Комментарий |

Via Fati. Часть 1. Глава 8. Лиза

bgcolor="#000000">


В первых семи главах первой части (всего в романе их три) мы знакомимся с поэтом, от лица которого ведётся неторопливое повествование. Поэт собирается в Грецию. Интерес к его поездке проявляет Кора - взбалмошная девушка, с которой поэт уже ездил в Грецию. Первые главы романа полны воспоминаний о годах учёбы и о университетских друзьях поэта - Гансе и Стефане, в разговорах с которыми проходили лучшие дни юности поэта. Странные, едва намеченные отношения внутри этого многоугольника и составляют главную интригу уже опубликованных (в журнальном варианте) глав.

Глава 8. Лиза

Кто–то окликнул меня на улице по имени.

На меня глядела, улыбаясь, рослая, веселая, довольно красивая
девушка лет, видимо, двадцати с небольшим. Её простонародного типа
круглое лицо казалось умным, чуть пресыщенным и при этом
строгим. Длинные, слегка вьющиеся, светло–русые волосы были
разделены на прямой пробор, оставляя открытым высокий лоб, а
от затылка соединялись в кое–как заплетенную длинную косу.
Непритязательную прическу украшало нмыслимое количество
пестрых тесемок и заколок. Поверх грубого в натуральных тонах
свитера красовался на толстой цепи основательный «Инь–Ян», а
также несколько ниток разноцветных керамических бус. На
запястьях постукивали деревянные и серебряные браслеты, в ушах
позванивали цыганские серьги, пальцы унизывали серебряные и из
полудрагоценных камней выточенные кольца. Плечо оттягивала
большая пестро–тканая торба.

Дешевая, нараспашку, куртка и вытертые джинсы довершали облик
просвещенной, далекой от условностей девицы, живущей в ладу с
природой и последними наставлениями последнего гуру. Подобных
барышень встречаешь десятками, гуляя по университетским
городам.

Я глядел на нее, не заботясь скрыть удивление. Круг моих знакомств
постоянно расширялся, и я никак не мог сообразить, встречал
ли я прежде эту девушку, или она знает меня понаслышке.
Девушка производила впечатление воспитанной, и трудно было
вообразить, что она может обратиться по имени к малознакомому
человеку.

— Вы меня не узнаете? — догадалась она, — я — Лиза. Помните,
несколько лет назад...

— Да, Лиза, — мгновенно вспомнил я.

Я все еще был болен тогда, но целительное любопытство уже
пробивалось через телесную расстроенность. Лиза переменилась столь
разительно, что заинтересовала меня, и я пригласил ее выпить
кофе или вина и поболтать. Пить кофе, а, тем более, вино Лиза
категорически отказалась, поскольку, заявила она, мир
прекрасен и без искусственных возбудителей, но против болтовни и
стакана натурального фруктового сока возражать не стала.

Отвалившись на спинку стула, я без стеснения разглядывал собеседницу
в упор, задавая многочисленные вопросы. Шумно втягивая
через соломинку морковный сок, она рассказала, что, окончив
школу, сменила за четыре года множество занятий, пытаясь понять,
что ее привлекает больше всего. Теперь — студентка первого
курса. Изучает психологию. Да, весьма непрактична.
Увлекается дзеном, индуизмом, паранормальными явлениями...

— Это заметно, — попытался я мягко остановить ее. Конечно, та
деревня совершенно не подходит для культурного человека, она давно
уже снимает комнату в городе.

Мне отчего–то не захотелось с ней расставаться, ей, кажется, тоже, и
мы оба искали предлог. Она сообразила первая.

— Я слышала, твой отец был художником, — морковный сок, оказывается,
был выпит на брудершафт, — у тебя остались какие–нибудь
картины?

— У меня есть две картины отца, — кристально честно отвечал я, —
остальные — в галереях, или в частных собраниях, если тебе
угодно взглянуть, пойдем.

