Комментарий |

П о л у с т е р т о е

Начало

Продолжение

Я был, естественно, заинтригован, и, поначалу, с добросовестным
нетерпением ожидал приезда великого человека. Но вот прошло два
полных месяца, с тех пор как, встретившись на углу
Первомайской улицы и Измайловского проспекта, мы с Роммом возобновили
наше прервавшееся после Гинзбургова дня рождения
знакомство, крепко подружились, – до сих пор у меня не было такого
друга, с которым я бы мог дни напролёт говорить о стихах и
литературе, вести разговоры, в которые тогда умещалась вся моя
жизнь, – и до сих пор самый гениальный поэт современности,
лучший друг моего нового друга глаз не кажет, и нет его как
нет, хотя Ромм-то уверяет меня, что этому Карамазову не
терпится со мной увидаться и познакомиться.

Что, узнав про меня из письма, отправленного ему Роммом,

– Телефона у него в Малаховке нет, поэтому связываться с ним сложно;
вот, отослал два письма ему, и ещё одно Петровичу. Написал
про тебя. Ну, и одно из твоих стихов вложил. Выбрал, с моей
точки зрения, лучшее, чтоб произвести правильное
впечатление.

ревнивый, мнительный и крайне ранимый Карамазов заранее обиделся,
опасаясь при встрече со мной ударить в грязь лицом, а также
подозревая, что Ромму их дружба больше не интересна, и решив
не навязываться никогда, а значит, никогда и не появляться; и
не появляться, может быть, даже не только в квартире Ромма,
но и в Москве, потому что Карамазов считает Москву и
квартиру Ромму местами практически идентичными.

– Знаешь, как он говорит? Он говорит: – Ну, это у тебя там в Москве.
– Москва для него место ему не принадлежащее, он считает,
что в наших отношениях это моё место скорее чем его, –
выступал специалистом по Карамазову Ромм.

Одежда, любая, сидела на Карамазове как сшитая. Небрежность ему тоже
очень шла, и казалась нарочитой. Любимые сигареты были
«Прима»; закуривал он всегда от спичек, и как-то это шумно у
него выходило. Спичка трещала, откидывала в сторону шипящий
кусок, Карамазов чертыхался, говорил: – Чёрт, ну, ты подумай,
черт, – и, сделав большие ладони домиком, просовывал внутрь
сигарету. Затягивался глубоко, дым выдувал неторопливо густой
струей, и огонёк у сигареты, – из-за того, что хорошо
затягивался, – раздувался ярким, красивым.

Если курил папиросы, то обычно «Беломор». Папиросами, вообще, бывает
накуриться трудно, и Карамазов в три затяжки прикончив
«Беломорину», ногтем вминал её в блюдечко, и легонько постучав
картонной коробкой о ладонь, добывал очередную; закатив её в
рот и пожевав с пару минут мундштук, – мундштук, он
заламывал как-то по-особому криво, – Карамазов повторял процедуру со
спичками.

– Ччёрт, подмокли, наверное. – Да, ты ж их сам специально и
подмочил, – бестактно разоблачал Ромм. – Ты с ума сошёл! зачем ему
подмачивать свои собственные спички? ты что! – шипел я. –
Наивный ты человек, Ефим, ведь ты и не заметил даже, как
Карамазов прибрал тебя к рукам, – Ромм едко улыбался, – спичку,
думаешь, он, бедный, не может зажечь? как же ! Ну, Карамазов,
сознавайся, подмочил заранее спички? – Вам, Михаил Наумыч,
всё бы на людей клеветать, – огорчённо отвечал Карамазов. –
Что люди-то подумают, а, Михаил Наумывич?

Но каким-то образом было видно, что, да, Ромм прав, и что Карамазов,
– вот ведь чудак, – и вправду, спички заранее подмочил. –
Но зачем? – Затем наивный мой, чтобы весь этот спектакль с
чертыханьями перед тобой разыграть, – Ромм склонив голову
набок, смотрел на меня. – Но зачем? – повторил я вопрос. –
Затем, что он артист, и не в спичках дело, спектакль называется
“Обаяние великого Карамазова проявляется даже в мелочах”. И
попробуй мне возрази.

Возражать было нечего, обаяние проявлялось.

