Комментарий |

Неравномерное солнце (конспекты бродяги)

Джаззоидт

экстремальная спортожурналистика в поисках Наполненности

Начало

Продолжение

Всё-таки воздух

И всё-таки я – поэт. Я могу писать, только находясь в экстремальных
условиях, чувствуя запах разрушения. Разрушая себя, я создаю тексты.
Описывая разрушение, я освобождаюсь от него. Я не писатель, набравший
опыта и теперь распределяющий его по персонажам и сюжетным ситуациям.
Я живу, хлебаю мир и выплёвываю его на бумаге и снова остаюсь
пустым. Только огонь, мой собственный пожар заставляет меня писать.
Во всём остальном я остаюсь холодным, как камень. Поэтому я не
писатель. Дух, распирающий изнутри моё тело, постепенно вырывается
из меня, всё больше и больше меня обволакивает свобода открытого
пространства. Пространства как такового. Воздуха.

Дух этот не позволяет мне завести семью, запрещает любить кого-нибудь,
созидать. Он больше и больше овладевает мной. Моё тело ищет дома
в конце дороги, дух же твердит, что дорога – это и есть мой дом.

Мой дом – воздух.

Вылетает, выбирается из меня моё крылатое я. Парит, парит над
телом, над головами людей. Я ощущаю эти воздушные потоки. Ночь
для змееползущих, мудрых, солнце для ревнивцев святости, воздух
для бескорыстного полёта, там, туда высачивается по дням, по будням
выходит мой дух из пойманного в сетку тела, из скрюченного улиткой
сознания.

Каждое (любое) индивидуальное бытиё человека – это след, отпечаток
в общей дороге. Каждая жизнь – это шаг.

Мой дух уже вырывается за пределы тела, как птенец прорывает скорлупку.
Кости крыльев со скрежетом распрямляются сквозь грудину и уключины.

Песочница

Да, братан, я тут тоже не могу. Я вообще нигде не могу находиться
больше того времени, пока получаю там чувственное удовольствие.
Я вообще ничего не могу делать, если это мне неинтересно и не
приятно. Я могу только передвигаться от места на место, выполняя
время от времени непродолжительную работу. Потому что, когда она
становится продолжительной, я как бы впадаю в транс: руки отяжелевают,
голова затуманивается. Я могу сделать быстро, чётко и пойти дальше.
А изо дня в день выполнять похожие действия у меня не получается.
Ведь тело – оно как танцор, ищет в пространстве новых измерений,
работает с ним, как пальцы гончара с глиной. Каждое движение нашего
тела неповторимо и вдохновенно, поэтому я получаю удовольствие
от творчества тела, а не от схематизации пространства.

Ни на каком месте я не могу оставаться продолжительное время,
поскольку попав в какую-то ситуацию, ты сразу обрастаешь множеством
разнонаправленных зеркал, сосредоточенных на тебе. Мне интересно
ловить и запоминать различные образы и отражения, возникающие
в результате событийности данного места, его развития, но потом
развитие это приобретает характерность, так же как и ряд образов-отражений
становится как бы сродными звеньями единой цепи. Мне достаточно
уловить характерность данного места, события, почувствовать наиярчайше
выраженную её суть и идти дальше. Ведь можно привезти кучу песка,
обрамить её невысокими досками, насажать туда детей с лопатками
и ведёрками, и это будет – песочница. А можно рыться в этой песочнице.
Раз это песочница, она мне уже не интересна.

Война

А в тот раз я подъезжал к Петрозаводску. Маленький сморщившийся
я в останках тысяч мчащихся по блестящим рельсам тонн металлолома.

Я, как обычно, работал. Работа не шла, а летела белоснежной рубахой
по-над блестящей поверхности чугунных галстуков рельс.

То, что я успевал, я записывал. Остальное пролетало мимо стенок
черепа.

Я записывал прошлое, как бы снимая с себя, как кочерыга капусты
листы, обернувшиеся вкруг друг друга, хранящие действие и добрую
память.

Рассказ не шёл, поскольку я добрался до самого себя, то есть до
кочерыги. Тихонько плакал. Враждебность к миру и необходимая для
выживания ложь легко и со хрустом снялись последними.

На позднеиюльском сквозь стекло вагона солнце кочерыга моя быстро
высохла и сморщилась, превратившись в хрупкий пыльный древнеисторический
сосуд.

Любые слова залетали в сосуд и раскачивали его в амплитуде, желая
проверить крепость необъяснимой веры.

Вера как бы отдельно парила невдалеке от одного из ушей, сам же
я истончался в хрупкость. Любое слово могло меня убить.

Убить уже так – физиологически. Ведь самая убийственная физиология
– это психология. Сплошное сознание.

Нюхом я почувствовал конец сознания. Вытащил из сумки свежую футболку,
выкурил сигарету и перед предпоследней остановкой поставил точку
на лист, как ставят бутылку на скатерть.

Спокойствие обуяло меня. Я ведь знаю, что искусство – самая хитрая
война.

Развивая тему воздуха, замечу, что мы на девяносто процентов состоим
из воды, и на сто процентов – из воздуха. Мы голосуем ежесекундно
и раз от раза выбираем воздушку.

Воздух присутствует и преобладает. Мы, несомненно, воины воздуха.
Да будет славен, прославляем и правильно воспринимаем он.

Страшно иногда всё время не бояться.

– Почему экстремальная? – спросил он, проснувшись среди ночи.

– Потому что нам не ведомо чувство меры, – ответил тот, который
не спал.

Не бывает абсолютно правильных зданий. Каким бы мастером не был
строитель, в строительстве хоть маленький просчёт да будет.

Все уже боги во мне, гады и годы

То, что не угадал из прошлого, относится

К обстоятельствам

А трос сознания остался прежним

Также сугубо моё вмешательство

Сэм

А Сэм, что называется, был как раз тем парнем.

У Иры, где мы все впервые перезнакомились, на Новом годе, где
упились и с раскрасневшимися лицами пузырей смотрели, как извергаются
воткнутые в сугробы фейерверки.

Сэм тогда завалился в квартирку с высоченным приятелем и, невнятно
отвечая на вопросы, прошёлся широкой ладонью пару раз испанские
перебежки по гитаре и свалился спать в маленькой комнатке в своей
гавайской рубахе. Единственный вопрос, на который он мне ответил,
был:

– Работаю индустриальным альпинистом.

Под утро от хмельного токсикоза я сбежал оттуда, благо снимаемая
мною комнатка находилась неподалёку.

Потом возможно мы где-нибудь ещё встречались, но мельком, слишком
мельком.

А Сэм и тогда уже так жил – работал, но стационарного жилища не
имел, поэтому вечерами искал, к кому бы зайти в гости.

– Это труба, – делился он со мной, – к кому в гости ни зайдёшь,
обязательно восемьсот рублей оставишь.

– Чего ж так много?

– Да так вот. Бабе мороженое, детям цветы, остальным выпивка и
закуска. Поэтому с утра на работу идёшь опять гол, как сокол.

– Нет, ну а много-то так зачем?

– Ты чё, дурак?

– Не знаю.

– Ну и хватит на эту тему.

Сэм ночевал у этих и этих, у тех и у тех, в разных концах города.
Один раз – у меня, когда я жил у Ирины. Мы всё пили чай и не знали,
о чём говорить.

– Может, ещё чаю?

– Да ну его к лешему. Давай лучше спать ляжем.

Наутро я пошёл устраиваться в парк аттракционов, что находился
поблизости, у метро, но постоял-постоял, парк ещё был закрыт,
и повернул вместе с Сэмом через Троицкий мост.

– Смотри внимательно на эти завитушки, – говорит он и рукой показывает
на литьё парапета. – Оп! Видел? Теперь они пошли в обратную сторону.
Это и есть середина моста.

Сэм направлялся к центру. К центру всех тусовок. Труба – переход,
расползающийся во все возможные улицы. Гостиный двор, площадка
с крутящимся шаром, откуда начиналась Малая Садовая – паноптикум
человеческих искусственных разновидностей, в это время ещё пустующая,
Невский с края до края. Там уже сидели какие-то ребята на рюкзаках.
Сэм заговорил с ними так, как он умеет, так, как будто они уже
были знакомы сто лет. Откуда-то полилась жидкость по стаканчикам.
Сэм затусовался, подолгу вглядываясь то в одну даль, то в другую.

– Ну, я пошёл, – говорю.

– А чё так, давай с нами, – они уже были вместе!

– Да нет, Сэм, пойду.

– Ну давай, – я вернулся к себе, залез в каморку и стал осваивать
томик Шукшина.

Сэма засасывала магия центра. Этого гиперантропоморфного монстра,
где каждый из кожи вон лез, чтобы представить из себя нечто непредставимое.
Ловушка для одиноких.

Сэм тусовался там, сходу вписываясь в любые сходняки, переходя
от одного к другому. В результате там и поселился.

Через два года я в неизбежном горении последнего нашего джаззоидного
питерского альбома, когда ходил по Фонтанке от Малой Садовой,
где тогда жил, до Дома Кино, где проводил теперь чуть ли не каждый
вечер, заворачивал на Манежную площадь перед Домом, разглядывал
там чудо-юдисчиски расписанную и разодетую «неформальную» молодёжь,
покупал «плюшки» из ганджобаса во дворе М.Садовой и частенько
встречался с ним. Он опустился, он бомжевал по-мужицки. Он был
далеко не брит. Загорело-грязно-красно-чёрен. Кисти рук и пальцы
опухли. Глаза желты. Я выцеплял его из какой-нибудь пьяно-гитарной
компании и отводил в сторону и накуривал.

– Ну как, Сэм?

– Нормально, – говорил он сквозь сжатые зубы, теперь он всегда
так говорил. – Сознание-то изменяется.

– Когда умирать-то собираемся? – спрашивал я как бы весело, с
ужасом ожидая, что когда-нибудь, очень даже скоро, меня ждёт подобное.

– Ты чё, дурак? Я жизнь люблю, – но передвигался он уже медленно,
кособоко. Жизнь на улице, она выкручивает тебя, она истощает тебя.
Жизнь в центре всеобщего узаконенного разврата придаёт ускорение.
Я видел, что Сэм постепенно уходит.

Как-то, под оранжевым ноктюрном, спускаясь в переход, я увидел
его согбенную фигуру, сидящую на внешней стороне, на оградительном
камне, он, прогнувшись, смотрел золотистым взглядом в одну далёкую
точку. Я остановился и вглядывался в него. Много образов неслось
в моём изменённом сознании.

– Эй, Сэм, – крикнул молодец в косухе, спускаясь мимо меня, –
тут какой-то тип на тебя смотрит, – и ушёл.

Сэм обернулся, узнал меня:

– Ну, чё стоишь, хочешь поздороваться – так поднимайся.

Я быстро спустился в переход.

И вот через год я приезжаю, ищу жильё, ищу работу , теперь я бомж,
часто думаю об этом своём друге, о его судьбе, встречаю возле
Катьки, в рядах художников Шима, старого знакомого.

– Шим, мы знакомы, у Яны виделись.

– А, ну, припоминаю. Яна умерла.

– Шим, а Сэма ты знал, где он, интересно, теперь?

– Умер.

Вся долбанная Малая Садовая свалилась мне на башку и переломилась
пополам. Умер. Я так и знал, что рано или поздно это случится.

– Он много пил, уже махнул рукой на себя, у него был гепатит,
панкреонекроз, СПИД и много ещё чего… – и мы, взяв бутылочку,
пошли к фонтанчику у Манежной, чтоб почтить его память.

– Да, Сэм, вечный халявщик Сэм. Сэм, ну что ты делаешь? – говорю
я ему – ему ведь даже малолетки сигарет не давали, а сколько раз
ему предлагали устроиться на работу! Меня-то вот как раз она и
спасала…

И тут мы видим, как опираясь на палочку, в отливающей на солнце
кожаной куртке, в модных джинсах и белых кроссовках, чуть ли не
с серебряной цепочкой вокруг шеи к нам идёт старина Сэм! Я как
подпрыгнул, так до сих пор не могу приземлиться.

– Я верю в… – он снизу показывал мне на верёвочку вокруг шеи.

– Я тоже…– орал я ему сверху, но меня сносило по ветру.

Море лжи и водка правды.

Состояние немого счастья, испытываемое сейчас мною, обусловлено
определённым состоянием тела, нахождения чего-то в пространстве,
не подвержено описанию словами.

Я, мой дух, истинность, свободная от власти зубрёжки, постоянного
шептания, услышанные мольбы, воздушность, восседающая на прозрачном
воздушном унитазе. Состояние тихого счастья, душа молчит от счастья.

Море лжи и водка правды. Красивые слова и всё напролёт, навылет…

– оказаться не в то время не в том месте. Надеяться подспудно
на это.

– забыть забывчивость. Перескакивать с одного на другое.

– не в силах выносить набранную высоту. Падать.

– добиваться чистоты любыми средствами. Мыть пальцы спитым чайным
пакетиком.

– победа – это иллюзия. Обучаться жить в постоянной осени разочарований.

– обороняться – падать. Нападать – падать.

– менять сознание, как содержимое стакана. Не находить стакана
внезапно. Неизвестно почему.

– рассуждать. Вопрошать. Доказывать.

– закончиться.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка