Via Fati. Часть 1. Глава 9. Единственная
| Чреда романов, приносящих или не приносящих вдохновение - вот что больше всего забавляет поэта, рассказчика, ведущего неторопливое повествование. Кора, Барбара, теперь вот, Лиза, случайно встреченная много лет спустя, какой же, всё-таки, во всех этих отношениях кроется, скрывается смысл? | 

|   | 
Глава 9. Единственная
	Все мои близкие знакомые, включая саму Лизу, недоумевали по поводу
	этой связи. Она представлялась слишком обычной для меня,
	слишком приземленной, несмотря на всю эзотерику. Но я знал,
	стоит мне жениться на Лизе, и никто не скажет, что она мне не
	подходит. Она не опорочила бы меня, не сбила бы мне уровень,
	она вполне вписалась бы в интеллектуальную, прости, Господи,
	элиту в роли моей жены. К женам предъявляются не такие
	суровые требования, как к любовницам. Другие писательские и
	профессорские жены были гораздо хуже. Менее всего меня
	интересовало общественное мнение в качестве фактора, определяющего мой
	способ действий, но перепады его всегда казались мне
	забавными.
	А ведь Лиза, обычная типическая Лиза, и в самом деле была, кажется,
	той единственной, на которой я чуть не женился. Лет около
	семи тому назад она влетела ко мне без предупреждения,
	всколоченная, как всегда, в чем–то мутно–зеленом, как почти всегда,
	и с порога начала вопрошать роковым тоном, не знаю ли я, в
	какой момент тело человека соединяется с его душой и духом,
	ее гуру расходятся в мнениях. Через полминуты выяснилась
	причина физиологически–мистических вопросов: Лиза беременна и
	не в большом восторге от этого. Она с радостью излечилась бы
	потихоньку от своего недомогания в какой–нибудь маленькой
	частной клинике, но не знает, уничтожит ли она при этом
	духовное или бездушное существо. Она умчалась столь же быстро, как
	и примчалась, прежде, чем я успел как–то отреагировать на
	случившееся. Имея дело с дамами, будь готовым и к этому, —
	говорил я себе. Счастье, что это произошло лишь теперь.
	Тот период был, возможно, самым плодотворным у меня. Женитьба и
	рождение ребенка должны были неминуемо положить конец
	вдохновеньям. Значит, в эту квартиру въедет младенец, размышлял я,
	оглядываясь вокруг, и комната для гостей станет детской. Что
	же, видимо, и это следует испытать для полноты мирских
	ощущений, успокаивал я себя. В конце концов, не такую уж плохую
	девочку должны мы с Лизой сотворить.
	— Ну что же, Лиза, — произнес я стандартную фразу эгоиста,
	дозвонившись до нее вечером, — я готов, можешь объявить всем, кому
	сочтешь нужным, что выходишь за меня замуж.
	— Видишь ли, — отвечала она в тот единственный раз, когда ей удалось
	поставить меня в тупик, — видишь ли, я, похоже, и в самом
	деле выйду замуж, но я не уверена, что за тебя. Мы должны
	разобраться в этом, — пояснила она, — Барбара все устроит.
	До того момента я не утруждал себя размышлениями над тем, есть ли у
	моей приятельницы другие любовники. Я никогда не клялся ей в
	верности и так же никогда не требовал подобных клятв от
	нее. Присутствовавшее в отдаленных уголках памяти неизбежное
	признание того, что Лиза проводит со мной не так много времени
	и, безусловно, у нее есть своя, не слишком интересовавшая
	меня жизнь, наполненная вещами, запахами, ландшафтами и
	мужчинами, наконец, — так вот, признание это присутствовало, но
	никоим образом не побуждало меня составить полное Лизино
	бытоописание. И только теперь, в минуту, последовавшую за этим:
	«Я не уверена, что за тебя», я стал по обрывкам ненужным
	мусором запавших в память фраз, событий, случайных наблюдений
	выписывать реалистичное до тошноты полотно «Лиза и ее
	любовники». Центральным в композиции стал первоначально
	представлявшийся малозначительным и скучным вечер, проведенный
	незадолго до того в доме Лизиных родителей, моралью которого
	явилось, как я сейчас понял, то, что в глазах родителей Лизы я был
	официальным и единственным «другом» их дочери.
	Длинный сероватый мужской силуэт маячил перед входом в унылую
	двухэтажную коробку. Я приблизился. В обвислом своем плащике
	передо мной стоял Ганс.
	— Что ты здесь делаешь? — я не успел еще проронить этот перл
	премудрости, как мне стало понятно, что он делает здесь то же, что
	и я.
	Ганс развел руками в ответ, ничего не говоря, не объясняясь, не
	прося прощения. Ах, тихоня, злорадствовал я, не мог же я совсем
	равнодушно отнестись к тому, что соперником моим был не
	какой–нибудь неизвестный порхающий божок, а вполне земной и
	знакомый Ганс.
|  | 
| "Последний единорог" (1993) | 
	Ситуация представлялась тем более пикантной, что у меня были
	некоторые основания подозревать Ганса в застарелой девственности. Я
	был красивым мальчиком, и одна из наших искушенных
	сокурсниц довольно скоро изволила посвятить меня в таинства плотской
	любви. Когда, явившись в гарсоньерку, я стал повествовать о
	случившемся, Ганс не пожелал обсуждать мое падение. Он
	категорически отказывался прибегать к услугам наемниц, что еще
	можно было объяснить скупостью или осторожностью, но он
	обрывал также и все вполне нейтральные разговоры о дамах, и я
	никогда не заставал его в женском обществе. Уж не одолеваем ли
	он тайной страстью к мальчикам, и не обратится ли
	когда–нибудь ко мне с постыдным предложением, стал опасаться я, но
	взгляды Ганса в мою сторону были наполнены чем угодно, но не
	вожделением, и скоро я успокоился. Теперь же я решил, что,
	скорей всего, Лиза как–то узнала о Гансовой беде и жертвенно
	взялась исправить положение. Мне не было бы, конечно, до этого
	никакого дела, если бы меня не притащили в это сомнительное
	заведение, чтобы разглядеть, как букашку, под лупой.
Через минуту прибыла и Лиза в обшарпанной своей колымаге.
	— А, вы уже здесь, — весело воскликнула она, захлопывая дверцу с
	такой силой, что та чудом не отвалилась, — пойдемте, пойдемте,
	пора.
	— Вы уверены, что нам это надо? — спросил я, прежде, чем мы вошли, —
	не зажить ли нам маленьким матриархальным княжеством? Если
	бы я знал, что в истории замешаны только свои, я нипочем бы
	сюда не притащился.
	— Когда же ты станешь взрослее, — ответили они, вталкивая меня
	внутрь. Они уже тогда начинали говорить в унисон.
	Мы бездумно трусили гуськом по длинным коридорам. Ехидные молодые и
	невозмутимые пожилые сестры милосердия вылущивали из
	пластиковых мешочков пластиковые шприцы, глубокомысленно
	приставляли к ним иголки, вылущенные из других пластиковых мешочков, и
	прокалывали нам руки. Вскоре мы, все трое, с задранными
	рукавами и зажатыми в локте правыми руками, опять оказались в
	длинном коридоре.
— Пойдем Ганс, — сказал я, — кажется, мы сделали то, что от нас требовалось.
	— Куда же вы, — остановила курировавшая нас видавшая виды сестра, —
	вы не хотите видеть главного? — и, не дожидаясь ответа,
	втолкнула нас в какую–то дверь. Редкая привилегия, ужаснулся я,
	давая себе зарок впредь никогда ничего не делать по
	знакомству.
	Коренастый брюнетистый молодой доктор с прилизанной лысоватой
	прической, обряженный по последней врачебной моде в зеленые с
	короткими рукавами одежды и благоухающий сладковатыми, почти
	женскими духами, стоял под большим плакатом, объясняющим
	применение контрацептивных средств, и дружелюбно протягивал нам
	руку.
— Доктор Шатцдорф, — представился он.
	Что за нахальный взгляд, подумал я. Руки были толстыми и волосатыми,
	но ладони — гладкими, ухоженными, даже, как будто, вялыми,
	вопреки профессии, а ногти, мне показалось, поблескивали
	бесцветным маникюрным лаком.
	Трое мужчин: я, Ганс и доктор с нахальным взглядом обступили Лизу,
	распростертую на узкой кушетке. Оголенный живот был белым,
	нелепой от ранней беременности формы, и уже слегка дряблым.
	«Простолюдины рано стареют», — говаривала мама.
	— Вот, — гордо кривляясь, сказал доктор с нахальным взглядом, он же
	— жрец, указывая на что–то двумерное, черно–белое, неясных
	очертаний, хаотично трепыхающееся на экране, — ваш, гм–м,
	ребеночек.
	Взгляд доктора с нахальным взглядом говорил о том, что наша с Гансом
	возлюбленная вовсе не являет собой идеальный образец
	человеческой породы, о том, что оба мы непроходимо глупы и
	безвольны, о том, что сам он, доктор, — чрезвычайно талантливый
	жрец богини Бессмысленности, и если ему, жрецу, будет угодно,
	он немедленно взгромоздит нашу возлюбленную на зловеще
	возвышающийся неподалеку алтарь для акушерских жертвоприношений и
	погрузит руки–щупальцы в ту бездну, куда мы с Гансом
	сбрасывали свои недоумения. Движения жреца были неторопливы и
	торжественны. Тянет время, подумал я. Ганс отвернулся.
	Сестра подала угрожающего вида шприц. Жрец, наметив жертвенную
	точку, вонзил его Лизе в живот. Лиза ойкнула. Пятно на экране
	дернулось. Ужас охватил меня. Из–за наших глупостей, из–за
	выяснения никому не нужных истин, мы подвергаем нашего же
	ребенка смертельной опасности. Сейчас, вот, соскользнет вялая
	рука, и игла вонзится в ребенка. Но жрец уже вытаскивал иголку,
	наполнив свой шприц. Все же мир стал гуманнее, думал я;
	Соломонов меч превратился просто в длинную иглу, а две
	ближневосточные блудницы — в двух докторов философии со склонностью к
	беллетристике.
	Мистерия, разыгранная нахальным доктором–жрецом при жертвенном
	участии Лизы и предназначавшаяся исключительно для того, чтобы
	выбить из нас с Гансом остатки воли, закончилась. Со Стефаном
	такого не могло приключиться, думал я, Стефан подмял,
	подчинил бы себе ситуацию, доктора с нахальным взглядом и все его
	реакции и манипуляции. Но Стефан был тогда далеко и некому,
	решительно некому, было придти к нам на выручку. Впрочем,
	операция завершилась благополучно, а стой тут Стефан верховным
	жрецом над этим парвеню, у того могли бы и в самом деле
	затрястись руки.
	Мы смиренно ждали приговора нашего жреца, который был теперь не
	рядовым жрецом, а самим Соломоном, а он уже выключил свой
	телевизор и спешно убегал, унося пробирку с жидкостью
	отвратительного вида, служащей нашему триединому дитяти моделью Мировых
	Вод. Чуть ли не схваченный нами за полу одеяния,
	быстро–безразличным тоном — мы были ему уже не интересны — он объяснил,
	что о результатах говорить рано, их сообщат через две
	недели.
	Две недели постмистериального катарсиса все мы трое провели в
	угрюмом одиночестве. Ухоженные руки–щупальцы доктора–жреца с
	нахальным взглядом расшвыряли нас в разные стороны. В
	лабораторных пробирках синтезировалась наша судьба, а мы, сложа руки,
	ждали ее рождения, зрелости и того вердикта, вынести который
	было ее предназначением. Кажется, к этому периоду относится
	стихотворение Ганса «Две недели, смешавшие судьбы троих» и
	мое
Посмотрите на свой скульптурный портрет, Он не плоский, не в раме. Предъявляйте его в продолжение лет То соседу, то даме: В нем и скупости нет, В нем и тупости нет По сравнению с вами. Плоскость стянется сетью случайных морщин, Избавленье — в объеме. Прежде были один, неизменно один Вы в пустующем доме. А теперь господин Вы вещей и картин, Растранжиренных кроме. Что вам этот портрет — отраженье того Первозданного срама. И руками всплеснет, сбросив на пол его, Неуклюжая дама: «Ах, monsieur, отчего Это глина всего? Право, брали бы мрамор!»
	Через две недели выяснилось, наконец, что мне придется отказаться в
	пользу Ганса от своей половины младенца, оказавшегося, к
	тому же, мальчиком. Потом была унылая свадьба, оживляемая время
	от времени лишь надрывными восклицаниями располневшей и
	подурневшей Лизы, не без труда вспоминавшей о своей
	экзальтированности, а также заготовленным в изобилии шипучим вином.
	В круги общих знакомых просочилась информация о нашем, лазаретом
	отдающем, треугольнике. Кто–то жалел меня, кто–то — Ганса,
	дамы, по слухам, поражались глупости Лизы, поскольку моя карьера
	к тому времени обещала быть более успешной.
	Я зачем–то набрал на следующее утро их номер, без тени
	вопросительных интонаций произнес:
	— Скажите, а что бы мы с вами делали, если бы доктора с нахальным
	взглядом не научились так славно во всем разбираться, — и
	очень невежливо бросил трубку.
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы
 
                             