Среди прочих достопримечательностей гардероба, во владении
Карамазова находились самые необычные в мире ботинки. По крайней
мере, таких я больше никогда ни у кого не видел. Сшитая из
коровьей шкуры, белая с коричневыми пятнами, волосатая пара обуви
выглядела на полу двумя неведомо как забредшими в квартиру
кормилицами бурёнками: они проходили, не торопясь, бок о
бок, останавливались в задумчивой нерешительности, мялись на
месте, выбирая направление движения, слегка касаясь друг
дружки коричневыми пятнами, а когда Карамазов, подвинув себе
стул, садился, то тихонько паслись у его ног, чуть разойдясь по
сторонам, но особенно и не удалясь, чтобы не потеряться. –
Шурин сшил, – говорил серьёзно Карамазов, кивая на ботинки. Я
не знал, какую степень родства представляет шурин (не знаю
до сих пор), и для меня это звучало очень солидно. Ботинки
только что не мычали. Правда, казались способными замычать в
любой момент, и председатель неизвестно какого, но
серьёзного и крепкого колхозного хозяйства, мог бы быть ожидаем
следом: на ГАЗике – машине в зелёных пятнах, облупившейся краски,
– и едва не перевернувшись, сделав крутой разворот, хрипло
прогудев сигналом, остановиться, выставив наружу голову в
серой, полотняной фуражке и закричать: Эй, разьебаи, хватит
там груши околачивать! Бригадный подряд так бригадный подряд!
Работайте, раз взялись! Бригадир Карамазов, кто тебя над
людьми поставил, позорника такого?! Живо займи своих делом!
Перед правлением ответишь! – Да, мы Михалыч, только на перекур,
счас продолжим, – Карамазову не впервой слышать упрёки
председателя, и он их не боится. Людям нужен отдых, и перекурив,
каждый набросится на работу с новой силой.

Ботинки так и не замычали никогда, и ГАЗик председателя колхоза
никогда не поднял тревогу, потому что никогда не пришлось ему
ворваться, с хриплым сигналом, по пятам за Карамазовым, на
пятый этаж, в квартиру его друга, художника и поэта Михаила
Наумовича Ромма.

Отношения казались установленными, и я не видел причины,
заставлявшей Ромма озабоченно бурчать: – Опять назревает серьёзная
проблема с Карамазовым. Однако на этот раз, хотя ситуация
оставалась для меня всё ещё не понятной, я отнёсся к его словам
серьёзно. – А что теперь-то случилось? – Понимаешь ли, Ефим, –
начал очередную лекцию по Карамазоведению Ромм. – У всех
людей есть свои этические принципы. И для того, чтобы понимать
людей, следует ознакомиться с их этическими принципами; для
начала с самыми простыми, выражающимися в форме этикета. То
есть, мы говорим о правилах поведения.

Я сидел перед выключенным телевизором, пользуясь отсутствием Елены
Борисовны, развалившись в принадлежащем ей кресле; из-за
моего плеча доносился голос Ромма: – Карамазов приезжал сюда
дважды, – дважды, я подчёркиваю, – сидел с нами, трепался,
курил, пил чай. Он приехал, и своим приездом почтил мой дом, и
тебя, как моего гостя, – оказал нам честь своим присутствием.
И теперь наша очередь. – Что наша очередь? – Наша очередь
оказать ответное уважение, поехать к нему в гости, в
Малаховку. – Ты это серьёзно? – я был уверен, что на сей-то раз он
шутит, – что это за странные счёты? я к вам приехал, вы ко
мне приехали; что это за протокол неизвестной дипломатии? тем
более что меня и в гости-то никто не приглашал, уж если
говорить об этике и этикете. – Эх, Ефим, Ефим, – сокрушался
Ромм, – в этом-то и дело, что мы должны приехать незванными,
вручив себя тем самым, – тут Ромм, наконец, смутился всё-таки,
но договорил до конца, – вручив себя тем самым на милость
хозяина.

Мой взгляд в упор он выдержал стойко.

– А если мы не поедем, что будет? – Но ведь тебе хочется дружить с
Камазовым, – не спросил, а констатировал Ромм, – хочется, –
констатировал Ромм повторно, – а если так, то надо уважать
его представления о хорошем тоне. Значит, завтра собирайся, и
собирайся с ночевкой. Скорее всего, мы опоздаем на обратный
поезд. – Почему опоздаем? – с некоторой отупелостью
поинтересовался я. – Потому что Карамазов захочет, чтобы мы
опоздали, он любит, когда гости остаются на ночь. – Но мы можем
просто остаться ночевать. – Нет, «просто ночевать» он не любит.
Короче, Ефим, завтра мы едем в гости к Карамазову в
Малаховку с ночевкой. Единственное, надо не забыть подарки. – А
какие подарки? – Ну, боже мой, какие могут быть подарки? – водка
конечно. – Так бы и говорил. – Так, – Ромм выделил голосом
слово «так», – говорить неприлично. Слово «водка» – табу,
его следует заменять всевозможными эвфимизмами.

Вечерняя электричка привезла нас в Малаховку. Зимние, ранние сумерки
укрыли, затопили дома и деревья в сером и чёрном, оставляя
наружи лишь покрашенные белой краской оконные рамы и, на
стыке с небом, фрагменты веток; кое-где, на крышах, горбились
очертания труб. Фонари уже горели, освещая, – было довольно
ветрено, – раскачивающиеся круги жёлтого снега. Вороны,
подбадривая себя взмахами крыльев, спрыгивали с нашего пути,
уступая дорогу. По левую руку тянулись глухие Малаховские заборы
с эмалированными табличками номеров. – Летом-то тут рай, –
явно не со своего голоса, неожиданно, произнёс Ромм, и
быстро посмотрев на меня, проверил реакцию. Порыв ветра задул мне
прямо в было приоткрытый для возражения рот. Я задохся,
кашлянул и ничего не ответил. – Кажется, пришли, – Ромм
разыскал и прижал кнопку звонка. Какое-то время было тихо, потом в
глубине дома что-то приглушённо громыхнуло, и чуть погодя,
раздался звук открываемой наружной двери: – Кто там? –
Открывай давай, свои, – отозвался Ромм.

По всему, знать о нашем приезде Карамазов, заранее не мог. При этом
он нисколько нам не удивился; и хотя и старался выглядеть
невозмутимым, но удовольствие от нашего появления было
написано на его лице. Нарисовано яркими красками. – А вот проходите
в дом; раз гости без предупреждения, то чем богаты, тем и
рады, не обессудьте уж, – басил Карамазов, проводя нас через
двор, и бдительно следя за выражениями наших лиц. – Ты ещё
скажи, – незваный гость хуже татарина, – мешал развернуться
хозяйским любезностям Ромм. – Ясное дело, что хуже, – гудел
Карамазов, – так что у нас вот так; проходите, в общем,
гостями будете, – закончил он дружелюбно.

Вся компания сидела и пила водку, закусывая толстыми ломтями чёрного
хлеба и луковицей, разрезанной Карамазовым на четыре части.
Табуретка, накрытая листом тонкой, белой фанеры, играла
роль стола. На середину Карамазов щедро насыпал пригоршню соли,
перемешанной с перцем: – Злая вещь, – отрекомендовал он.
Обмакивая луковицу в «злую вещь» и прогоняя набегающие слёзы,
Ромм, на правах старого друга, поинтересовался: – Ну, есть
что-нибудь новенькое? – В смысле? – не понял или сделал вид,
что не понял Карамазов. – В смысле стихов, – права старого
друга простирались так далеко, что Ромм и не думал скрывать
своего сарказма по поводу Карамазовской «непонятливости». – Я
тут больше рисовал в последнее время. – Ну, давай, неси,
посмотрим. Карамазов отошёл к стене, встал на стул и стал
рыться среди коробок и картонок, стоявших на верху большого
платяного шкафа. Он вернулся к нам с пятью или шестью, разной
величины, кусками плотной бумаги. – Углём увлёкся, – объяснил
он, подавая один за другим рисунки.

Лохматая растрёпанная ворона с повёрнутой назад головой и
оттопыренным крылом, нарисованная в момент, когда она, заметив кого-то
или что-то, сзади, уже изготовилась, то ли взлететь, то ли
отпрыгнуть; котенок на полу комнаты возле коврика, с
дурашливым выражением детской мордочки; сильные, чёрные ветки
облетевшего дерева, упирающиеся в огромный диск луны; снова
котёнок, нарисованный сзади; и последний картон – пустой,
заснеженный берег реки, следочки на снегу, мелкие фигурки людей, –
можно разобрать – детей на санках, замах руки, и летящую
тень снежка. Толстый угольный грифель придавал всему отчасти
строгий, отчасти обречённый вид. Даже ворона и котёнок
выглядели тревожно, подстать общему настроению. – Малаховские
сумерки, – сказал я. – Вроде того, – хмыкнул Карамазов.

Напротив меня висели, громко тикая, ходики с большим циферблатом.
Стрелки показывали без двадцати одиннадцать. – Миш, может нам
пора? без двадцати одиннадцать, как раз успеем на последнюю
электричку. – Нравятся часы? –спросил Карамазов, – отец на
помойке нашёл 2 года назад; кто-то выкинул; а теперь ходят;
даже кукушка кукует; золотые руки – отец-то; беда только, что
отстают; счас у нас, – Карамазов посмотрел на наручные
часы, – ровно половина двенадцатого. – Ну, ты-то нам место
переночевать найдёшь, я надеюсь? – счастливо заулыбался Ромм. –
На улицу не выгоню, конечно, – серьёзно согласился Карамазов.

Последняя электричка уходила в Москву в 11-10.

Прикончив привезённую водку, мы перешли на водку хозяйскую;
Карамазов разрезал вторую луковицу.

Нам приготовили постель на веранде на куче толстых, ватных одеял,
застеленных свежей, пахнущей стиркой и морозом, простынёй;
шерстяные одеяла лежали на стуле рядом.

– Крамазов, открывай, – заорал вдруг звонкий, звучащей совершенно
по-утреннему голос во дворе.

– Кого принесло?! – весело и абсолютно трезво, заорал в ответ,
громыхая замками Карамазов.

– Давай подходи к Пчёлкиным; надо помочь; их описывать пришли, –
коротко объяснил голос в сенях. Его хозяин так и не прошёл в
комнаты.

– Ясно. Счас будем

– Ты не один, что ли?

– Да тут с друзьями сидим; свои люди

– Ну, давайте, – засомневался голос, – только подходите сзади, где у
них кухня; спереди-то всё перекрыто

– Само собой; не в первый раз замужем, – ответил Крамазов, – и,
показавшись в комнате, коротко распорядился, – так, ребята, тут
надо в одно место подойти, людям помочь, сон откладывается.
Покой нам только снится!

Мы шли быстрым шагом по свежевыпавшему, бодро хрустящему снегу,
стараясь не отставать от Карамазова. Огромная луна стояла так
низко в ночном небе, что казалось пустяковым делом закинуть на
неё шапку. Освещённая луной местность просматривалась
чётко, в малейших деталях, едва ли не лучше чем днём; контрасты
теней придавали картине дополнительную резкость.

Навстречу нам то и дело попадались люди, – в одиночку, парами, и в
группах, – молчаливые или хохочущие; все они, без исключения,
несли в руках узлы, свёртки, тюки; иногда в укрытом
простынёй или, толстым полиэтиленом, предмете угадывались очертания
настольной лампы; или скороварка выдавала себя, выставив
наружу, толстый черенок ручки..

-Праздник? народное гулянье? местный обычай?– терялся в догадках я.
–Ага, – Карамазов засмеялся, и вместо хорошо
координированной струи табачного дыма, выпустил в воздух бесформенное
облако, – народное гулянье по поводу народного праздника,
ставшего местным обычаем – называется «Приезд судебных исполнителей
в сопровождении наряда милиции к тёте Маше Цветковой для
описания имущества по приговору Народного Суда». –Что? –
Самогоноварение, – пояснил Карамазов, – её бывшая сноха,
Ниточкина, участковому стукнула; но участковый наш, он сам столько у
тёти Маши самогона этого перепил, что ничего бы ей делать
не стал; ну, так для вида зашёл бы посмотрел, и всё на этом
бы закончилось; только Клавка, – она злая девка, – ну, и тётя
Маша, конечно, у неё тоже напросилась, она её с мужем
развела; пока тети Машин сын сидел, она ему в тюрьму на Клавку
написала; ну, он вышел, побил Клавку, конечно, – ну, это
ладно, она и тоже хороша, честно сказать, – и развёлся; Клавка и
написала на бывшую свекровь; и отправила участковому, а
когда увидела, что не помогает, прокурору Московской области
написала; и вот вам результат, – Карамазов картинно простёр
руку перед собой.

Мы стояли на краю неширокого, заснеженного пустыря. Напротив, через
пустырь, ярко горели четыре окна двухэтажного барака. Одно
из окон второго этажа, несмотря на зимней холод, стояло
настежь распахнутым; по лестнице, прислонённой к окну, без
остановки сновали люди. Они подходили к бараку через пустырь,
выстраивались молчаливой чёрной цепочкой, поднимались по
лестнице к широкому квадрату освещённого, без занавесок, окна, и,
приняв из рук человека, чей силуэт стоял в окне как фигура
актёра в театре пантомимы, часть имущества попавшей в беду
самогонщицы тёти Маши, осторожно спустившись, перебегали
пустырь в обратном направлении.

– Ты чегой-то припозднился, Карамазов, – сказал, запыхаясь,
добежавший до нас мужичок

– Да, вот, – извинился, указывая на нас Карамазов, – из-за гостей
задержался; тебе чего из добра-то доверили, дядя Коля?

– Аквариум, – дядя Коля раскрыл сумку, показывая.

– Воду-то хоть из него вылить успели?

– Чегой-то булькает.

– Смотри, не пропей тёти Машин аквариум, а то выйдет из тюрьмы – со
свету сживёт.

– Думаешь, посадят? – с интересом спросил дядя Коля.

– Думаю, нет; откупится. Самогон – всему голова. Её ж брат – парторг
на заводе. Если не отдадут её на поруки ……..

– На поруки суд не позволит, это уже в четвёртый раз будет

– Тогда, – закончил Крамазов, – дадут условно; так что никому не
советую баловать с тети Машиным имуществом

Бросив окурок на снег, Карамазов быстрым шагом пошёл через пустырь и
почти бегом вернулся назад.

– Всё! Поздно! Уходим! Милиции надоело у дверей мёрзнуть, сейчас
сломают замок, и музыке конец.

Как бы в подтверждение сказанному, взвыла милицейская сирена, и
оранжевые тени мигалки, перепрыгнув дом, заплясали на белом
снегу пустыря.

– Последнее предупреждение. Ходу! Лучше что б нас тут не было, через
пять минут, – скомандовал Карамазов.

– А может быть такое, что потом вещи не отдадут? – спросил я, когда
мы уже сидели дома и согревались, на этот раз не водкой, –
водка кончилась, – а крепким, до черноты заваренным, чаем.

– Вообще-то нет; кто тетю Машу обманет, тот и часа не проживёт, –
гоготнул Карамазов. Потом, все же под богом ходим …..

– От сумы, да от тюрьмы

– Правильно понимаете ситуацию Михаил Наумович, – подтвердил слова
Ромма Карамазов, – именно что – от сумы, да от тюрьмы. Пошли
спать.

Я заснул сразу, и спал до позднего утра крепко, без снов.

На следующий день, так и не выспавшись, я сидел, рядом с Роммом на
твёрдом деревянном сиденье московской двенадцатичасовой
электрички и клевал носом, слегка покачиваясь в такт её движенью.
Ромм, в противоположность мне, выглядел свежо, лучился
энергией, и говорил без умолку, раздражая меня всем этим
чрезвычайно.

– Наконец-то, ты, Ефим, увидел, как живёт простой народ

– Кто народ? Карамазов? Ну, какой же он народ

– Простой, который землю пашет

– Кто пашет землю? Карамазов пашет землю? Или тётя Маша, может быть?
Пашет землю самогонным аппаратом?

– Такие же люди, как тётя Маша и Карамазов пашут землю; такие, как
они, а не такие, как мы

– Что ты имеешь в виду? Национальность? Что мы евреи, а они русские?
Великое дело.

– Я имею в виду, что они народ, – только и всего, Ефим

– Я тоже народ

– Ты не народ

– Ты меня не убедил

– Тебя не возможно убедить, потому что ты никого кроме себя не слушаешь

– Ты сам себя послушай – народ, пашет землю, – что ты хочешь этим сказать-то?

– Те, кто тебя кормит, – начал было Ромм, – ну, ладно Ефим, не умею
я это сказать

– Уважение к народу по 18 копеек буханка; весёлый ты человек Ромм

Мы оба завелись, и до самой Москвы не переставали пререкаться. Ближе
к городу Ромм, – видно до него, наконец, докатилось, –
почувствовав приключения вчерашней ночи, сник и замолчал.

Москва встретила нас тишиной снегопада.

(Продолжение следует)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка