Комментарий |

Не перебивай мёртвых (Продолжение 9)

Роман

Часть четвертая

Я вынужден прервать свое повествование, поскольку почувствовал, что
оно становится запутанным, и, возможно, дорогой читатель, ты
уже слегка растерян, – рассказчиков здесь слишком много, и
порой уже трудно уследить, кто кому что рассказывает.

Спешу сделать небольшую разрядку, чтобы расставить все по местам.
Вот перед вами главный рассказчик, это как вы поняли, ваш
покорный слуга. В моих руках портативный магнитофон, на который
записывается речь моего попутчика профессора Сармана Биги.
Он наговаривает мне историю своей жизни, перемежающуюся
историями более короткими. В частности, здесь возникает Исламбек
Топчибаш, который рассказывает о своем отце Махмуде
Топчибаше, а тот в свою очередь рассказывает о загадочном Гаяз-бее.

Итак, чтобы не сбивать тебя с толку, дорогой читатель, возвращаю
тебя в исходную точку. В окне проносятся поля и перелески
средней полосы России, я внимаю своему попутчику, который в своем
рассказе продвинулся уже достаточно далеко, а именно – он
вдыхает воздух Стамбула.

– Со временем я понял еще кое-что, – продолжил он. – Как я уже
говорил, главные персонажи нашей жизни образуют некую
геометрическую фигуру, а точнее многоугольник. Поделюсь одним
наблюдением. Если перед нами человек цельный, и Шайтан не гоняется за
ним, тыча в задницу шило, то многоугольник его – вполне
правильный и гармоничный. Скажу больше. Некоторые вершины этого
многоугольника, не являются персонажами твоей жизни, но
они, даже не присутствуя в ней, дают многоугольнику выпуклость
и завершенность. В моей жизни такой вершиной стал Махмуд
Топчибаш. Почему Махмуд Топчибаш повлиял на меня столь
значительно, ведь когда я родился, он уже полвека как лежал в сырой
земле? Да из-за тех самых историй, которые переживут
рассказчика, оставаясь в текучей человеческой памяти, как оттиск
ладони на быстрой лаве.

Махмуд Топчибаш рассказывал эти истории своему сыну Исламбеку. А тот
в свою очередь мне. Тот факт, что мой патрон рассказывал их
именно мне, а не кому другому, таил в себе вполне
определенную корысть, и корысть эта вполне оправдана. Исламбек
Топчибаш со временем начал испытывать по отношению ко мне чувство
ответственности, которое переросло в некий ненавязчивый
надзор за моим умом. Я был его подопечным, учеником, он же –
учителем, мастером, который использует самый верный и доступный
прием обучения – короткий рассказ, поучительную историю.

Кроме того, эта корысть распространялась дальше моего обучения. Я не
успел еще сказать, что мой патрон имел трех дочерей. Пришел
день, когда он предложил мне взять одну из них в жены. Надо
сказать, что к этому времени наши дружеские отношения были
уже достаточно крепки, и порой напоминали отношения отца с
сыном. Я согласился. Какую же из дочерей я выбрал? Ту,
которая была больше похожа на Фатиму. Было ли это изменой по
отношению к Фатиме? Ответить не берусь, поскольку вопрос этот в
ведении суда небесного.

Фатима еще по прежнему приходит ко мне в снах, она выходит прямо из
ветра, того самого, сквозного, что несется через тот свет и
наши сны, и обнимает меня. Мы стоим, обнявшись, и ветер
обтекает нас, так же, как вода обтекает большой камень.

Думаю, что Фатима меня простила.

Я продолжаю рассказывать историю моей жизни, и, догадываюсь, вы
ждете очередной ее страницы, той самой, где вы узнаете о
женщине, которая стала спутницей моей жизни и сопровождает меня по
сей день. Однако, хочу вас расстроить, поскольку открывать
эту страницу я не собираюсь, посчитав, что страницы с Фатимой
уже вполне достаточно. Не берусь утверждать, что в жизни
мужчины бывает только одна единственная женщина, но
рассказывать о нескольких тоже не возьмусь. Скажу только, что я не
одинок.

Итак, я породнился со своим патроном Исламбеком Топчибашем.

– Мне всегда хотелось иметь сына, – сказал он мне как-то во время
нашей очередной беседы. – А Всевышний дал мне трех дочерей. Но
тот факт, что я хотел иметь сына, мне тоже зачелся.

Он посмотрел на меня своим ироничным взглядом:

– И вот я имею сына.

– Скажу больше, – продолжил он. – То, чего ты очень хочешь, рано или
поздно случается. Наши самые сильные желания фиксируются в
некоторых небесных списках, и со временем учитываются, хотя,
быть может, ты этого в полной мере не осознаешь.

И тогда после этих его слов я подумал. Чего я больше всего хочу?
Увидеть Минлебая Атнагулова мертвым. А еще? Вернуться на
Родину.

– Ты встретишь своего врага, – сказал мой патрон, словно угадав мои
мысли, – каким бы далеким и недосягаемым он тебе не казался.
Ваши земные дороги сойдутся. Кроме того, ты обязательно
вернешься на Родину. Поскольку той тоски, что сквозит в твоих
глазах, с лихвой хватит, чтобы разжалобить любые небесные
инстанции.