Мы вышли из кафе и пешком отправились ко мне. Лиза похвалила
квартиру и долго рассматривала картины. Одна из них, которая
относилась к раннему периоду, когда отец еще не пользовался для
работы малярными кистями, висела у меня в гостиной и
называлась «У окна». Это был мамин портрет. Картина была плосковатой,
и маме никогда не нравилась, из–за неудавшейся попытки
обуздать третье измерение и какой–то наивной архаичности. Я же
любил этот портрет, поскольку он был написан в относительно
благополучные времена и заключал в себе изящный византийский
надрыв.

На поясном, в полупрофиль, портрете мама, с ровно подстриженными
черными вьющимися волосами, слегка не доходившими до плеч, в
платье вишневого цвета с большим круглым вырезом сидела
напротив окна их первой совместной квартиры. В окне, за маминой
спиной, виднелась прелестная маленькая барочная церковь
насыщенно–персикового цвета, с зеленоватым медным куполом и
мраморным ангелом перед ним.

Разумеется, я неоднократно приходил к этому дому, в котором был
зачат и в котором сменилось с тех пор множество жильцов, смотрел
на церковь, которая изнутри оказалась еще лучше, чем
снаружи. Отчего не принято писать портреты в церковных интерьерах?
— не понимал я, варварское какое–то табу? Не в храмах ли
человек обретает истинное лицо?

— Как красиво, — сказала Лиза, — как жаль...

Вторая картина, «Слалом», относилась к зрелому периоду. Я не решался
вешать ее в комнатах, она слишком бросалась в глаза, была
настолько агрессивной, что немедленно начинала доминировать
над окружением. Предоставлять же творению отца — вероятно,
вполне вдохновенному творению — пылиться в темном углу я
считал неприличным, и, в конце концов, повесил картину в комнате
для гостей, куда сам заходил редко.

Всем, везде, во все времена, снег казался белым, голубым,
серебристым, лиловым, наконец. Моему отцу он представился золотым, с
зелеными частыми вкраплениями. Золотой цвет объяснялся тем,
что отец не нашел на холсте места изобразить солнце и решил
слить две стихии в одну. А зеленый, не относя его на счет
случайных елок, я растолковывал как протест отца против
неестественных занятий, к числу которых относился и спорт. Белому
цвету вовсе не всегда противостоит черный; если речь идет о
снеге, то белому цвету, особенно — золотому, начинает
противостоять ярко–зеленый — цвет молодой растительности. Итак,
через довольно большое квадратное полотно, покрытое золотистой
краской с раскиданными здесь и там зелеными пятнышками,
симметрично проходила сверху вниз изломанная зигзагом толстая
линия алого цвета — трасса слалома. Тон ее объяснялся тем, что
красный цвет — цвет крови — способен быть отрицанием любого
другого цвета. Если зеленый цвет — естественное отрицание
цвета снега, отвечающее сезонности природы, то красный —
насильственное, жесткое, радикальное отрицание, не обходящееся
без кровопролития. От красного зигзага отходили в стороны
ярко–синие штришки, обозначавшие или лыжи, или палки, или
просто акт движения, присутствия, метаморфозы. Людей на картине
не наблюдалось.

Что–то в этом роде я и рассказал Лизе, когда мы стояли с ней возле
картины. Она очень внимательно выслушала меня и, когда я
окончил свою интерпретацию, произнесла:

— Хорошо, что движение обозначено синим цветом. Синий цвет — цвет
надежды, все будет прекрасно.

Не затрудняясь перейти в спальню и славно поладив на кровати,
стоящей как раз под отцовской картиной, мы стали любовниками и
оставались ими несколько лет, пока обстоятельства не разлучили
нас. Поскольку Лиза твердо усвоила, что в ней заключено
преимущественно женское начало, она старалась довести его до
высшей точки, до экстаза слияния с какой–нибудь из ипостасей
мужского начала, то есть, попросту, быть хорошей любовницей, и
это ей почти удавалось.

Вскоре я увидел и Барбару, которую не встречал несколько лет. Та
тоже переменилась до неузнаваемости. Исчезли длинные юбки,
жидкие волосы были острижены. Прическа, бывшая бы чересчур
короткой даже в качестве мужской, и мешковатый брючный костюм
делали ее похожей на нескладного мальчика. Безразлично, как на
ненужную вещь, смотрела она на меня.

