Элевсинские сатиры N° 26. Цареубийство – стихийность и периодичность
Элевсинские сатиры N° 26. Цареубийство –
стихийность и периодичность
Опыт Французской Революции
превосходен. Мы все еще удручены им.
Андре Жид, «Дневник»
Отношение французов к их революции поражает двойственностью. С
одной стороны, ужасы террора невозможно ни забыть, ни замолчать,
без чертежа гильотины не обходится ни один учебник истории. С
другой – о том, что революция – зло, говорить не принято, а высказываться
против республиканской формы правления со всеми ее триколорными
прикрасами – едва ли не безумие.
Что касается исторических персон, то критерий усредненного, даже
можно сказать – канонизированного общественного мнения здесь чрезвычайно
прост: достаточно взглянуть на список улиц чуть ли не каждого
города, чтобы убедиться, что Робеспьер сотоварищи – национальные
герои, а их теоретические предтечи (Вольтер, например, и, хуже
того, Руссо) – национальные мудрецы. Убиенного короля не только
никто не собирается объявлять мучеником, но его и жалеть как-то
не принято, а королеву – тем более. Поделом, мол, королевская
чета никуда не годилась. Вы не найдете на стандартных городских
планах улицы Людовика XIV, хотя король он был, вроде, вполне достойный.
Изредка случаются улицы Генриха или, если угодно, Анри IV, чему
можно найти простые объяснения: он 1) славный был король и 2)
сменил прогнившую династию Валуа. Улица Бонапарта есть в Латинском
квартале Парижа, но на этом список, кажется, исчерпывается. Казалось
бы, чем так не мил французам Наполеон? Хоть и диктатор он, и узурпатор,
но кровь все-таки проливал большей частью инородную, а заслуги
его перед нежной Францией несомненны. (К слову, французский бюрократический
уклад обязан духом и буквой частью Наполеону, частью – Гитлеру.)
Дело все в том, что бойкий корсиканец стремился к чему угодно,
но не к республиканским идеалам. Империя вместо королевства –
это уж слишком! Де факто после нескольких лет междуцарствия, произошла
смена династии, де юре это было принято королевскими домами Европы
(старинные династии породнились с Бонапартами), но сейчас во Франции
это мало кого интересует. Наполеон как никто чужд эгалитаризму.
Другое дело – Робеспьер.
Вопросы о слезинке, кровинке и пр. старательно проходят мимо усредненного
французского ума. Легко, впрочем, привести универсальную аналогию.
Медицина. Мир по заслугам почитает врачей-подвижников, входивших
в чумные бараки или мчавшихся к больным через дремучие леса, полные
диких зверей. Но первые академические медики разоряли кладбища
вовсе не из альтруистических побуждений – предоставить мертвецам
выкапывать их мертвецов? – а с детской разрушительной страстью
узнать, что прячется внутри игрушки. Давно понятно, что медицина
1) не всесильна и никогда таковой не станет и 2) разрушения и
унификация, увы, могут оказаться слишком серьезными или, другими
словами, принцип тришкиного кафтана работает и здесь. Но тем не
менее, попробуй скажи слово против официальной медицины! Итак,
кровопотеря была ужасной, но хирургия прошла успешно, и больной
вполне оправился. До поры, до уже малоинтересного времени. Что
же касается шрамов – нужно уметь не замечать их, даже если они
располагаются на месте отсутствующей головы.
Следует ли считать наступление революции неизбежностью, стихией?
Вопрос не прост, что и говорить. Даже мало логичная коммунистическая
теория имела на этот счет длинный каузальный список в стиле верхи/низы
не могут/не хотят. Ямпольский в обстоятельном своем труде приводит
любопытные примеры массовой паники, коллективного страха и индивидуальных
враждебных выпадов по адресу вполне благополучного еще монарха
[1, стр. 436, 437]. Мы же пока ответим так: отчасти.
Интереснее и, вероятно, проще вопрос свободы выбора: поддерживать
или не поддерживать революцию. Когда надвигается кровавый смерч,
когда попросту приходится спасаться бегством, уже не до раздумий,
конечно. Но скрываться значит не поддерживать.
По крайней мере, на начальном этапе бесчинств. Тот, кто поддерживает,
наступает. Есть подозрения, что в той или форме вопрос выбора
стоит всегда.
Ямпольский излагает точку зрения Канта, современника Французской
Революции. «Известно, что с правовой точки зрения Кант решительно
отвергал возможность революции. (...) Революция, разрушая все
правовые нормы, возвращает человека в естественное, первобытное
состояние – status naturalis. (...) При этом
Кант вовсе не отрицал того, что революция может дать позитивные
результаты и привести к лучшему общественному устройству. Только
возможность такого прогрессивного преобразования оказывается вне
рамок разума и свободы и является результатом некоей провиденциальной
случайности, ведь результат революции невозможно пересказать,
а дурного правителя в итоге (...) сменяет еще худший.» [1, стр.
412]
Тут бы и воспеть гимн монархии, но как не вспомнить, что идея
республики тоже вполне классична. Значит, народные страхи можно
классифицировать скорее не как боязнь «пустого места» (на троне
– верхушке пирамиды), а как боязнь перемен.
Оценить количество крови, пролитой в период «упадка микенской
монархии и распада царского суверенитета» [1, стр. 439], особенно
в пропорции к населению, сейчас уже сложно. Известны лишь последствия:
«В результате главным инструментом политической жизни Афин стал
Логос – речь. Большое значение приобрело и письмо, ставшее средством
фиксации и распространения закона.» [1, стр. 439] Если бы любая
революция вырождалась в философские диспуты на агоре (= площадную
брань), в мире стало бы (еще) больше теорий, но меньше робеспьеров,
возможно. О несостоявшихся теориях трудно не погоревать, но эмпирикой
пренебрегать не следует.
Античная история являет множество примеров того, что монархия
и республика могут быть периодическими, ни одна и ни
другая не вечны, пусть локально трудно избавиться от иллюзий,
что современность, во-первых, нова и, во-вторых, вечна. В природе
все циклично, государственное устройство – не исключение. Аристократическая
модель сменяется демократической и наоборот. Как если бы сосуд
с молоком, на поверхности которого выступили сливки, изрядно потрясти,
а потом опять оставить в покое. Сливки поднимутся вновь, но теперь
это будут другие сливки. Говорить притчами – вот что остается
человеку, скептически относящемуся к политике.
Рассуждения о политике (в частности, о структуре и динамике власти)
хороши и плохи тем, что, во-первых, они самодостаточны,
и, во-вторых, абсолютно тщетны. Структурализм
(Мишель Фуко) здесь не более эффективен, чем прочие -измы. Есть
и третье свойство: из рассуждений этих очень
трудно выбраться, они обволакивающе вязки. И четвертое:
они априори глуповаты, даже если исходят от умных людей. Таков
предмет. Легче предсказать поведение джентльмена, чем кокни. Политик
же – речь идет об активном политике – занимает промежуточное положение,
ибо имеет дело и с теми, и с другими. Из необходимости ориентировать
политику на ублажение черни немедленно следует ее, политики, приниженная
роль. Дело не только в том, что человеческая природа несовершенна.
Дело в нежелании совершенствоваться. Но это уже другая тема –
путь к юберменшу, а может быть, и та же самая. Юберменши ибо уже
жили-были когда-то, не так и давно, и назывались просто: цари.
Но политика должна блюсти интересы унтерменшей, пусть и наделенных
эвфемическим титулом «средний класс». Деньги здесь интересны только
как объект инстинкта накопительства. Как политика, так и социолога,
не говоря уже о философе с психологом, инстинкты-то и интересуют.
Инстинкты и образование.
Если считать агрессивность частью человеческой природы, то в политической
технологии необходимо предусмотреть каналы выбрасывания этой агрессивности.
Некогда, еще до Луи XIV и даже до царя Давида, вероятно, имелись
стандартные методы [2, глава XXIV, предание смерти божественного
властителя; глава XXV, временные цари].
Мудрый старый закон. Если уж народ не может обойтись без цареубийства,
то лучше позволять ему заниматься этим 1) театрализовано; 2) в
плановом порядке; 3) с изобилием клюквенного сока. Служащий японского
концерна может пойти в особую комнату и надавать оплеух резиновой
кукле, точно воспроизводящей ненавистные черты начальника. Этого
достаточно. Разбивать в настоящую кровь настоящую начальственную
рожу уже излишне. К «побитому» начальнику просыпается если не
любовь, то терпимость. Вплоть до следующего приступа ярости.
Демократия наследует цикличность древних монархий. Непереизбрание
президента есть его символическая смерть. Диктатура, «зависание»
правителя на посту, вопреки законам, есть завуалированный переход
к монархии. Диктатор диктатору рознь. Сталин почему-то представляется
опаснее Наполеона. Именно здесь вступает в игру, как минимум,
национальная специфика. Русский народ оказался честнее и стыдливее.
Он не стал устраивать спектакль из монархической казни. Но, в
целом, модель отыграна с отставанием в 120 лет. Прогнозы – дело
рискованное во всем, что касается дат и исторических персон. Но
не настроений, не отношения к кровавому прошлому. Если не отойти
от французской модели, то еще немного, и станет стандартной идея
октябрьской революции как необходимого зла, платы за свободу.
А это было бы очень печально.
1. Михаил Ямпольский, Физиология символического.
Книга 1. Возвращение Левиафана: Политическая теология, репрезентация
власти и конец Старого режима.
М.: Новое литературное обозрение, 2004. ISBN 5-86793-279-6
2. Джейс Джордж Фрэзер, Золотая ветвь: Исследование магии и религии
М.: АСТ, 1998, ISBN 5-237-00089-4
Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы