Комментарий |

Элевсинские сатиры № 24. Вячеслав Иванов и лукавство абсолюта

Элевсинские сатиры № 24

Вячеслав Иванов и лукавство абсолюта

В предыдущих главах этих записок сиюминутное, эмоциональное авторское
«я» сводилось к минимуму. Это не означает (хотелось бы надеяться)
бездумности и реферативности. Имеется в виду другое. Болезни,
неприятности, плохая погода не должны проникать даже в маргиналии
и глоссарии, не говоря уже о собственно тексте – примерно таково
кредо писательской ежедневности. Между автором и его творением
следует стоять густому фильтру. Читатель не должен догадываться,
к примеру, что всю седьмую главу автора изводили непристойными
предложениями, а где-то между девятнадцатой и двадцатой главами
у него украли новенький ноутбук.

Последние месяц-два – на этот раз не скрою – были многотрудными
и маломудрыми. Когда обозначился просвет, рука с инстинктивной
непреложностью потянулась к читанным вдоль и поперек мемуарам
Лидии Вячеславовны Ивановой. Подобно тому как зверь знает, какая
травка его исцелит, знает и человек, какая книга способна вернуть
интеллектуальную форму. На какую фигуру нужно равняться, чтобы
восстановить достигнутое и пойти дальше. Фигура должна быть мощной,
глыбообразной, классической, в своем роде абсолютной. Разумеется,
даже абсолютное субъективно, и – сузим общность еще раз – речь
идет исключительно о философско-литературной епархии, в других
сферах действуют другие законы. (Надо заметить, что вовсе не в
каждой национальной культуре можно найти поэтико-философский абсолют.
Трудно не отметить параллель с выводом Даниила
Андреева
, несмотря на несходство дефиниций, – во французской,
например, культуре, при всем ее разнообразии и богатстве, такого
абсолюта нет.)

Русской культуре повезло, хотя она не всегда готова это признать.
Я не стану разбирать всуе почему, например, «наше все» не годится
на роль абсолюта. Примерно по той же причине, по которой Гете
подходит идеально, а Ницше – с оговорками, – незавершенность,
недоигранность роли. Без безумств, откровений и вдохновений паттерн
не включается, но без кабинетной сосредоточенности поверх он не
дорабатывает до конца, прерывается на половине и заставляет сожалеть
о второй половине, несбывшейся. Умей дожить до 80+ лет в уме не
только здравом, но и изощренном и перемежай свои гимны своими
же научными трактатами. Обе части важны: и поэзия и, условно говоря,
философия; в первой половине жизни преобладает первая, во второй
– вторая. Года клонят не к «суровой прозе», а к изощреннейшей
философии. Честный поэт, не дотянувший до абсолюта, скорее признает
чужую абсолютность, чем философ, не познавший поэтических восторгов.
Сравним мнение Блока («Вячеславу Иванову»):

И много чар, и много песен,
И древних ликов красоты...
Твой мир, поистине, чудесен!
Да, царь самодержавный – ты.

А я, печальный, нищий, жесткий,
В час утра встретивший зарю,
Теперь на пыльном перекрестке
На царский поезд твой смотрю.

и Бердяева, пусть в мягкой форме, но недвусмысленно выставляющее
Иванова как эпигона, дионисийскую половину Ницше. Уже и этого,
собственно говоря, было бы много. Но схема обратима. (Выворачивание,
заметим, вполне оправданно. Для Ницше время двигалось вспять.
Юноша Ницше начинал с профессуры – с того, чем положено заканчивать.)
Ницше, в свою очередь, можно рассматривать как разрушительную
половину Иванова; гений, не дошедший до конца.

«В.
Иванов продолжает утверждать, что миросозерцание – оно же и истина
– может быть только единым. И именно потому оно может и должно
быть всеобъемлющим
.» [4] Шестов понимает уникальность Иванова
(готов подвергнуть остракизму за совершенства), но находит возможность
пожурить за «ошибки» в отрасли культуры, в которой сам Шестов
не более, чем наблюдатель со стороны – в поэзии. Личный опыт здесь
значит очень много. Ложность шестовского подхода вполне можно
бы проиллюстрировать житейскими примерами, как то: старая дева,
поучающая молодую мать; застарелый девственник, редактирующий
Кама Сутру и т.п. Но с отношениями поэзии и философии все гораздо
сложнее. С одной стороны, предназначение философии состоит в том,
чтобы осмыслить сущее, во всех его ипостасях, общностях и частностях.
Не нужно разбираться в тонкостях тракторостроения или банковского
дела, чтобы вполне адекватно вписать их в философскую картину
мира. Но, с другой стороны, предназначение поэзии примерно то
же, что и философии, и при этом поэзия являет собой совершенно
особую сферу, которая может быть подчинена философии только в
руках/устах универсальной, абсолютной философско-поэтической фигуры
(Гете или Вячеслав Иванов). «Непоэтичность» Шестова все-таки проскальзывает,
причем довольно необычным и противоречивым образом. Поэт заявляет,
что готов петь для народа, а философ одергивает: будь свободен
как ветер: «Вяч.
Иванов утверждает, что он знает должное и знает будущее: поэт
должен служить Черни, поэт будет служить Черни, и не Пушкин, а
Шиллер есть предтеча завтрашнего пророка. А мы ответим: поэт не
хочет служить Черни, поэт не будет служить Черни, его песнь свободна
как ветер и бесплодна как ветер; поэт ни у кого никогда никаких
разрешений не спрашивал и спрашивать не станет.
» [4] Имеем
вариацию на тему Аполлона и... нет, не Диониса, а печного горшка.
А это не такая простая тема. Долг человека образованного состоит
в том, чтобы втолковать невежде, паче сведет судьба для подробного
разговора, преимущества Аполлона. Но в беседе с просвещенным же
другом, в беседе на равных, отчего бы не обсудить замечательные
переходы полутонов на истертой поверхности горшка, его соразмерность
и классическую законченность, динамику формы горшков от эпохи
к эпохе, наконец? Старинный горшок скорее украсит продуманный
интерьер, чем современный штампованный пластиковый Аполлон. Вообразим
другую ситуацию: человек полуученый, т.е. вчерашний невежда, уже
выслушавший и хорошо усвоивший лекцию о пользе Аполлонов, берется
наставлять интеллектуала, неосторожно похвалившего при нем печной
горшок.

Шестов, в его оценке роли и темы поэзии, впадает в подобное искушение
полупричастности, он слишком внимательно читал Пушкина, выучил
наизусть еще в философском детстве. В этом смысле мудрец, диктующий
поэту, о чем ему петь, хотя бы в форме «пой, о чем хочешь», ничем
не лучше случайного прохожего, трогающего поэта за край одежды.
Поэт вправе провозглашать (для непоэтов) доминанту поэзии над
всеми искусствами, да и гуманитарным знанием заодно. Той же идеей
могут утешаться скромные поэтические дарования, обосновывая, в
беседах друг с другом, свой raison d’être.
Подчиненную роль поэзии, включенность ее в систему общего знания
имеет право провозглашать только постигший это знание. Если он
одинок, постигший, ему ничего не остается как синтезировать себе
собеседника из самых удачных реплик, поданных толпой непостигших.
По античному обычаю дать слово хору. «Всегда было желание у В.
Иванова превратить общение людей в Платоновский симпозион, всегда
призывал он Эрос. «Соборность» – излюбленный его лозунг.» (Н.
Бердяев «Ивановские среды», цит. по [1], стр. 319) Оттолкнувшись
от этого психологического обоснования соборности, вернемся на
черно-белую доску знания.

Выводы меняются с точностью до наоборот, ибо формулировки, в которые
облекается оригинальное знание, слишком зависят от того, кому
оно предназначено. Высокая ученость всегда сопряжена с лукавством.
Стандартный способ не допустить непосвященного – в первых же абзацах
нагородить непролазный лес терминов. Издержки: отпугнешь способную
молодежь. Еще издержки: наглые профаны проберутся все равно. В
начале абзаца речь не зря велась именно об оригинальном знании,
ибо реферативность всегда позитивна. Мыслитель, к примеру, В.,
может создать ужасное, разрушительное учение. Но реферативное
изложение, в стиле: «Мыслитель В. полагает, что...» не содержит
в себе ни тени деструкции. Так же как между автором и авторским
текстом стоит фильтр, стоит он между автором и чужим текстом.
Негатив и позитив взаимозаменимы, переходят друг в друга при смене
такта.

Здесь, видимо, пришло время провозгласить идею динамической истины.
Возможность создать новое учение (например, построить оригинальную
философскую систему) зиждется на невозможности воспринять целиком
имеющиеся, предыдущие. Вячеслав Иванов – динамический мыслитель
par excellence. Все принимается до известного
предела. Цитаты дергаются и приспосабливаются. Любвеобильный грешник
согласился со святым (Августин) по части не чего нибудь, а смысла
Эроса – это прекрасно и поучительно. Но необязательно ждать полного
совпадения учений и даже определений. Отсюда, в частности, вытекает
временная, динамичная, «порхающая» природа Эроса. Эрос – не есть
полное и абсолютное тождество, совпадение навсегда . Приравнивание,
но зыбкое, преходящее, пересечение двух линий; крест – знак легкомысленной
страсти.

Совмещение литературы и религии невозможно без уловки. Между ними
– барьер, табу. «Все наше познание, искусство, вся наша культура
имеет свое начало в неком начале демоническом, назовем его Люцифером.
От Люцифера человека может спасти только одно: динамизм, вечное
движение, беспрерывное стремление.» [2, стр. 38-39]

От Люцифера ли бегство? Без хитрости не обходится и здесь. Чертовщина
ни при чем. Имеется в виду бегство от христианских церковных канонов,
не одобряющих свободное светское творчество, а, значит, гордыню.
И куда бежим? В... каноны античные. Плюс опять легко сменился
минусом или наоборот. Античность этим и ценна в первую очередь
– хорошо устояшейся канонизацией. Завершенностью. Вторичное ближе
к универсальности, чем первичное. Никакое подражание не обходится
без основательного осмысления канона.

Не довольно ли площадных бунтов? Беда современных поэтов – недостаточная
ученость, легковесность, акынская бытоописательность, излишний
(=мелковатый) психологизм, быть может. Стал поэтом – и все, и
хватит, цель достигнута, не стреляйте, пою как умею. Беда кабинетных
ученых – зашоренность во всем, что касается unio mystica
и... отсутствие поэтической выучки. Насчет абсолютности академического
знания иллюзий осталось не много. Где-то вокруг неприкаянно бродят
прозаики, но о них отдельный разговор. Возможно ли явление новых
«универсальных» культурных деятелей? Я верю, что это во-первых,
необходимо и, во-вторых, неизбежно. Только породив гиганта, культура
может считаться по-настоящему состоявшейся. Но ждет ее родильная
горячка, послеродовая депрессия и даже, возможно, на какое-то
время бесплодие. Время целительно.

Все, собственно, сказано еще в Баку начала 20-х: «Я (...) быть
может, как никто из моих современников живу в мифе – вот в чем
моя сила, вот в чем я человек нового начинающегося периода. Ибо,
если по Конту, мир в своем развитии проходит через фазы: мифологическую,
теологическую и научную, то ныне наступают сроки новой мифологической
эпохи. И я являюсь, быть может, одним из самых первых вестников
этой грядущей эпохи. И тогда, когда она настанет, меня впервые
должным образом оценят...» [2, стр. 61-62]


Литература:

1. Лидия Иванова, Воспоминания. Книга об отце

Москва, ПИК «Культура», 1992, ISBN 5-85042-038-Х

2. М.С. Альтман, Разговоры с Вячеславом Ивановым,

Инапресс, СПБ, 1995, ISBN 5-87135-020-8

3. Мария Цимборска-Лебода, Эрос в творчестве Вячеслава Иванова.

На пути к философии любви.

Водолей Publishers, Томск-Москва, 2004, ISBN
5-902312-16-7

4. Л. Шестов Potestas Clavium, Вячеслав Великолепный

(Первое издание – Изд-во «Скифы», Берлин, 1923.)

Соч.: В 2 тт. – М.: Наука, 1993. – Т.1.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

X
Загрузка