В довольно еще раннем периоде наших с Лизой отношений она, в приливе
откровенности, призналась, в чем, собственно, состояла ее
дружба с Барбарой. (Я не наблюдателен, как я не догадался
раньше?) Сказав это, она тут же поняла, что сболтнула лишнее,
но ее минутное замешательство и мое неизменное любопытство
позволили мгновенно перейти в наступление.

"Весенняя ночь" (1994)
Галина Лукшина
"Весенняя ночь" (1994)

Как давно это началось? — Давно.

Был ли у Лизы другой такого рода опыт? — Нет.

Есть ли у Барбары другие подружки? — Лиза не знает.

Продолжается ли это сейчас? — Давно не случалось.

Есть ли у Барбары гетеросексуальный опыт? — О да, конечно. Она,
Лиза, уговорила подругу, к тому же медицинский факультет...

Природная болтливость взяла верх, и Лиза рассказала мне кое–что из
ее совместных с Барбарой приключений.

— Барбаре это очень не понравилось, — таково было ее печальное резюме.

Роковое ли «Инь», беспрерывно алчущее слияния с каким–нибудь, хотя
бы завалящим «Ян», не давало Лизе покоя или какое–то глубже
новомодных учений, глубже телесного опыта засевшее
представление о том, что положено и что не положено, что прилично, а
что — нет, но она никак не могла довольствоваться «дружбой» с
Барбарой, требуя новых и более разнообразных, и более
естественных, по ее мнению, отношений. Барбаре, напротив,
девчоночьи, между плюшевых медведей и диванных подушек запрятанные
ласки не позволяли желать ничего другого. Я не сомневался,
что Барбаре и сейчас удается иногда выпросить у Лизы
аудиенцию. Это ничуть не смущало меня. За каждым из живущих водятся
грешки, которые вовсе не обязательно вытаскивать на
публичную исповедь, но если они отчего–то становятся явными, я не
вижу причин презревать и избегать грешника. Как–то Лиза
заявила, что намерена сделаться буддисткой.

— Нет, Лиза, — отвечал я ей, — ты недостаточно грешна для этого,
взгляни, кто теперь именует себя буддистами: голливудские
актеры, европейские порнозвезды, несколько плохих
писателей–наркоманов. Тебе хочется в это общество?

— Что за дело мне до общества? — отвечала она мне фразой, которой у
меня же и научилась, — я делаю это по внутренней
необходимости.

Я не совсем понимал, искала ли она для себя рецептов устройства
жизни, или ее побуждало к тому обычное любопытство, но она
тщательно следила за всеми новинками по части дальневосточных
религий и ясновидения, освобождая от этого меня, очень умело
выделяя главное и не упуская важных деталей, пересказывала мне
все, что видела и слышала на лекциях, публичных сеансах,
экзотических богослужениях. Западная мистика интересовала ее
меньше, поскольку она полагала, что в приемлемой для нее
форме та давно уже переработана Юнгом и его школой, и ей и так
прочтут это на факультете, да еще экзамен заставят сдать.
Кроме того, она была твердо убеждена в том, что ex oriente lux,
а нам, обитателям вечерней земли, лучше вставать с
рассветом, вместо того, чтобы изобретать себе искусственные
светильники. К неконвенциональной медицине она, отличаясь завидным
здоровьем, едва, на всякий случай, присматривалась. Во всем,
что касалось экзотерической этой эзотерики, я мог совершенно
ей довериться и выползал взглянуть на очередного гуру,
антигуру или бодхисаттву, только, если сам того хотел. «Это надо
видеть воочию, — неоднократно восклицала она, — это не
умопостигаемо, нужно видеть, нужно слышать, нужно слиться аурами
с учителем, с аудиторией, нужно воспринимать коллективно.»
Одним из тех гуру, которых я, поддавшись на Лизины уговоры,
имел счастье лицезреть, настойчиво избегая, впрочем,
сливаться с кем бы то ни было аурами, был довольно молодой
ортодоксальный раввин–ренегат, решивший посвятить мир в тайны устных
преданий. Ничего нового, по сравнению с тем, что уже давно
написано в общедоступных книгах, он не сказал, и объяснялось
это всего лишь тем, что он никогда не читал никаких книг,
кроме положенных его религией. При этом, с точки зрения своей
религии, бедняга явно совершал грех. Так и я, подумалось
мне, начну учить мир тому, что он знал и до меня и отбросил за
ненадобностью. «Ах, как интересно», — шептала с
придыханиями Лиза, но и она была не слишком начитана.

Раввин был бессребренником. Выступления прочих просветленных были не
более, чем рекламой частных консультаций. Лиза восторгалась
и ахала, и я не знал, стоит ли учить ее элементарному,
тому, что ясновидцы или, попросту, люди, наделенные
сверхобычными способностями, предназначены для другого, им нельзя
выступать публично. Если ясновидец все же выступает публично, то,
скорей всего, он, увы, просто обманщик, или скоро станет
обманщиком, потому что утратит способности. Никому и никогда не
удавалось безнаказанно расточать дарованное свыше. Я не
знал, нужно ли объяснять это Лизе, потому что убеждение в
честности и правильности всех этих медиумов и гуру ей самой
ничуть не вредило. Она–то сама не претендовала на
сверхспособности. Она умела выжимать из мира его восторг — то, что мне
самому никогда не удавалось и то, что, быть может, более всего
меня в ней привлекало, так же, как ее неподдельная или хорошо
сыгранная экзальтированность. Я боялся посеять в ней
скепсис и убить тем самым ту каплю живости, которая выделяла ее из
толп «никаких» полуобразованных девиц. Я не хотел
превращать ее в ничто.

Кроме того, в глубине души и я не мог отрицать возможность явления
Учителя. Как, в самом деле, должен себя вести пророк? Встать
посреди площади и провозглашать, как делалось во все
времена? — В лучшем случае не заметят. Написать книгу, желательно в
стихах? — Быть может, но найдется ли издатель? Собрать
случайных учеников и действовать через них? — Резонно, да и
прецедент был.

Я пытался навязать ей легкий, ни к чему не обязывающий стиль
отношений, подобный тому, который сложился у меня с Корой, но уж
тут я точно отказывался играть подчиненную роль. Мои потуги не
допускать ущемления собственной свободы частенько
разбивались о ее неожиданные, ничем не обоснованные вторжения. Я
выторговал право на то, чтобы ее визиты предварялись телефонными
предупреждениями, но она частенько забывала об этом. Я не
собирался ограничиваться только ее обществом, хотя бы потому,
что поблизости неизменно маячила тень Коры. Так же я не
требовал и у Лизы отчета о том, как и с кем она проводит время
без меня, кроме того, я прекрасно понимал, чем иногда
заканчиваются коллективные тантрические медитации.

От своих же восточных наставников, заигрывавших перед европейцами,
она узнала о важности и ценности западной мистики. Эстетика
слегка переменилась. Грубые тряпочки–дерюжки частично сдали
позиции, уступая их иной раз чему–нибудь бархатному, для
гармонии с картами таро и радостными иллюстрациями из книг о
Граале. Что греха таить? Я сам покупал ей это что–то бархатное,
благо бархат ныне не дорог, а иногда даже до неприличия
дешев.

Одним из следствий этого нового периода явилась ее настойчивая ко
мне просьба поступить в розенкрейцеры. Я безуспешно пытался
убедить ее в моей никчемности и в том, что я должен еще долго
учиться и совершенствоваться, прежде, чем обрету моральное
право претендовать на подобную честь. Лиза не отставала. «Кто
же достоин, если не ты?» — возмущалась она; ей казалось,
что любой, уважающий себя господин должен непременно
поступить, как минимум, в масоны. Дамам эти радости, настоящие
радости посвященности, увы, недоступны. Тогда мне пришлось
ответить ей чем–то вроде: «Почему ты думаешь, что я уже не состою в
каком–нибудь тайном обществе?», — и состроить
многозначительную мину, как будто она вынудила меня сказать слишком
много. Лиза взглянула подозрительно, но об энигматических
организациях больше не заикалась, рассудив, как видно, что
докопаться до истины ей не удастся. Кто, в самом деле, поручился бы
за то, что я уже не Adeptus exemptus и до Mаgister Templi
осталось всего полшага?

Испытывая потребность узнать все, что доступно познанию в сферах
возвышенных также и для дам, Лиза стала уговаривать меня, между
прочим, отправиться обследовать старо–британские развалины.
На этот раз ей не пришлось долго меня упрашивать, и вот, мы
уже бредем стылой, по–апрельски пастельной равниной к
величественным храмовым руинам.

— Что ты думаешь о шотландской клетке? — пытался я затеять веселый,
порхающий в такт с воздухом разговор.

— Расцветка ткани не имеет никакого значения, — очень серьезно
принялась Лиза, не особенно искушенная в науке о красках,
излагать свои воззрения на предмет тканей, а также нарядов вообще,
— нужно смотреть не на наряд, а в глаза, а наряды покупать
подешевле, оставляя деньги, если они есть, на что–нибудь
более важное.

— Ты знаешь, Лиза, — отвечал я ей, — мне отчего–то небезразлично,
что, когда я увидел тебя впервые, на тебе было именно
клетчатое платье.

— Да? — удивилась Лиза, — представь, я совершенно забыла об этом.

Царственные обломки не особенно трогали ее воображение. Ее
интересовал только мистический смысл форм и линий.

Шотландская весна была холодной, и мы заходили отогреваться в
ресторанчики, где Лиза, уставшая от многочасового разглядывания
оконных переплетов, заводила зачем–то длинные бестолковые
разговоры с туристами и хозяевами, ссылаясь на то, что ей
любопытно поговорить с новыми людьми. И какой интересной персоной
представлялась она собеседникам, какой разносторонне
образованной.

— Ну а вы чем занимаетесь? — снисходительно оборачивались ко мне
новые Лизины знакомые после того, как она им докладывала все о
себе и выслушивала все о них.

— Я профессиональный бездельник, — дразнил я релаксирующих эсквайров
и тащил упирающуюся Лизу наружу.

— Ты писатель, — выговаривала она мне, когда мы оставались, наконец,
наедине, — и тебе не интересны люди?!

— Напротив, — уверял я ее, — к моему великому сожалению, люди все
еще интересуют меня, потому я остерегаюсь разочарований.

Она завалила меня тоннами гороскопов, европейских, американских,
китайских, японских, псевдо–египетских. Она, вероятно, щадила
меня и отфильтровывала все это перед тем, как подсунуть мне:
все как один гороскопы характеризовали день моего рождения
как чрезвычайно благоприятный.

Как–то, необычно жарким летом, я, разнообразия ради, обрил себе
голову. Лиза тут же притащила несколько френологических
справочников и уселась над моим обнаженным черепом. Выводы ее были
неожиданно печальными: я сладострастен, туп, невоздержан и
завистлив. Меня позабавило это, и я стал и ее уговаривать
обрить голову: в этом нет ничего экстравагантного, сейчас
развелось довольно много бритоголовых девиц, к тому же, в лишенной
волос голове столько покаянного монашеского очарования.
Поразмыслив, Лиза решила не следовать моему примеру, но прежде,
чем унести и вернуть владельцам взятые взаймы
френологические откровения, ощупала все же собственную голову, запуская
пальцы в свою густую гриву, и со стороны это выглядело так,
как будто она проверяет, не завелись ли у нее в голове
насекомые.

И все же, с Лизой было легко. Если она оставалась у меня на ночь, то
утром она умывалась с мылом, причесывалась наспех моим
гребешком, снимала с теплой трубы в ванной высохшие на ней за
ночь трусики и, как ни в чем ни бывало, шла по своим делам. Ей
не нужны были батареи баночек с притираниями, пудрой и
красками, плевать она хотела на всех на свете парикмахерш и
маникюрш. Она не подкрашивала лица, ногти всегда были коротко
подстрижены, зато волосы, кажется, не видали ножниц уже много
лет. Я подарил ей французские духи, она их куда–то задевала
и не пользовалась. Дешевые свои побрякушки, когда они
ломались, она попросту выбрасывала, не заботясь даже сдать серебро
в лом. Потом кто–то надоумил ее, что это нехорошо, все же
серебро — благородный металл и ценность, и она сообразила
забрасывать рваные цепочки, ломаные браслеты и истертые в
трудах кольца в хищные шапки городских нищих.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка