Комментарий |

Запретный город

В своих записках о Москве иностранцы часто жаловались, что город
трудно рассмотреть. В допетровский период для осмотра требовалось
либо усыпить бдительность стражей, либо получить разрешение. В
последнем случае стрелец сопровождал гостя на место, которое было
разрешено осмотреть. Позднее в отношении почетных гостей – маркиза
де Кюстина в 1839 году, Андре Жида в 1936 году – применялась другая
схема: показ сопровождался комментарием, который скрыто навязывал
«официальное» мнение об увиденном. Наконец, в третьем случае ничто
специально не запрещается, но без знания языка и культуры вы просто
не в состоянии понять увиденное. Т.е. путешественника либо ограничивают
прямо, либо косвенно, как бы «заговаривая» его непосредственные
впечатления, либо ему дают возможность свободно проявить собственную
ограниченность. В первых двух случаях важное для европейца право
видеть ограничивается извне; создается обманчивая иллюзия, что,
не будь этого ограничения, он, увидев, понял бы больше, если не
всё. В третьем случае эта иллюзия развеивается: накопление зрительных
впечатлений не ведет к пониманию увиденного, а всего лишь разрушает
априорные ожидания, оставляя на их месте концептуальные руины.
Ценность «Московского дневника» в том, что это один из редких
текстов третьего рода: автору не мешают смотреть вокруг себя и
интепретировать увиденное, к тому же, зрительная способность не
только развита у Беньямина чрезвычайно, но и обострена особыми
обстоятельствами: Октябрьской революцией, превратившей Москву
в центр события мирового значения, и любовью к Асе Лацис, «революционерке
из Риги», ради которой он приехал к Москву. Он накапливает огромное
количество визуальных впечатлений: торговки, раскладывающие свой
товар прямо на тротуаре; церкви, похожие на крепости; подворотни,
в каждой из которых скрывается небольшая деревня; редкие машины
и многочисленные извозчики; «красные уголки» с бюстами Ленина;
крестьяне у огромной карты на вокзале, рассматривающие свою гигантскую
страну со светящимися точками городов и т.д. и т.п. Визуально
Москва Беньямина – одна из самых достоверных; можно без труда
составить карту практически всех его маршрутов, пролегающих по
центру города, как правило, внутри садового и бульварного кольца.

Но чем больше Беньямин видит, тем меньше понимает. Он объясняет
это незнанием русского языка, но едва ли это единственная причина.
Берлинский философ и журналист культивирует в себе дистанцию,
которая отделяет его от Москвы; он очарован дистанционной
близостью
столицы мировой революции. Все находится на
расстоянии протянутой руки, но путешественник должен протягивать
ее вечно, как если бы прикосновение грозило уничтожить хрупкий
мир его мечты. Близость оказывается проявлением дистанции, одной
из наиболее упорных форм ее присутствия. Беньямин называет Москву
«неприступной крепостью». Описывая собор Василия Блаженного, он
замечает, что, возможно, он хорошо виден только сверху, с самолета,
так как строители «забыли обезопасить себя» от внешнего взгляда
с этого необычного «небесного»ракурса. В том же, что у строителей
была такая цель – «обезопасить себя» от внешнего взгляда – он,
как и многие его предшественники, не сомневается. Иностранцы всегда
отмечали, что Москву трудно визуализовать: в разные периоды ее
запрещалось зарисовывать, картографировать, фотографировать. Джон
Стейнбек в «Русском дневнике»(1947) вспоминает, что всякий раз,
когда приехавший с ним в Москву фотограф Роберт Каппа вынимал
камеру, к ним подходил милиционер и спрашивал разрешение; получив
документ, он долго консультировался с кем-то по телефону: лишь
после этого разрешалось сфотографировать… детскую площадку, сквер
или магазин.

Создается впечатление, что никакой независимой от взгляда путешественника
Москвы не существует; каждый созерцает предсуществующий образ
этого города, который он post factum называет Москвой ( интересно
было бы сравнить впечатления европейцев и американцев с описаниями
китайских или турецких путешественников. Не сомневаюсь, что они
были бы очень разными. Но путешествуют и ведут записи в большинстве
своем западные люди).

Это, конечно, не означает, что в иностранном архиве Москвы нет
повторяющихся тем. Например, о деревенской сущности Москвы пишут
почти в одних и тех же словах мадам де Сталь, Кюстин, Дюма-отец
и Вальтер Беньямин. Западные европейцы до определенного момента
(до осуществления при Сталине Генерального плана реконструкции
Москвы) не видят в русской столице города, к какому они привыкли:
компактного, густо застроенного домами пространства с достаточным
количеством «удобств». Расстояния между московскими зданиями напоминают
им небольшие пустыни – в этих необъяснимых пустотах копошится
другая, негородская жизнь; таковы же подворотни в «Московском
дневнике», в каждой из которых скрывается деревня. Москва – город-Янус,
город только с фасадной стороны; за фасадом прячется негородское
в европейском понимании пространство.

Беньямин посетил Москву в конце первого послереволюционного десятилетия,
когда значительная часть западной интеллигенции связывала с событием
Революции большие ожидания. Революция сумела придать страху форму
убеждения, сделать его нуждающимся в интеллектуальной расшифровке.
Извне и изнутри город стал видеться совершенно по-разному. То,
что в Москве берлинского путешественника настораживает и даже
пугает, извне, из Берлина, видится ему в куда более оптимистическом
свете. Взгляд из Москвы кажется ему необходимым: без него нельзя
понять, что такое современная Европа. Первое, что бросается ему
в глаза после возвращения из Москвы, это одиночество людей, идеальная
выметенность тротуаров, порядок во всем. Последние записи «Дневника»
сделаны в Берлине; в них окончательно стираются репрессивные черты
московской жизни; высвечивается исключительно ее светлая, революционно-фольклорная
сторона. Москва создает дистанцию и тем самым обнажает берлинскую
буржуазность. Именно потому что европейские сторонники Великой
Революции имманентны буржуазности, понимают ее преимущества и
не готовы радикально с ней порвать (а те, кто готов, не знают,
как это можно сделать), они нуждаются в коллективистской изнанке
буржуазности, которую Октябрьская революция поспешно – и, как
потом выяснится, ложно – объявила своим собственным продуктом.
На самом деле сама она скорее была продуктом предсуществовавшего
ей коллективизма, о котором писали русские авторы XIX века.

Что отличает «Московский дневник» от написанного на его основе
в Берлине эссе «Москва», опубликованного М. Бубером в журнале
“Die Kreatur”? Эссе «Москва» повернуто к Европе, высказывания
в нем прорежены и иерархизованны, оно излучает заряд исторического
оптимизма, изнанка которого, присутствующая в «Дневнике», растворяется
и с трудом поддается воссозданию. В эссе исчезает травматическая
точка настоящего, которую мучительно пересекает автор «Дневника».
Пересечение момента «сейчас» мучительно всегда. Чем с большими
ожиданиями связывается место (а постреволюционная Москва «светила»
всему миру), тем глубже травма пребывания в нем. Если научиться
безболезненно протекать через точку настоящего, через «сейчас»,
травмы не будет ни в Москве, ни в Берлине, ни в каком угодно другом
месте. Потому что в таком случае места не будет, оно дематериализуется.

В Москве Беньямин не видит выхода из тупиков, которые исчезают
при взгляде на Москву из Берлина. Читая эссе «Москва» и «Дневник»
как целое, мы в очередной раз убеждаемся, что написанное не для
публикации, а для стабилизации своего душевного состояния в тот
или иной момент настоящего, нередко оказывается ценнее «истин»,
которые автор намеревается поведать миру.

Окончание следует.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка