Шанс для империи и современный социогенез
1.
Эти три вещи – империя, социогенез и современность, могут показаться
несопоставимыми. А уж если к ним добавить еще всемирную
паутину, ощущение искусственности возрастает, возникает, как
сказал бы Кант, амфиболия – незаконное расширение рассудка за
границы возможного опыта. И, тем не менее, данная статья
представляет собой попытку оценить имперский шанс именно
сегодня, когда об империи принято говорить в прошедшем времени или
метафорически (например, «империя Голливуд»), а социогенез
с антропогенезом принято локализовывать в самом начале
истории и уж никак не в одном ряду с «сетевыми эффектами».
Однако, если внимательно присмотреться, или, лучше сказать,
прислушаться к глубинным толчкам и смещениям самой сферы
политического, можно зарегистрировать разломы привычных социальных
конфигураций, чреватые распадом устоявшихся типических
общностей (в том числе новоевропейской государственности и
гражданского общества); на освобождаемом, опустошающемся месте уже
возникают любопытные новые синтезы, пока еще химерного
характера – и одновременно востребуются из арсенала социальной
эволюции казалось бы навсегда покинутые жизнью (общественной
жизнью) формы.
Начнем с сетевых эффектов, самых поверхностных и в силу этого
наиболее симптоматичных _ 1. Здесь перед нами целое облако ещё слабо
тематизированных явлений – чего только не приписали
виртуальной реальности, с ней уже успели связать сотни утопий и
антиутопий. В интересующем нас аспекте важны своеобразные зонды,
выдвигаемые из пространства электронных носителей в плотные
слои социальности, прежде всего fanfic и flash mob. Fanfic
представляет собой спонтанное и по большей части анонимное
дописывание культовых блокбастеров, таких как «Властелин
колец», «Звездные войны», «Гарри Поттер» и др. Создается и
постоянно обновляется пучок виртуальных продолжений,
осуществляется внутренняя проработка «исходных» эпизодов, их, так
сказать, расширение в разные стороны, кроме того, не прекращаются
многочисленные любительские исследования – предметов,
изучаемых в Хогвартсе, подробной топографии Средиземья,
грамматических особенностей речей Йоды, – чего только нет…Если судить
по объему сайтов, интенсивность этих исследований не
уступает многим дисциплинарным наукам, впечатляет и
самовозрастающий архив.
В сущности, речь идет о пробном синтезе новых мифологий.
Одновременно, электронные центры мифологической кристаллизации являются
точками сборки, вокруг которых собираются пока еще не
слишком устойчивые социальные общности. Они не имеют
общепризнанного имени, но чаще всего называются «ролевиками» – хотя речь
могла бы уже идти о племенах: ведь в каком-то смысле «люди
Фродо» (или Гермионы) по степени коллективной
самоидентификации не уступают «людям Койота» и прочим тотемным
группировкам, описанным в антропологии _ 2. Пробные инфраструктуры подобно
протуберанцам выбрасываются в Weltlauf, внося искажения в
стационарную среду социальности.
Flash mob, явление неуклонно набирающее обороты, представляет собой
не менее яркий образец ситуативного единства. Современная
«молниеносная толпа» не подчиняется законам Тарда и Лебона,
она не вызревает, подобно гроздьям гнева, внутри рутинной
повседневности _ 3, а вторгается извне, собираясь в непостижимое
единство деятеля. Мотивы «flash mobилизации», как правило,
остаются трансцендентными по отношению к естественному ходу
вещей, что производит сильнейшее обессмысливающее воздействие
на традиционный конфликт мотивов и подчиненное ему социальное
пространство. Наряду с прочими сетевыми эффектами flash mob
выступает как фактор размывания традиционной разметки
социального поля, и, одновременно, как симптом того, что живая
жизнь покидает мертвые, ороговевшие формы государственности. В
теоретическом плане совокупность сетевых эффектов
способствует релятивизации проблематики социальной философии: наряду
с другими внутренними противоречиями современности,
пронизывающими сферу политического, эффект всемирной паутины
подталкивает к пересмотру аксиом поступательного развития и
прогресса.
2.
В политической риторике существует множество слов, которые от
частого употребления обессмыслились и, по сути дела, превратились
в заклинания. «Права человека», верность демократическому
выбору», «парламентаризм», «гражданское общество» – эти и
многие другие термины давно уже стали простыми этикетками,
которые можно наклеить практически на любой товар.
Среди прочих поминаемых всуе понятий, значится и общественный
договор – со времен Гоббса и Руссо он является важнейшей
категорией политической философии. Он и сейчас продолжает быть, по
крайней мере, продолжает считаться теоретической опорой
современных демократий. Именно потому вполне уместно было бы
произвести ревизию этого базисного понятия – учитывая, что
представления о нём крайне поверхностны даже у тех, кто, казалось
бы, призван быть гарантом общественного договора: у
президентов, премьер-министров, у привыкших к парламентским речам
законодателей..
Прежде всего, следует стряхнуть наваждение видимости, продуцируемой
в идеологических целях. Итак – общественный договор
заключается отнюдь не в момент парламентских или президентских
выборов – во время выборов он всего лишь проверяется и
возобновляется и сама электоральная процедура является одной из статей
договора. В целом, общественный договор, или, как иногда
говорят, социальный контракт, представляет собой особого рода
трансцендентальный (или, говоря словами Маркса
«чувственно-сверхчувственный») документ, учреждающий государство, и
первый его пункт касается отнюдь не соглашения о тех или иных
свободах личности. Согласно Томасу Гоббсу и большинству
французских просветителей, учреждение государства начинается с
введения монополии на насильственное причинение смерти (суть
дела лаконично выразил Прудон, заметив, что «государство есть
монополия на убийство» _ 4). Государственность начинается с
того, что люди не могут лишать друг друга жизни законным
образом, это может делать только суверен. Соответственно, санкция
суверена на лишение жизни кого-либо, принятая к исполнению,
рассматривается как подвиг, воинский долг или справедливое
возмездие – в зависимости от обстоятельств. Напротив, лишение
жизни другого без санкции суверена трактуется как убийство –
тягчайшее преступление, которое, безусловно, подрывает
основы государства, поскольку нарушает его первичную и самую
важную монополию.
Эта монополия и составляет первый пункт типового общественного
договора. Неисполнение требований первого пункта лишает смысла
все прочие взаимные обязательства, входящие в контракт и
свидетельствует о том, что суверенная государственность
отсутствует (как, например, в архаическом обществе, где справедливая
месть никем не монополизирована) или находится в глубоком
социальном обмороке. Такое бывает во времена гражданских войн,
а также в периоды глубокого кризиса государственности,
вызванного многолетним взаимным неисполнением статей договора.
Постперестроечная эпоха в России – один из последних ярких
примеров денонсирования социального контракта без заключения
нового договора. По инерции продолжали существовать
государственные институты – декларировались намерения собирать
налоги, шли призывы в армию (которой фактически командовал Комитет
солдатских матерей), милиция вроде бы носила форму…Но эти
формальности применялись, мягко говоря, избирательно. В 90е
годы братва, по существу, лишила «суверена» монополии на
убийство, сделав свои, проводимые «по понятиям» разборки, формой
законного возмездия. Остается лишь удивляться, как удалось
обойтись без гражданской войны, без «войны всех против
всех», которую Гоббс в таких случаях считал неизбежной. Скорее
всего, выручила предельная усталость «высоких договаривающихся
сторон».
Так или иначе, субъекты потенциального общественного договора пришли
в себя практически одновременно с приходом к власти Путина.
Именно сейчас идет «переучреждение государства» и поэтому
так важно прояснить суть вопроса.
На первый взгляд может даже показаться, что огромная государственная
машина может прекрасно обходиться без учредителей – она
следует собственной суровой логике, сокрушая всех, кто пытается
встать на её пути… Но по своему происхождению могучие
инфраструктуры в каком-то смысле суть всего лишь сгустившиеся
страхи и коллективные привычки. С государством дело обстоит так
же, как с любовью, которая, по мнению Сартра, есть
«ежедневно возобновляемый выбор друг друга». Вот и государство есть
устойчивое, повторяющееся поведение, побочный продукт нашей
коллективной воли. Если подданные однажды не возобновят свой
выбор, «сговорятся» вести себя так, как будто государства
не существует, – оно и прекратит свое существование, –
развоплотится. Беловежский сговор здесь даже не самый яркий
пример, поскольку в тот момент прежняя государственность была уже
мертва, а расчленять труп можно и не руководствуясь
анатомией живого организма. Таким образом, государство это не сумма
инфраструктур, не полномочия карательных органов и не
величина золотого запаса, а некое духовное деяние, требующее
соприсутствия граждан и возобновления их усилий. В соответствии с
определением Гегеля «государство есть действительность
нравственной идеи, нравственный дух как очевидная, самой себе
ясная субстанциональная воля» _ 5
Гегелевское определение не противоречит идее государства как
предмета соглашения – ведь соглашению и даже сердечному согласию
отнюдь не всегда предшествует тщательное взвешивание резонов.
Кроме того, результирующая общего согласия в ряде случаев
может складываться из суммы индивидуальных разногласий.
Скажем, возмущенный гражданин вправе заявить: «Если вы
утверждаете, что государство это коллективный договор, имейте в виду,
что лично я так не договаривался…». В некоторые периоды
российской истории так могли сказать девять из десяти граждан –
они жили (и сейчас живут) в полной уверенности, что их просто
забыли спросить. Между тем, как отмечал еще Бертран Рассел,
если суммировать отдельные противоречивые мнения по всем
вопросам, относящимся к компетенции государства и взять
среднее статистическое, мы и получим примерно то, что есть, – ту
участь, которую заслуживаем и выбираем. Например, «консенсус»
между нежеланием платить налоги и желанием получать
социальные выплаты. Большинство пенсионеров традиционно тяготеют к
социалистическому выбору (в европейском смысле этого слова)
а активное, трудоспособное население, напротив, к
либерально-рыночной модели. Отслужившие в армии уверены, что эту школу
жизни не помешало бы пройти каждому; призывники и
солдатские матери уверены в обратном. Кроме того, каждая отдельная
единица гражданского общества, – сословие, корпорация и даже
компактная группа, норовит внести в договор свой особенный
пункт. Но главное даже не это. Главное – не перечень
согласований, а характер соглашения.
Сама природа государственности может быть совершенно различной,
несмотря на внешнее сходство аксессуаров и публичных процедур –
именно это обстоятельство чаще всего и упускается из виду.
Одно дело выборы в Великобритании с предшествующей им
предвыборной кампанией, и совсем другое в Туркмении или, допусти, в
Азербайджане. Внешнее сходство, конечно, есть: люди заходят
в кабинки и опускают в урны кусочек бумаги. Но это сходство
того же порядка, что и сходство между настоящим телефоном и
подарком старика Хоттабыча, сделанным из чистого куска
золота. То есть, электоральные игры и другие атрибуты
демократической государственности сегодня используются для оформления
политических витрин по всему миру, но очень часто речь идет
о простых муляжах; их наличие ещё ничего не говорит о
действительной природе государственности.
В биологии подобное явление называется конвергенцией – сближение
внешних форм, в том числе и поведенческих, при сохраняющемся
глубоком различии генотипов, текстов генетической записи _ 6.
Сегодня мы просто констатируем, что англо-саксонский тип
государственности (собственно, правовое государство) доминирует со
всеми вытекающими отсюда последствиями. Поэтому социальные
организмы, имеющие совершенно другой генетический код,
имитируют его внешние формы, чтобы не лишиться бонусов (например,
экономической помощи или признания со стороны мирового
сообщества) или даже самого права существования.
Из сказанного вовсе не следует, что доминирующее сегодня (все еще
доминирующее) правовое государство является венцом творения,
пусть даже рукотворного творения, отсюда следует только, что
именно этот тип социальной организации преобладает. Можно
отметить, что за последние несколько столетий правовое
государство лучше прочих социальных организмов справлялось с
вызовами времени, успешнее адаптировалось к исторической
реальности, в каком-то смысле им же и созданной. Но в истории нет
ничего вечного, историческая среда вообще меняется несравненно
быстрее, чем природная среда. Попробуем рассмотреть в
сравнительном аспекте иной тип соглашения, внешне похожий на
правовое государство, но опирающийся на другие предпосылки.
Свое самое яркое воплощение этот тип нашел в греческом полисе.
Соглашение, сохраняющее единство полиса, являет собой пример
договора по умолчанию, но взаимопонимание учредителей
государства от этого нисколько не страдает. Чтобы понять принципы
регулирования полисной государственности, уместно обратиться к
этимологии самого слова соглашение, «согласование». Перед
нами открывается далеко идущая музыкальная метафора, общая,
кстати, и для русского, и для греческого языка. В обоих языках
можно говорить и о музыкальном строе и о государственном
строе, используя один и тот же термин «строй». Без понимания
этого обстоятельства остается неясным смысл политических
трудов Аристотеля, рассматривавшего государство как «некое
общение», как «согласованную речь» _ 7. Традиция такого понимания
сохранялась всегда, она характерна и для Гегеля и для
большинства русских философов серебряного века – несмотря на
стремительное триумфальное шествие другого типового договора,
возросшего на англо-саксонской почве, и быстро оттеснившего на
периферию цивилизации договоры по умолчанию.
Теоретические основы такого договора заложены Томасом Гоббсом в его
произведении «Левиафан» и доведены до совершенства
Иммануилом Кантом; с тех пор уточнялись в основном технические
моменты. Не вдаваясь в подробности, остановимся на важнейших
особенностях договора, конституирующего правовое государство.
Начнем с того, что государство, уподоблявшееся правильно
настроенной лире (Платон, Аристотель) или устойчивому единству
знающего себя духа (Гегель), сравнивается теперь с монстром, с
библейским чудовищем Левиафаном. Этот монстр не появляется
из подземелья, не всплывает из глубины океанских вод, он
порождается путем делегирования, то есть благодаря проекции
коллективных страхов и надежд в одну точку – в точку суверена.
Добровольная материализация кошмара призвана избежать еще
большего кошмара – войны всех против всех. Отсюда важный вывод:
государство возникает путем минимизации зла, оставаясь
наименьшим из всех зол, неизбежных в случае совместного бытия
индивидов. Мощная христианская традиция от Августина до Жана
Кальвина подтверждает эту точку зрения: связанность узами
государства есть наиболее приемлемый способ сосуществования
людей в состоянии грехопадения. Спасение возможно лишь в Граде
Божьем, а в граде кесаревом – только смирение.
Соответственно, усматривать в земном государственном устроении «благо
само по себе» есть непростительная иллюзия, чреватая
возмездием. Вторичное идеологическое оформление заключенного
социального контракта может быть достаточно привлекательным (об этом
заботятся специалисты по словам), но суть дела не меняется,
речь идет о защитных мерах, направленных против самой
человеческой природы.
Отказ от кровной мести, общий для всех соглашений, дополняется
подробным перечнем прочих уступок, именно полнота и
неукоснительное соблюдение «пунктов» характеризуют правовое государство.
Даже введение чрезвычайного режима государственности, тоже
предусматриваемое контрактом, регламентируется в отношении
степени, сроков и других деталей, выражающий крайнее недоверие
к «священной мобилизации». Если внимательно присмотреться к
общественным договорам этого типа, создается впечатление,
что перед нами грандиозное произведение бухучета – и тут нет
ничего удивительного. Если уж протестантская формула веры
включает в себя «бухгалтерские разборки с Господом Богом»
(тщательное планирование повседневных богоугодных дел,
регистрация грехов, учет покаяний и т. д.) _ 8, то отношения с
собственным государством тем более таковы. Требования прозрачности,
предъявляемые к экономическим операциям и политическим
процедурам, в сущности, одни и те же, а выборы представительных
органов власти выглядят сегодня как регулярный аудит
крупнейшей фирмы под названием «государство».
Итак, делегирование полномочий есть единственный законный источник
существования суверена. Попытки суверена прибрать к рукам
дополнительные полномочия (то, о чем не договаривались),
следует безжалостно пресекать – на это и направлена культивируемая
бдительность граждан, доведенная англо-саксонской
цивилизацией до уровня социального инстинкта. Неотчуждаемые права
личности определяются негативным образом как то, что не было
делегировано в процессе согласования контракта – в современной
политической риторике они получили широкую известность как
права человека.
Благодаря неустанным усилиям рекламных агентов восторжествовавшей
модели государственности, права человека объявлены чем-то
самоочевидным, универсальной ценностью, которую следует беречь
как зеницу ока. Но с позиций других цивилизаций, с точки
зрения социумов, чьё бытие не подчиняется бухучету, вопрос с
правами человека представляется не столь однозначным. Для
жителей Тибета, Мьянмы, или, скажем Киргизии, список
неотчуждаемых прав, предъявленных к безоговорочному одобрению, выглядит
несколько экстравагантно. Слегка огрубляя ситуацию (в
подражание Оруэллу), можно представить себе, что всем обитателям
леса раздали всеобщую декларацию прав животных. И вот,
обрадованный фазан (или еж) открывает долгожданную декларацию и
читает:
1. Каждое животное имеет право помахивать своим рыжим хвостом, когда
ему/ей вздумается.
2. Никто не вправе помешать животному утащить курочку из ближайшего
курятника, – и далее по списку.
Фазан, пожалуй, может сделать вывод, что права некоторых животных
действительно отражены в полной мере, но вот эпитет «всеобщая»
в применении к подобной декларации вызовет у него некоторые
сомнения. Однако авторы декларации вряд ли примут во
внимание его робкие возражения, по их мнению, только отсталое
животное может противиться подписанию столь прекрасно
составленной декларации. И по отношению к отсталым, дремучим животным,
цивилизованный лес вправе вводить санкции – ради их же
собственного блага.
Что ж, можно сказать, что и во всеобщей декларации прав человека
явственно видны и англо-саксонский рыжий хвост и протестантские
повадки. Но это, само по себе, ещё не повод отвергать с
порога дельное предложение; в конце концов, многие важнейшие
завоевания человечества представляют собой так называемые
разовые инвенции – речь идёт о вещах где-то однажды изобретенных
и затем заимствованных соседями с искренней благодарностью.
Так однажды в Междуречье было изобретено колесо, и его по
достоинству оценил весь мир. Цивилизации же, которым оно
оказалось недоступно (инкам и майя, например), несомненно,
проиграли. Подобной однократной инвенцией является и финикийский
буквенный алфавит, и греческая полисная демократия (ничего
общего не имеющая с англо-саксонской моделью) и римское
право. Почему бы не поставить в этот ряд и концепцию будничного
социального контракта, в к