Вспоминая его тогдашнюю речь, сейчас, спустя полвека, я вынужден
признать правоту его слов. Да, мне все-таки довелось
встретиться лицом к лицу с моим врагом Минлебаем Атнагуловым, и
впереди у меня еще будет время рассказать об этой встрече. Если же
говорить о Родине … Что происходит сейчас, в эту самую
минуту? Я возвращаюсь домой. Этот поезд несет меня на родную
землю, и с каждым мгновением я к ней ближе и ближе. Я увижу ее,
я уже чувствую ее запах, слышу голоса с поляны мёртвых, и,
кроме того, я знаю – то, что должно случиться, обязательно
случается.

Итак, моя кочевая жизнь прекратилась, и я осел в Стамбуле, если вы
помните, именно в этом городе проходит остаток моих дней.
Следует добавить, что у меня есть дети, но мне, опять же, не
хочется на этом останавливаться, поскольку это другая страница
из совсем другого романа.

Я стал частью этого города, слился с пейзажем, с местными жителями,
которые пахнут крепким кофе и жаренной на огне макрелью, мои
легкие теперь вдыхали ветер, пришедший с Черного моря,
который к вечеру сменялся ветром, приходящим с Белого моря.

Я поселился в чужом доме, и он принял меня, как принимают
родственную душу. Моя жизнь со временем наладилась, меня окружали
теперь одни и те же люди и предметы, и в этом постоянстве – при
всем его уюте и целомудренности, есть и обратная сторона,
временами оно может породить беспокойство, как это случилось с
Махмудом Топчибашем. Не скрою, нечто подобное происходило и
со мной, ведь по большому счету мы все поразительно похожи.

Но вновь доносился бой часов из гостиной, – часы, подаренные
Гаяз-беем, по прежнему, вели счет времени в доме моего патрона.
Звучала та самая мелодия, а точнее марш, в котором время так и
не смогло приглушить человеческий свист и свист ветра. Я
слышал ее с очередного этажа моего погружения, и порой мне
казалось, что погружение это бесконечно и бессмысленно, но в
отличие от Махмуда Топчиабаша я знал, что есть самый нижний
этаж, который в тоже время является верхним. Мне было
достаточно чужого опыта и слова, которому мне хочется верить, как вы
поняли, я из тех, кто легко поддается воспитанию, и
рассказанные мне назидательные истории обязательно дадут свои
всходы.

Я смирился с этой новой для меня жизнью, принимал ее, как есть, и
судьба не обещала мне каких-то неожиданных поворотов. Моя
поступь была крепка, а голова была озабочена приумножением
доходов.

Однажды, патрон сказал мне.

– Мой отец Махмуд Топчибаш так и не получил никакого образования,
несмотря на свой неординарный ум. Он дал образование мне, но
оно не принесло мне удовлетворения, мы больше заучивали
Коран, чем постигали основы наук. Сейчас учат по другому. Мне
хочется, чтобы ты учился, я вижу в тебе зачатки, которые надо
реализовать.

Он убедил меня поступить в Университет. В этой его инициативе я
улавливаю вполне бескорыстное чувство по отношению ко мне и к
моему будущему, ведь он был человеком денег, а такой человек,
как правило, озабочен тем, чтобы кто-то продолжил его бизнес
и, разумеется, ему наплевать на то, имеет тот образование
или нет.

Сейчас, вспоминая пожелание моего патрона, я вижу некую
закономерность. Мне становиться очевидной та цепочка – встреча с
патроном, женитьба на его дочери, затем Университет, – цепочка,
которая, в конце концов, приведет меня к моему врагу, а затем и
на Родину.

Встреча с патроном – событие, узловое в моей судьбе. Исламбек
Топчибаш – из тех, кто видит дальше, чем другие, слышит трепет
бытия, знает о земных и небесных дорогах. Он указал ту дорогу,
которая была мне необходима.

Мне приходит на память событие, предшествовавшее нашей с ним
встрече, как вы помните, оказавшись в Стамбуле, я встретил на
базаре человека, похожего на Минлебая Атнагулова. Говорят, если
встречаешь человека на кого-то очень похожего, то вскоре
встретишь его самого. Тебе устраивается прелюдия к главной
встрече и потому, я должен был встретить своего врага. Но судьба
привела меня к моему будущему другу и учителю Исламбеку
Топчибашу. Встреча с Минлебаем Атнагуловым состоится гораздо
позже, прелюдия к главному событию растянулась на долгие годы,
преподнесла другие повороты, вынесла к новым персонажам.

Так я оказался на студенческой скамье, а если быть точным, стал
студентом факультета истории и права Стамбульского университета.
Теперь-то мне известно точно, что не поступи я в
университет, то никогда не встретил бы своего врага и вряд ли увидел
бы Родину.

Учеба на первых порах давалась мне с трудом, поскольку прежде я
много времени провел в дорогах, когда голова отягчена заботой о
выживании, а эта забота, как известно, не оставляет места
другим заботам. Но суть человека берет свое – она проступает
через покровы одежды, через привычки и через годы, ведь, как
вы поняли, я из тех, кто легко поддается воспитанию. В связи
с этим вспоминаю высказывание одного писателя: «Весь
парадокс в том, что легко поддаются воспитанию те, кто в
воспитании не нуждается». Я и впрямь не нуждался в том воспитании, о
котором говорит писатель, поскольку был чуток к слову и
чужому опыту, и мог считать себя личностью вполне
самодостаточной. Но мне предстояло изучить десятки конкретные наук,
услышать сотни мнений, перечитать тысячи книг. Мне предстояло
пройти по бесчисленным дорогам знаний, метаться на развилках в
поисках очередной истины, когда забота о том, чтобы найти ее,
заполняет твою жизнь без остатка, и порой она значит для
тебя больше, чем забота о выживании.

В ту пору в Стамбульском университете преподавал мой соотечественник
профессор Садри Максуди. Тот самый Максуди, бывший депутат
Российской Думы, основатель неудавшейся татарской
республики, один из национальных лидеров, за чью голову большевики
обещали крупную сумму. Ему пришлось бежать из России тропами
контрабандистов, имея дело с такими людьми, с какими не может
быть ничего общего у преуспевающего профессора. После
нескольких лет скитаний, – а скитания это непременная участь
беглецов, небеса дают нам эти испытания, следуя своему,
недоступному нашему разумению закону, – Максуди оказался во Франции.
Со временем ему предложили кафедру в Сорбонне. Так бы и
закончил свой век незаурядный профессор – взирая из окна своего
тихого кабинета на полет голубей над Монмартром, но вскоре
его пригласил в Турцию сам Ататюрк. Личности подобные Максуди
нужны были молодой республике, как воздух, и вскоре он
станет одним из самых активных депутатов турецкого парламента,
совмещая свои научные изыскания со служением обществу.

Говоря о его научных работах, отмечу его книги по истории тюрков, а
так же известные в Турции учебники по лингвистике и истории
права.

Итак, очередным моим учителем стал профессор Максуди, мой
соотечественник. Разумеется, нас тянуло друг к другу, нас связывало
наше прошлое, Родина, чей образ, маячил, проступал в дрожащем,
полуденном воздухе, – она была там, за морем, что
начинается прямо здесь, противоположный же его берег принадлежит уже
той суше, по которой когда-то шествовали в поисках лучшей
жизни многочисленные переселенцы – те самые переселенцы,
которые останутся по эту сторону моря навсегда.

Слово «навсегда» действовало на нас угнетающе, и мы вслух его
никогда не произносили, подразумевая, что обратный путь для нас
еще возможен. Хотя профессор Садри Максуди так никогда и не
увидит родной земли. Я помню его в дни последние, а это были
пятидесятые годы, когда он, стоя на берегу Босфора, провожал
корабли, что направлялись в сторону дома. Его глаза
частенько были влажными, и он уже не скрывал своих чувств, зная, что
дни его сочтены и уже нет смысла что-то от кого-то прятать
(так же проста бывает душа в начале жизни).

Мне понятно, почему он выбрал именно этот высокий берег. Вы помните,
я рассказывал еще в первой части моего повествования о
поляне мёртвых? Той самой поляне, куда возвращались души наших
деревенских мужчин, которых унесло из родного дома темной и
страшной водой?

Каждый из нас имеет свою поляну мёртвых, и она связана с Родиной.
Душа Садри Максуди знала об этой поляне, знала о своем туда
возвращении и потому искала высокую точку, откуда этот путь
будет кратчайшим и простым. Пришел день, и душа воспарила над
морем, направляясь в сторону дома, тело же, завернутое в
турецкий флаг (особая честь в этой стране), понесли для
прощания в мечеть Сулеймана.

Но вернусь к тем дням, когда профессор Максуди был еще полон сил. Он
убедил меня пройти курс права в Сорбонне. Кстати сказать,
сам профессор был весьма неусидчив, география его поездок
была довольно широка, и как всякий человек, обладающий
педагогическим талантом, он, помимо знаний, стремился передать
ученикам свои убеждения и привычки. Что ему, обладающим еще и
даром убеждения, вполне удавалось.

Затем, опять же по настоянию Максуди, я продолжил свою научную
карьеру уже в Берлинском университете. Мне довольно долго
пришлось жить одной ногой в Берлине, другой в Стамбуле, так в ту
пору жили очень многие. Не мне напоминать вам о союзнических
связях Германии и Турции, тех связях, которые могли привести
к ужасающим последствиям, турки и по сей день воздают хвалу
Исмет-паше, которому хватило ума не вступить в войну на
стороне Гитлера.

В один из дней моей жизни в Берлине, я каким-то образом забрел в
картинную галерею. Должно быть, здание этой галереи примыкало к
зданию института Гете, где мне приходилось бывать довольно
часто, а, быть может, в одном из залов института была
организована выставка картин, сейчас мне этого уже не вспомнить,
да это и не столь важно. Важно то, что я увидел на одной из
картин.

Я увидел – свою родную деревню Луна. Два холма, похожих на женскую
грудь, дома на холмах, ошибки быть не могло, я знал каждый
дом, знал его хозяев, вот этот – Султанахмета Сакаева, а тот –
Гайнана Яушева, речку внизу, Черный лес, уходящий за
горизонт. Мое дыхание перехватило. «Черт возьми, – сказал я себе.
– Если есть тот, кто нас ведет, то он приводит нас туда,
куда не ожидаешь, но именно туда тебе и надо».

– Кто автор картины? – спросил я у служителя.

– Посмотрите в правом нижнем углу, – ответил он. – Там, кажется,
есть начальные буквы его имени.

В правом нижнем углу я обнаружил две буквы – I.V. Несколько минут
рассуждений привели меня к тому, что это наш деревенский немец
Иоахим Вернер. Найти его не составило труда. Уже на
следующий день мы пили с ним чай в кафе на Фридрих-штрассе, в том
самом кафе, которое будет в конце войны разрушено прямым
попаданием авиабомбы.

Наши встречи в этом кафе были довольно часты. Мы вспоминали жителей
деревни, Султанахмета Сакаева, муллу Гильметдина. Там в
деревне, между мной и Вернером столь близкое общение было
невозможно, слишком велика была разница в возрасте, к тому же он
был тогда моим школьным учителем, а на учителя в деревне
смотрят как на небожителя. Здесь же мы были на равных, замечу,
что людей равняют не только годы, но и пройденные расстояния.

Мы не говорили лишь об одном человеке – Минлебае Атнагулове. Люди,
подобные ему, обладают странным свойством присутствия. Мы не
выражали этого вслух, но подозревали, что стоит завести о
нем речь, он появится в углу и посмотрит на нас той своей
дьявольской улыбкой, которую не спрячут никакие стены.

Как-то Вернер сказал мне:

– В моей судьбе уже не будет таких остановок, как деревня Луна.

Порой он уводил меня в свою мастерскую и показывал что-нибудь из
новых работ. В основном это были пейзажи, и многие из них
повторялись так же, как повторяется в речи любимая фраза или
дорогое имя.

На одной из картин я узнал приткнувшуюся к берегу лодку, ту самую,
сотворенную руками Вафа-бабая, лодчонку с плоским дном. Для
постороннего здесь не было ничего, что может поразить
воображение, и этот посторонний проходил, как правило, безучастно
мимо. Но ценность произведения порой кроется в знании его
предыстории и понимании сокрытой в нем сути. Безусловно,
решение написать картину возникло у Вернера после того, как я
рассказал ему о моем спасении, о том, как лодчонка с плоским
дном вынесла меня в открытый океан. На другой картине я увидел
Мать воды. Она сидела на стволе поваленного дерева, босыми
ногами касаясь проносящейся внизу воды. Она смотрела куда-то
в сторону, держа в руке свое зеркало, и посторонний опять
принял бы ее за обычную женщину. А как-то Вернер показал
очередной пейзаж. Местность вновь оказалась для меня знакомой –
это была дорога, ведущая к Черному лесу. Приглядевшись, я
понял, что передо мной не пейзаж, поскольку заметил здесь
действующих лиц – это были жильцы поляны мёртвых. Постороннему
они напомнили бы что-то вроде слоев рассветного тумана или
сгустившихся сумерек. Но мне была слышна их песня.

Вот о чем я думаю, вспоминая тот период времени перед самой войной,
вспоминая Вернера и его полотна, вспоминая мою с ним дружбу.
Я думаю, что моего друга подогревала мысль о том, что его
творения теперь востребованы. И, быть может, это придавало
ему сил, ведь творить лишь для себя – неблагодарное и
невыносимое занятие, а по большому счету, любой, кто утверждает, что
творит только лишь для себя, говорит неправду. Я был для
Вернера единственным и благодарным зрителем, я знал суть и
предысторию его картин, мы были связаны тайными узами, у нас
был свой особый язык, состоящий из шифров и кодов язык
посвященных. Земные пути свели нас вместе, и в этом была своя
правда, пусть недоступная нам в полной мере, но боготворимая и
желанная.

Хотя, думаю, что большому счету, картины Вернера, как произведения
искусства, не представляли особой ценности. Их покупали
большей частью домохозяйки и лавочники.

В одну из наших встреч он показал мне только что законченную работу
«После казни», о которой я уже рассказывал, упоминал я так
же странный сон, навеянный этой картиной. Если помните, там
появилась тень Минлебая Атнагулова – хозяина гильотины и
странного хозяина сна. Хотели мы этого или нет, мы вынуждены
были заговорить об этом человеке.

– Если я не отомщу, грош мне цена, – сказал я.

Вернер немного помолчал, а затем произнес следующее:

– Интеллигентный человек и месть – плохо совместимые понятия. Месть
– удел черни.

В ту пору, учитывая мое профессорское звание, меня и впрямь можно
было считать интеллигентом. В ответ я разразился речью, и
смысл ее был таков.

– Вы говорите – интеллигентный человек? Имея в виду меня? Один мой
знакомый дает такое определение интеллигенту. Это человек,
который постоянно озабочен тем, что причинил другому
неудобство. У него всегда душа не на месте. А каково жить человеку,
который причинил людям особое неудобство, а именно, – они
из-за него погибли? Что он должен испытывать? Таким образом, я
интеллигент втройне. Нет, конечно, я выразился неверно,
разве может цифра три в данном случае что-либо сказать. Я
интеллигент в сотой или, скажем, в трехсотой степени, – эти
степени являются порой последними степенями отчаяния, душа не
знает куда деваться и даже сны не дают облегчения.

Вернер молча слушал мой страстный монолог. А затем сказал.

– Если так будет угодно небесам, твои пути с ним сойдутся.

Как вы поняли, война уже была уже на подходе, ветер приносил порой к
нашему кафе звуки многоголосых маршей и темных шествий, по
улицам сновали пыльные смерчи, которых издали можно было
принять за покойников.

Однажды, мне приснился волк-лунатик, он перебегал Фридрих-штрассе
как раз возле башни Вильгельма Завоевателя. Он бежал неспешно,
слегка приоткрыв пасть, его движения были легки той самой
легкостью, что присуща вещим снам.

В другой раз возникла Мать воды. Она держала в руке зеркало, и я,
превозмогая, страх взглянул в него. Там неслась страшная,
темная вода, которой не было конца и начала. В ней различались
души мужчин, и голоса сливались с шумом потока.

Потом слышался далекий голос, кто-то настойчиво обращался ко мне. Я
отвечал ему. Наш разговор был невнятен, ему мешали толщи
несущейся темной и страшной воды, что разделяла нас. Но
желающий услышать – услышит. Я спрашивал его – встречу ли я того,
кого так страстно хочу встретить, и он отвечал мне – да, ваши
земные дороги уже развернулись так, что вы неизбежно
движетесь навстречу друг к другу.

С кем же я говорил через волны бреда и потоки несущейся темной
страшной воды? Я говорил с собой будущим, так же, как это делал
старик Зариф из рассказов Махмуда Топчибаша.

Когда началась война, Вернера взяли работать в Восточное ведомство,
а точнее в Ведомство оккупированных восточных территорий,
руководил которым главный идеолог Гитлера Альфред Розенберг.
Возможности выбирать у Вернера не было, а если бы и была, то
наверняка служба в ведомстве была бы не худшим вариантом во
времена, когда все становились под ружье, и никто не
прашивал о твоих пожеланиях. Вернер пригодился режиму как
специалист знающий Россию и русский язык.

Мы по прежнему встречались за чашкой чая в нашем любимом кафе на
Фридрих-штрассе. Я заметил перемены во внешности Вернера. В его
лице появилась причастность некоему долгу, но в этой
причастности была и обреченность художника, ведь художники видят
гораздо дальше военных.

– Подожди, придет и твой черед, – сказал он мне как-то.

Далее он разъяснил мне, что в его ведомстве давно разработаны
программы по взаимодействию с тюркскими народами, живущими на
территориях, которые должны со временем войти в состав третьего
рейха, это, как известно, территория Советского Союза. И уже
ведутся переговоры кое с кем из бывших эмигрантов, живущих
в Германии, с тем, чтобы вовлечь их в свою деятельность. В
ответ на мою реплику о том, что в подобных переговорах я
участвовать никогда не буду, Вернер сказал мне:

– Не зарекайся.

– Может вас уже подослали провести со мной беседу? – спросил я, усмехаясь.

– Пока еще нет, – ответил он без тени улыбки.

Война продолжалась. Мне придется напомнить некоторые факты истории.
С перемещением боевых действий на территорию СССР, возникло
одно обстоятельство, которое застало германское военное
руководство врасплох, – появилось огромное количество советских
военнопленных, которых неизвестно было куда девать. В недрах
Восточного ведомства родился план о создании Восточных
легионов. И хотя Гитлер и заявил в начале войны, что оружие
позволительно носить только немцам, со временем будут
сформированы Кавказский легион, Крымский, Армянский, Легион Идель-Урал
(из народов Поволжья, куда вошли и татары).

Пленных в многочисленных лагерях начнут делить по национальному
признаку. Для этого будут созданы специальные комиссии, которые
будут регулярно выезжать в лагеря. Вернеру пришлось работать
в одной из таких комиссий.

– Странная процедура, – рассказывал Вернер после своей первой
поездки. – Я всегда испытываю к ней недоверие. Одних в одну
сторону, других – в другую.

Он рассказал, что поначалу, еще до работы комиссий, деление было
вовсе простым – кому жить из пленных, кому нет. Искали евреев.

– Если у тебя явные семитские черты, шансов у тебя никаких. Но порой
лицо может не сказать о национальности. Что есть у человека
кроме лица? Документы? Все документы давно утеряны. Но есть
еще тело. Что может сказать тело? Ничего, думаешь ты.
Оказывается, может. А точнее, тебя может выдать твой детородный
орган. Как известно, евреи в младенчестве проходят обряд
обрезания. И несут этот знак всю жизнь. Так вот. Пленных строили
в шеренгу и по команде заставляли снять штаны. Обрезанных
отводили в сторонку и расстреливали. Но со временем
выяснилось, что оказывается, обряду обрезания подвергаются не только
евреи, но и мусульмане. Этого немцы, разумеется, могли не
знать. И вообще, сам понимаешь, для них пленные – что скот.
Вот тут то и появляемся мы – всевозможные комиссии. Среди нас
ученые, этнологи, историки, языковеды. Мы уже не ошибемся.
Мы отличим узбека от татарина, и грузина от азербайджанца.

Вот что говорил мне Вернер, неспешно попивая чай из пиалы. В его
глазах по прежнему была причастность некоему страшному долгу и
та же обреченность художника. Затем мы вышли на вечернюю
Фридрих-штрассе. Навстречу нам из темноты неслась пыль.

– Какая-то темная пыль, – сказал я.

– Это пепел из далеких крематориев, – ответил Вернер. Он уже знал о
войне гораздо больше простых немцев.

У меня долго не выходил из головы рассказ Вернера о той странной
сортировке, где вопрос – жить человеку или нет, решал его
детородный орган. Мне снилась потом бесконечная вереница органов,
и за всем этим маячил некий страшный скрытый смысл. Замечу,
что все, рассказанное мне в тот период Вернером, имело на
меня сильное впечатление, оно продолжалось в моих снах.
Рассказ – это уже прошлое, в снах же одно прошлое путается с
другим, порой столь давним, что и не знаешь, с тобой ли это было
или твоими родителями. Припоминаю, осенью 43-года, Вернер
рассказал мне о массовой казни в берлинской тюрьме Плетцензее
(кстати, именно здесь в 44-м году будет казнен Муса Джалиль
со своей подпольной группой). В ту ночь Берлин подвергся
воздушной бомбардировке, и в тюрьме начали спешно казнить
арестантов. Гильотина работала безостановочно. В общей
неразберихе был казнен бельгийский пианист Карл Роберт Крейтен,
который наутро должен был покинуть тюрьму. Рассказывая, Вернер
ничуть не менялся в лице, замечу, что такой способ изложения
материала действовала на меня особенно убедительно (здесь
есть убийственная несовместимость, этот прием давно взяли на
вооружение театральные режиссеры). Вот что мне потом
приснилось. Я выхожу из кафе прямо на Фридрих-штрассе и вижу, что
башни Вильгельма на месте нет. Затем оборачиваюсь и
обнаруживаю, что и кафе тоже нет. Мне начинает казаться, что я все
перепутал, и попал в какое-то незнакомое место, и эта улица
вовсе не Фридрих-штрассе. Страшно болит голова, я трогаю голову,
и обнаруживаю, что головы тоже нет. Черт возьми, я себя
тоже с кем-то перепутал, а именно, перепутал с тем, кого уже
нет. Играет музыка, и вскоре явственно становятся различимы
виртуозные фортепианные пассажи.

Поездки Вернера в лагеря для военнопленных были достаточно
продолжительными, напомню, что большинство лагерей располагались
тогда на территории Польши. Мы встречались после каждой его
поездки, и Вернер каждый раз сообщал мне что-то для меня новое.
Я узнал, что пленных татар собирают в лагере на
железнодорожной станции Едлино. Здесь с ними опять же работает комиссия,
которая должна выявить тех, кто согласен перейти на сторону
немцев. Как они выглядят? Выглядят они ужасно, условия их
существования невыносимы, большая их часть обречена на смерть
от голода и болезней. В основном – это деревенские мужики,
добавил Вернер. Многие из них не говорят даже по-русски.
Вернер показал мне карандашные наброски, которые он сделал в
лагере. Подав их мне, он предусмотрительно отвернулся и стал
смотреть в окно на оживленную Фридрих-штрассе, по которой
сновали туда-сюда многочисленные пешеходы. Так же поступал
Вернер, предлагая посмотреть его картины с изображением дорогих
моему сердцу мест, – он покидал комнату, чтобы оставить меня
один на один с моими воспоминаниями. Что же я увидел на
этот раз? Я увидел своих соотечественников. Да, это были они –
руки их, привыкшие к земле, похожи на корни деревьев, ноги –
кривы, они достались им в наследство от предков, проводящих
жизнь на коне, уши же – несуразны, как лопухи, но эти уши
слышат голоса мёртвых. Каждое лицо было мне поразительно
знакомо, хотя прежде никого из этих людей я не видел. В их
глазах был отсвет страшного пламени, готового поглотить их. И
тогда Вернер, прервав затянувшееся молчание, предложил мне
работать в одной из комиссий. Вспоминая его предложение, я долго
мучил себя подозрениями. Мне казалось, что Вернер с самого
начала имел цель вовлечь меня в работу в Восточном ведомстве
и следовал ей согласно своему плану. Но сейчас мне
совершенно ясно, что намерения моего старшего друга были
бескорыстны. Он хотел помочь этим деревенским мужикам, которые были
частью его прошлого, и просто-напросто предложил мне
участвовать в этом. А чтобы уговорить меня, достаточно было говорить
все, как есть, в этом-то собственно его план и заключался,
говорить мне все, как есть, он не сомневался, что я не
останусь в стороне.

В другой свой приезд он пересказал мне случай, который произошел в
одном из лагерей. Очередной раз построили пленных. И
заставили их спустить штаны. Как вы помните, подобным образом в
строю искали евреев. Обрезанных тут же выводили из строя и
ставили в отдельную шеренгу, разумеется, их участь была решена.

– Но я татарин, – сказал пленный, которому приказали выйти из строя.

Но немцы ему не поверили. Почему? Причин, как рассказывал Вернер,
могло быть несколько. Во-первых, пленный мог быть не похож на
татарина, ведь внешность татар очень разнообразна – от
монгола до голубоглазого норвежца (вы не повстречаете только
особей с явными афроамериканскими чертами), не исключено, что
пленный мог напомнить неискушенным немцам и еврея. Во-вторых,
евреи частенько стали выдавать себя за мусульман, ведь это
был для них единственный способ спасти жизнь (я лично знаком
с несколькими людьми еврейской национальности, которым
именно так удалось выжить в фашистском плену).

И тогда пленный татарин, оглядев обреченными глазами пространство,
запел. Да, именно так он и сделал. Он запел. Почему он
поступил так, а не иначе? Быть может, это была его уловка,
отчаянное доказательство того, что он и вправду татарин. А, быть
может, он уже распростился с жизнью и ни о чем уже больше не
думал.

В его пении было нечто такое, что все замерли. Это была старинная
татарская песня о Черном лесе. Весь лагерь примолк, словно
окунувшись в глубокое текучее беспамятство. Песня продолжалась,
и души мертвых, которые, уже взлетели над лагерем,
направляясь каждая к своей поляне, вдруг остановились и подхватили
эту песню. Затем песню подхватили живые, те, чьи души уже
готовились улететь. Им хотелось быть с родной песней, ведь
умереть с родной песней – то же самое, что умереть дома. Над
лагерем неслась татарская песня. Слезы текли по грязным
иссохшим щекам пленных татар. Никто не скрывал слез, да и зачем их
было скрывать?

– Халил! – воскликнул я, выслушав рассказ Вернера, – это был он!

– Я проверил списки, – сказал Вернер. – В этом лагере нет людей с таким именем.

Конечно, мне было прекрасно известно, что Халила давным-давно нет в
живых, но так подействовал на меня рассказ Вернера – мне
хотелось верить в невозможное. Мы долго говорили с моим другом
об этом случае, и смысл нашего разговора был в следующем:
такие люди, как Халил – возникают в народе с той же
неизбежностью, с какой возникает новый день. Свой Халил есть в каждой
деревне, свой Халил появляется и там, где кроме как на песню
опереться уже не на что.

После этого разговора сомнений у меня уже не оставалось. Я попросил
включить меня в состав комиссии по работе с пленными
татарами, и моя просьба была удовлетворена. Разумеется, здесь помог
Вернер, к чьему слову в Восточном министерстве
прислушивались. К тому же, татары-эмигранты пользовались в Ведомстве
особым расположением и частенько привлекались для подобных
работ. Следует добавить, что многие из этих эмигрантов будут
сотрудничать с немцами особенно тесно, я бы добавил слово
«чрезмерно», но рискую взять на себя роль судьи, что не входит в
мои планы.

Начались командировки в ад. Тот самый ад, куда люди попали не за
свои прегрешения, так сложились земные пути, и я подозреваю,
что это было не в ведении воли небесной, а той воли, что
исходит из преисподней. В лагерях для военнопленных мне пришлось
беседовать с сотнями людей. Я говорил с татарами из самых
разных земель. Моя задача была – вербовать их в легион. И я
вербовал, поскольку знал, что это – единственная возможность
для них выжить. Забегу вперед и напомню некоторые факты
истории. Все батальоны легиона «Идель-Урал», сформированного из
татар и других поволжских народов, перейдут на сторону
Красной армии, не сделав ни единого выстрела. Разумеется, татарин
в фашистской форме выглядел совершенно нелепо. Эти
несуразные уши, торчащие из-под каски, азиатские скулы, взгляд, в
котором не было высшей идеи служения – представляли собой позор
для вермахта. Они были нужны, как выразился Гитлер «чтобы
сэкономить немецкую кровь».

Вспоминая о моей тогдашней работе в комиссии, я испытываю порой
чувство некоторого неуюта, ведь как ни поворачивай, это было
сотрудничество с режимом и в глазах многих этому не может быть
никакого оправдания. Однако, замечу, что иначе поступить
было невозможно. На моей совести были души наших деревенских
мужчин, которые когда-то погибли, спасая меня. Здесь же, в
лагерях, таких татарских мужиков было без счету. Я бы себе
никогда не простил, если бы тогда отвернулся от них.

Следует сказать, что в комиссиях Восточного ведомства со мной бок о
бок работали тогда несколько моих соотечественников,
татарских эмигрантов, которые согласились на это, исходя из тех же
соображений. Многие из них были неплохими людьми. Как
протекало наше общение? Я помню бесконечные споры о судьбе нации,
многие речи моих коллег были достаточно привлекательны, но
вся беда заключалась в том, что все понимали вынужденную
нелепость нашего положения и потому все эти речи имели печальный
отсвет. Разумеется, у всех нас были совершенно непохожие
воззрения. Сходились мы только в одном – нельзя оставить в
беде пленных соотечественников.

– Боже мой, что мы здесь делаем? – воскликнул как-то профессор
Курбан Шафи. – Какой черт нас занес сюда?

Это было во время одной из наших совместных командировок. Настроение
его было невеселым, впрочем, веселым он быть и не могло,
если учитывать цель нашей поездки. Точнее сказать, настроение
его было и вовсе дурным, близким к полному отчаянию, – что
частенько случается с натурами чувствительными и тонкими, мне
даже кажется, что в тот раз у него вконец сдали нервы.

– Вот скажи, – пристал он вдруг ко мне, – зачем ты здесь?

Он почему-то привязался именно ко мне, хотя рядом было еще несколько человек.

– Известно зачем, – ответил я. – И ты это знаешь.

– Помочь своим, ты хочешь сказать. Да? – оживился он.

Далее последовал страстный и язвительный монолог, включающий в себя
экскурс в историю.

– Вот ведь как получается. Мы хотим помочь своим, которые в беде.
Похвальное желание. Какие мы великодушные, добрые,
совестливые! Однако, вот что я тебе скажу. Татары – народ особый. Мы
никогда не постоим друг за друга. Насчет помощи – у нас всегда
туго. Мы завистливы, мелки, а если кто-то из нас вырывается
вперед, мы топим его и предаем. Почему распалась Золотая
Орда? Потому что ханы боролись за власть и не могли
договориться. Почему было стерто с земли Казанское Ханство? Опять же
потому, что не могли поделить власть и объединиться с
братьями, которые в итоге оказались в одном войске с врагом. А
возьмите сталинские репрессии, когда перестреляли лучших
представителей интеллигенции. Вот, говорим мы, уничтожили наш
генофонд. А кто уничтожил-то? Сами и уничтожили. Если вы
посмотрите списки следователей НКВД, вы обнаружите там большей
частью татарские фамилии. Тот, кто это все затевал, прекрасно все
знал, он знал, что в нас сокрыта энергия саморазрушения, и
ей можно управлять. Боже мой! Посмотрите на евреев или,
скажем, азербайджанцев. Они же стоят друг за друга горой, они
всюду тащат своих. А мы опять смотрим друг на друга с
подозрением. Нам никогда не стать великой нацией!

– Заткнитесь, Курбан Шафи, что за чушь вы несете – сказал Галимджан
Идриси. – А для чего мы тут? Разве не для того, чтобы помочь
своим?

– Да мы помогаем, – не унимался тот, – но лишь в том случае, когда
объект нашей помощи в жалком состоянии и не представляет нам
угрозы, как конкурент. Здесь мы проявляем просто чудеса
сострадания. Мы просто в пыль разобьемся, чтобы помочь.

– Вы считаете, что мы можем стать великими с немцами? – спросил кто-то.

В ответ Курбан Шафи промолчал. Он был хорошим ученым и прекрасно
оценивал ситуацию. Татары, примкнувшие к немцам, надеялись, что
им дадут создать национальную республику в составе третьего
рейха. Но германское руководство водило национальные
движения за нос и, разумеется, возможность создания подобных
республик даже не рассматривалась.

Курбан Шафи не решился ответить на этот вопрос еще и потому, что
боялся, что кто-нибудь из нас на него донесет. Ведь это как раз
вязалось с его концепцией о нашем саморазрушении. Но тут в
разговор вступили другие наши коллеги, и выводы их были не
столь пессимистичны, Галимджан Идриси, например, был уверен,
что нас еще ждут такие подъемы духа, которые нам и не
снились.

Следует сказать пару слов об этом человеке. Через несколько лет
после войны, он питаемый столь же возвышенными надеждами,
попытается создать республику татар в Египте, причем даже получит
на это согласие египетского короля. Но его затея со временем
сойдет на нет. Известно так же, что он помогал пленным
татарам и в 45-и году, после победы над Гитлером. Советские
военнопленные, оставшиеся в американской зоне, должны были быть
выданы советской стороне по соглашению, заключенному между
Сталиным, Черчиллем и Рузвельтом еще на ялтинской
конференции. Не секрет, что этих пленных ожидали на Родине опять же
лагеря, но уже сталинские. Идриси оформлял для пленных татар
фальшивые паспорта, согласно которым они являлись гражданами
Турции. Кто захотел – тот воспользовался этой возможностью,
правда, дорога на Родину была уже навсегда для него закрыта.
Я знаком кое с кем из тех людей. Одного из них я видел на
берегу Босфора, он провожал, подобно Садри Максуди, уплывающие
вдаль корабли. Второго я видел в штате Аризона, на высокой
скале, кожа его была продублена ветрами и солнцем, и
напоминал он старого индейца команча. Ветер трепал его седые космы,
он смотрел вдаль, шевеля ноздрями, словно чуя в воздухе
некий след. Я видел третьего, совсем еще недавно, это случилось
во французских Альпах, то есть, опять же в горах. Он сидел
в инвалидной коляске, перед ним раскрывался чудовищно
красивый вид. По сторонам стояли его дети, внуки и другие
родственники. «Он велел нам привезти его умирать именно сюда», –
сказали мне они. В их глазах было недоумение, но я то понимал,
что это означает. Его душа искала высокую точку, откуда путь
домой, на свою поляну мертвых, будет верным и простым.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка