Комментарий |

Наум Брод 4

Наум Брод

Четыре картины — четыре остатка одного эпизода моего детства.
Эпизода, в общем-то, незначительного, ничего особенного в нем не
было, заурядное школьное мероприятие, хотя из разряда тех, от
которых принято ждать «массу впечатлений» (как сказала бы
моя тетя Геня). Лично у меня «впечатлений» не было и не могло
быть по двум причинам. Во-первых, как все мероприятия в те
годы, оно было организовано, а сама природа
организованности предполагает наименьшую степень
неожиданности. Но если впечатление лишено неожиданности, то оно уже не
так впечатляет. Во-вторых, я не очень любознательный, все
мои впечатления, которые в той или иной степени отложились во
мне, результат не нового знания, а моего состояния, пусть
даже и не нового.

Я не вспоминал о нем, пока не стали являться мне эти картины, причем
всегда все четыре, в той последовательности, в какой
развивался сам эпизод. Появятся одна за одной, поторчат перед
глазами этакой молчаливой компанией неопознанные летающие
объекты — и исчезнут. Сами картины тоже с довольно скудным
содержанием: шоссе... какая-то попутная растительность, дома...
мост, неясные темные пятна (чем-то они, естественно, тогда
были) — но их первые появления вызывали у меня желание бросить
все, что меня окружает, что кажется мне дорогим или
чрезвычайно важным — бросить к чертовой матери, ринуться с головой
туда и там остаться. Найти какой-нибудь уютный уголок, куда бы
я мог забиться, и сюда больше никогда не возвращаться. Со
временем у картин появились названия («появились» потому, что
я к этому не приложил ни малейших усилий): «дорога»,
«мост», «разрушенный город», «костел». Причем именно с маленькой
буквы. В названии, написанном с большой, читался бы намек на
самостоятельность, самодостаточность, а это не совсем так.
Мои картины — всего лишь фрагменты чего-то целого, как,
скажем, моя «нога» — часть Наума Брода. Как бы ни был уважаем
владелец ноги, это еще не основание писать ее с большой буквы.

А эпизод вот какой. Однажды летом я пошел с одноклассниками в
турпоход. Мне было то ли одиннадцать, то ли двенадцать лет, но это
не имеет значения: такой возраст, когда все остается на
одном уровне, одного тона, одной плотности. Меньше мне быть не
могло, потому что в ту сторону видится больше детства, и
картины оттуда выносятся все же посветлее
(«посветлее» не метафора, а буквальная освещенность). Больше
тоже: хотя я был маленького роста и хилым, в себе
тринадцатилетнем я уже вижу зарождающиеся признаки взросления: другие
интересы, зоны внимания, начало приятельских отношений с
собственным членом — ну и так далее.

Вначале мы проехали сколько-то поездом, сошли на какой-то маленькой
станции и от нее уже пошли пешком, по-моему, все путешествие
было километров тридцать. В связи с чем-то просится на
бумагу цифра «18» — возможно, в один из дней мы прошли 18
километров. Если это так, то верна следующая сцена в конце пути
перед ночевкой: почти все возбужденно обсуждают пройденные
километры, это достижение (или хвастливо отказываются
обсуждать, как не стоящее того). Я все время отставал, и в этом
обсуждении участия не принимаю, но у меня есть и своя причина для
тихой радости — на завтра осталось идти значительно меньше.

Ничего впечатляющего во время похода не было. Никаких
неожиданностей. Был обязательный туристический набор: костры, дымок,
кипяток. Песен не было — в те годы не вошло еще в моду петь у
костра, это лет через десять народ запел; во всяком случае,
учительница, которая была к нам приставлена (какая-то
случайная), не производила впечатление любительницы попеть. Среди
одноклассников я тоже не припомню голосистых.

Местечко, которое обозначалось как конечная цель похода, якобы
заслуживало того своей историчностью. Что-то нам о нем
рассказывали значительное, но что именно — в памяти не осталось. Зато
прицепилось на всю жизнь название. Я не люблю такие
подробности, но это место назову, потому что, во-первых, никогда
больше там не был и могу считать, что оно уже давно принадлежит
не столько реальности, сколько моему воображению.
Во-вторых, оно одновременно непонятно и аппетитно в произношении,
поэтому легко бередит тоску по тем временам,—

Кокнесе.



«дорога».

Это участки шоссе до поворота и после поворота налево.

Отрезок до поворота залит солнечным светом, на нем никого нет,— я,
идущий последним, бросил на него прощальный взгляд перед тем,
как свернуть налево («больше я его никогда в жизни не
увижу»).

На дороге все внимание сосредоточено на асфальте. Настолько, что
правильней было бы говорить не о шоссе, а об асфальте. «Шоссе»
— это некое абстрактное понятие, тем более для
одиннадцатилетнего подростка, тем более для меня на той дороге, а
«асфальт» — это то, что было под еле передвигающимися ногами, чего
было утомительно много справа, слева, впереди. До привала
неизвестно сколько еще идти, и, соответственно, неизвестно,
сколько еще будет продолжаться испытание «асфальтом».

Шоссе с обеих сторон сопровождает густая растительность. Поэтому
отрезок после поворота оказывается в тени. Впереди, довольно
далеко, виднеются несколько ленивых фигур. Это чуть больше
половины группы. Остальные, все время зло соревнуясь, давно
исчезли из виду. Незадолго перед мостом они сойдут на обочину и
будут ждать нас — усталые, но презирающие еще более
усталых.

Я почти сразу оказался среди отстающих. К этому месту дороги у меня
уже нет сил и сил скрывать это тоже нет. Меня уже не радует
предстоящий перед каждым привалом отдых, берет отчаяние, что
после привала опять дорога. Я уже готов отдать кому-нибудь
свой ненавистный рюкзак, но пока не отдал, потому что никто
не предлагал свои услуги. От этого рюкзак становится еще
ненавистнее. Если бы кто-нибудь предложил, мне было бы легче от
мысли, что в любой момент я могу от него избавиться.
Отдавать было бы стыдно, скорее всего, не отдал бы, иначе чувство
стыда сохранилось бы по сегодняшний день.

Среди постоянно отстающих — одноклассница, учительница и Валерка
Дмитриев (такая еще великоватая ему фамилия). Одноклассница
отстала, она и не спешила, причем не спешила нарочито, с
агрессивно-капризным лицом, упреждающим возможные осуждения.
Учительница, похоже, признавала за ней право идти так, как
хочется ей, а не рвущимся вперед одноклассникам. Но это можно было
бы объяснить не только тем, что она пасовала перед ее
характером. Иногда учительница обнимала рукой за плечи
одноклассницу и наклоняла голову к ее уху. Одноклассница уже входила в
тот возраст, когда начинала требовать к себе внимания
женская... женское... в общем, что-то женское (по-моему, в
русском языке нет более подходящего слова, кроме самого слова
«женское»). Может быть, сама она этого еще не понимала, но
учительница считала себя обязанной посекретничать с ней на эту
тему, чтобы не прозевать неприятностей.

Совсем иначе учительница относится к моему отставанию — без
сочувствия, с раздражением, которым она заглушает брезгливость. Она
бы оставила меня на дороге, если бы ей это ничем не грозило.
Может, ей и надо было это сделать, то есть проявить большую
искренность, тогда, если бы я долго не показывался из-за
поворота, в ней, возможно, проснулось бы сочувствие ко мне.

(Между прочим, я на месте учительницы относился бы ко мне,
тогдашнему, так же, если не выразительней — а выразительней была бы
брезгливость. Мой портрет: маленький, сутулый, дохлый,
огрызающийся, вечно шмыгающий большим носом, никем не любимый. Со
мной вообще предпочитали не связываться. Не то чтобы
боялись,— во мне, тогдашнем, уже было столько же несправедливости
взрослого, сколько в большинстве взрослых остается
справедливости детства. Даже самый глупый из одноклассников, здоровяк
Боря Богданов — земля ему пухом! — клоун, кривляка, дурак из
дураков, для которого такое ничтожество, как я, просто
подарок: вытворяй с ним что хочешь! — и тот после одной-двух
попыток зацепить меня стал держаться подальше, мучаясь
непониманием, почему это так, а не так, как он ждал, и, по-моему,
так и должен был остаться до конца своих дней с ощущением, что
здесь он что-то не завершил. Недопроглотил.)

Иногда мне предоставляется возможность оторваться от них, если они
замедляют темп или останавливаются,— это придает мне сил, и я
устремляюсь вперед, якобы не замечая, что они отстали,
воодушевленный своей бодростью и своими еще не исчерпавшимися
возможностями. Но недалеко. Метрах в ста я останавливаюсь, как
бы досадуя на то, что вынужден останавливаться из-за
чьей-то слабости. Когда они начинают движение, я стараюсь как
можно дольше сохранить дистанцию — это мой резерв. Когда
дистанция сокращается, преимущество перед отстающими тает вместе с
силами.

В турпоход меня вытолкнуло некое педагогическое соображение моих
домашних. Снаряжали они меня без особого энтузиазма, в
атмосфере сборов было больше сочувствия и подчиненности этому
педагогическому соображению, родившемуся в недрах школы. Кажется,
мероприятие должно было послужить укреплению дружбы в
классе. У меня самого состояние было двойственное. Необходимость
участвовать в любом коллективном событии рождала во мне
чувство обреченности. Я страдал, если оказывался вне события, но
еще больше страдал, если мое участие становилось неизбежным.
«Страдал», наверно, не очень точное слово для подростка,
просто я не нашел, как короче выразить мое состояние: что-то
вроде нервного озноба, радости, любопытства, страха... Нечто
похожее я ощущаю, оказавшись у открытого окна ранней весной
— но уже весной! — голым. С этим чувством я подходил к
школе, выбегал на перемены, входил в уборную...

Дома, на лестничной площадке в ожидании лифта. На мне рюкзак, лямки
режут мои костлявые плечи. Пока во мне достаточно сил и
свежести, тяжесть рюкзака не овладела моим вниманием, но в меня
уже заползает неизбежность этого. Я уже знаю, что задолго до
того, как смогу сбросить рюкзак, до прихода в школу, я буду
хотеть от него избавиться. В школе, правда, было еще
несколько замечательных минут свободы от рюкзака, пока нас всех не
собрали в организованную кучу для последних наставлений
перед тем, как тронуться в путь. В эти минуты даже мелькнула
надежда, что вдруг все отменится. «О-о-о!» — притворно
расстроились бы мы и с радостным визгом понеслись бы по домам. А
каким бы счастливым я возвращался! Как бы я любил ожидающую
меня квартиру, просветленно затихшую в связи с моим
отсутствием! Да, что говорить, минуты прекрасные, но даются нам
исключительно в обмен на гнусные состояния. (Тяжкий вздох.)

...Поворот был таким крутым, что издали казался концом дороги. Эта
иллюзия на какое-то время придала мне сил. Добавьте к этому
солнце и то, что я был в этот момент один, но не безнадежно
один, а временно один: я не сомневался, что за поворотом меня
обязательно будут ждать. Не очень приятно, что ждать будут
меня, отставшего, но это не портило мне последние солнечные
метры дороги.

За поворотом меня действительно ждали учительница и одноклассница.
Валерка Дмитриев только что потопал вперед. Движение он
начинает стремительно, чуть ли не бегом, загребая левым боком, но
скоро меняет шаг на более размеренный. Этот маневр он
повторял несколько раз.

Отставание Валерки Дмитриева скрашивало мое собственное отставание.
Рядом с ним я даже мог убедить себя, что отстаю вовсе не
потому, что больше всех устал — в этом случае получалось бы,
что и Дмитриев выбился из сил, а он числился у нас в крепышах,
в лидерах, так что он мог отставать как бы специально, из
озорства, лени, из обычного для него желания посачковать, но
только не из-за того, что слаб. Не очень вписывался в эту
версию его рывок в начале пути, оставивший далеко за его
спиной тех, кто шел следом. Два-три человека какое-то время еще
поспевали за ним, шумно дыша, оттопырив агрессивные задницы,
но потом отстали. В том, что Валерка вырвался вперед, ничего
удивительного не было. Правда, оценено это было не как
закономерное физическое достижение, а как обычное его желание
вырваться.

Он довольно долго шел впереди, но, в конце концов, его достали наши
признанные лидеры. Достав Дмитриева, все со спортивного шага
перешли на бег. Валерка еще сотню-другую метров держал
марку, но когда кто-то побежал, потянув за собой еще несколько
упрямцев, он сдался, поплелся совсем мирным шагом, даже
подчеркивая своим видом нежелание соревноваться: «Давайте,
давайте, мол, чешите. А я на солнышке покайфую». Слово «кайфую»
тогда еще не было в ходу, так что это не мысли Дмитриева, а
мое сегодняшнее представление о тогдашних его мыслях. При
таком соревновательном подходе на спинах удаляющихся победителей
вместе с потом должна проступать глупость.

Понемногу все обошли Дмитриева — он это принимал совершенно
равнодушно, разом потеряв интерес к соперничеству. Его обошли и те,
кто с самого начала и до конца так и не смог решить,
насколько это мероприятие серьезное и нужное — на полпути сойти с
поезда и два дня чопать по горячему асфальту с тяжелым
рюкзаком за спиной (на поезде можно было бы добраться всего за
час). Они старательно держали средний темп, перекидываясь
туристическими советами. Какое-то время и я был в этой группе, но
не как равный, а как старающийся быть равным. Пока я
старался, моя слабость никому не была обузой, я никому не мешал,
не вынуждал притормаживать из солидарности со мной. Но,
по-моему, на меня все равно поглядывали как на
незапланированного. Во всяком случае, без меня, отстающего, эта группа мне
видится и легче и шустрее.

Я старался держаться этой группы еще и для того, чтобы как можно
дольше не оказаться в следующей. Следующая состояла... хотел
написать «из девочек», но слово «девочек» показалось излишне
умильным, если исходить из моего тогдашнего состояния.
«Девчонки» — тоже не подходит: получается, что теперь уже я,
сегодняшний, подыгрываю установкам тогдашнего коллектива... Из
стервочек, да, из стервочек состояла следующая группа. Они
шлюндрали по асфальту, не спеша, неорганизованной толпой,
нарочито показывая свое нежелание стараться. Время от времени
кто-нибудь из них сбрасывал рюкзак и волочил его по земле, жест
обязательно кем-нибудь подхватывался. Этими штучками они
выказывали свою независимость, но на этом она и кончалась,
потому что все они еще находились во власти взрослых и в данной
ситуации ничего не могли изменить. Наверно, возмещая это,
они все делались веселыми. А оттого, что
делались, веселье было крикливым и злым. (Коллективное веселье
в таком возрасте уже само по себе режет слух взрослого
человека: то ли тем, что повод ему кажется всегда поверхностным,
то ли своей обязательностью для всех, хочешь не хочешь —
включаешься в общее бесовство, а в основном «хочешь», потому
что не хочется оставаться в одиночестве.)

Даже если бы я захотел быть в этой группе, они бы мне этого не дали.
Оказаться в ней я мог не по своему желанию, как, например,
кто-нибудь из убежавших вперед, а из-за своих куцых
возможностей. Но такой им не нужен. Они бы стали меня гнать — либо
вперед, в насмешку, чтобы я догонял убежавших, либо в хвост,
к учительнице вместе с отставшей одноклассницей Я мог
огрызнуться, даже «постоять за себя», но это не меняло сути моего
положения.

Чтобы пропустить вперед эту группу, я, скорее всего, должен был
сделать вид, что мне что-то вдруг помешало идти. Или вдруг
что-то понадобилось сообщить учительнице — и поэтому подождать (к
чему я прибег, не помню.). В отличие от меня Дмитриев ни к
каким хитростям не прибегал. Замкнувшись в себе, он плелся
по середине асфальта, не скрывая того, что плетется. Поэтому
в его адрес почти не было язвительных реплик и даже звучало
некоторое участие — не случилось ли что? Не помочь ли? Не
очень искренне, конечно, но в таком возрасте в общении мало
искреннего. Меня, кстати, тоже тогда не стали цеплять.
Косвенное подтверждение того, что со мной предпочитали не
связываться. Если воспользоваться терминологией тех лет, обо мне
можно сказать: говнистый был.



«мост».

Какое-то время мы еще идем вдоль нашего берега. К мосту мы
соскальзываем на подгибающихся ногах по крутому склону.

Появление моста вносит в этот отрезок нашей жизни оживление. Даже
усталость отлетела.

Лидеры подождали отставших, и теперь мы почти все на мосту. Кто-то,
правда, уже успел проскочить на другой берег. Но, кажется,
дальше не рвутся, стоят лицом к нам, как будто завидуют, что
удовольствие пройтись по мосту у нас еще не закончилось.

Мост короткий, низкий, с деревянными тротуарами, но проезжая часть
неожиданно заасфальтирована. Множество выбоин. Встречная
телега, которая развела нас по двум сторонам моста, застряла
задним колесом в одной из выбоин. Возницу тряхнуло, но он не
перестал глазеть на нас. Большинство идет по левой стороне, а
я и еще кто-то за мной — по правой. До появления телеги мы
толпой занимали проезжую часть, благо неширокую, вряд ли на
ней смогли бы разъехаться две телеги. Когда телега въехала на
мост с противоположной стороны, я ступил на правый тротуар,
за мной — еще кто-то, что меня переполнило кратковременной
гордостью. Она тут же отхлынула, когда я увидел, что «за
мной никто не пошел» (очень хотелось написать «не последовал»,
литературные штампы — такая же надежная опора, как этикет на
приеме в посольстве). Все поднялись на левый тротуар, на
котором уже был кто-то из лидеров. Лидеры никого вести за
собой не собирались, просто им было сподручнее податься влево, а
остальные инстинктивно потянулись за ними (не подозревая о
своей склонности к подчинению лидеру).

Я посмотрел вслед телеге, но возница, только что глазевший на
незнакомые лица, не обернулся, хлестал лошадь, наверстывая
упущенное. Мы его уже не интересовали.

Речка небольшая, но быстрая и шумная, особенно под мостом, из воды
по всему течению торчат валуны.

Тот берег повыше нашего, это вообще самая высокая
точка городка, потому что видны только передние дома, как бы
взбежавшие на край берега встречать нас. Недавно прошел
дождь, опять светит солнце.

Четыре часа. Наконец-то не очень жарко.

(Пусть никого не удивляет такая точность спустя столько лет. Каждое
время суток однажды породило какое-то свое ощущение и теперь
связано с ним, так что, когда ловится какое-то ощущение,
можно сказать, какому часу оно принадлежит.)

Ступаем на берег, и сразу становится тише и жарче. От моста
подымается вверх к домам разбитая дорога, разъезженная, гравий с
глиной. Она подымается вверх, сужаясь и становясь улицей, но
улицу мы пока не видим. Отсюда берег уже не кажется таким
крутым, как с той стороны, до моста. Но я, двенадцатилетний, все
равно, ступив на берег, дофантазировал его крутизну, для
этого даже наклонился вперед, как бы готовый ее преодолеть,
пренебрегая усталостью.

Какое-то время мы ждем, сбиваемся в кучу, собираясь к следующему
этапу этой дурацкой затеи, называемой турпоходом. Наконец над
нашими головами прозвучала инструкция, что делать и чего не
делать,— и мы двинулись наверх.

Дорога еще влажная, но уже подсыхающая, времени до вечера много,
дорога успеет подсохнуть и снова стать летней.



«разрушенный город».

...а точнее — городок, в котором всего несколько улиц, дома в
основном одно-двухэтажные. Но для детского воображения этого
достаточно, чтобы думать, что мы ступили в какой-то город.
Низкорослость тоже ведь оценивалась иначе, чем взрослым взглядом.
Дом он и есть дом, даже одноэтажный, это сооружение
взрослых, за пределами детского мира, поэтому воспринимается с
инстинктивным почтением. Наверно, мне хотелось войти в
какой-нибудь из них, и если бы это случилось, особенно если бы это
оказался пустой дом, я бы бродил по нему с неиссякаемыми
любопытством и жутью. Дом, заполненный людьми, был бы для меня не
так привлекателен: жути нет, а любопытство же подавляется
тем, что оно направлено не туда, куда бы ему хотелось, а с
оглядкой на то, куда его разрешают направить люди, заполнившие
дом.

Побродить по пустому дому тогда мне не привелось,
зато я побродил по городу, который в какие-то моменты казался
мне пустым. Видимо, мы разбрелись. Получилось так, что я
оторвался от остальных с кем-то еще, кого я на это короткое
путешествие по городу считаю другом. Понятия не имею, кто бы
это мог быть из моих одноклассников. Вроде бы никто из них на
эту роль не подходит, тем более что на этом коротком
отрезке времени я себя вижу лидером. Счастливый отрезок! В каждое
мгновение я впереди. Я первый оказался у дома с белыми
стенами (побелка), первый взбежал на руины, на кучу красного
кирпича. И так далее. Тут важно не само первенство, а то, что за
тобой кто-то безропотно, подчиненно следует, косвенно
подтверждая этим правильность избранного тобой пути. В общем,
ведущий, а не ведомый, как обычно. Замечательная роль, надо
сказать. Твой взгляд не упирается в чью-то спину, перед тобой
всегда простор. Ведущий — хозяин всех шести степеней свободы.
(Здесь со мной начнут спорить, но я предупреждаю — не
тратьте время. Я заранее согласен со всеми возражениями, но это
ничего не изменит в моем представлении.) Ведущий ни в ком, в
отличие от ведомого, который должен тесниться в ведущем.
Ведущий сливается с пространством и временем (или с чем-то,
включающим эти два понятия) — ведомый должен вписываться в то,
что ему предлагает ведущий.

Белый дом врезался в память из-за того, что что-то с ним было
связано, скорее всего, это была столовая. Важным для меня
сделалось то, что я один: стою перед белой длинной стеной,
освещенной угасающим солнцем, еще теплой, лицом к стене, сейчас я
протяну руку и коснусь ее. Что делается за черными бликующими
окнами, я не вижу. Прохожих нет, или я ни на кого не обращаю
внимания, одноклассников тоже (одномаршрутников). Возможно,
я чуть задержался или, наоборот, вышел из столовой раньше
других — вырвался, наконец, из некоей очередной коллективной
процедуры, а это всегда доставляет удовольствие, хотя и
кратковременное. Успеть побыть одному, но не вследствие того, что
ты никому не нужен, отстал или затерялся, а по своему
желанию.

В следующее мгновение — я на развалинах дома, когда-то сложенного из
красного кирпича (такие развалины попадались еще — после
войны прошло не так много времени, даже в больших городах
оставались не разобранные руины). Кирпичи быстро подсыхают на
солнце после недавнего слепого дождя. Мне хочется потрогать
каждый кирпич и не только кирпич, а любую ерундовину, которая
попадала в поле моего зрения (взгляд, в основном, упирается
под ноги). Кажется, я готов все это унести с собой, если я с
этим встретился, значит, это предназначено
мне, значит и я предназначен этому, как же я это оставлю
без меня? Оставил и еще много чего оставил. (В этом месте
долго молчим.) Но эта мимолетная связь рождает печаль на долгие
годы. Наверно, от невозможности продлиться. Так что, если
какой-нибудь умник упрекнет вас в том, что ваши мозги заняты
вещами малозначительными, пошлите его подальше. Что может
быть важнее для человека, чем то, что зацепило его душу и
держит десятилетиями? Для него это всегда значительней, чем все
умничанье человечества вместе взятое.

Из-за белой стены и кучи красных кирпичей этот городок сделался для
меня навсегда своим. Временами у меня даже появлялось
желание вернуться туда — как хотят вернуться на
родину. А этих двух деталей якобы должно было хватить, чтобы
«обрести душевный покой». Как будто они нетронутыми ждут
моего возвращения.

Я рад этому городу, а теперь еще могу уточнить: во мне было чувство
благодарности к нему. На нем заканчивались мои дорожные
мучения. Дорога вытягивала нас в цепочку, неумолимо расставляя
от головы до хвоста по нисходящим возможностям. В городе
этого нет, здесь все сбились в кучу — сильный, слабый. В нем, по
крайней мере, в эти короткие часы нашего пребывания здесь,
я могу разными бесхитростными уловками ускользать от
разоблачения своей слабости. Например, вдруг взял и первым взбежал
на руины из красного кирпича. Или тот же эпизод с белым
домом — без страха оторвался от остальных, встал возле нею и
стою, совершенно свободный, независимый ни от кого.

Для меня сегодняшнего тот городок — такое же одушевленное существо,
как и двенадцатилетний подросток, который бродил по нему.
Во-первых, они на равных сгинули в прошлом. Во-вторых, они на
равных живут в моей памяти. Так что одушевленность города
для меня не литературная фигура, а такая же реальность, как и
я сам. Или, если угодно, наоборот — сам я не большая
реальность, чем та литература, которая сейчас перед вашими глазами.
(Особенно убедительно это должно прозвучать для читателя
после того, как меня уже не будет в живых).

...Мы еще ходили по улицам. Угловой дом, в нем какой-то магазин —
здесь появляется некоторое оживление, напоминающее, что мы
находимся все-таки в обитаемом пространстве.

Видимо, этот город был так мал, что, даже разбредясь по нему, мы
оставались в поле зрения учительницы. Вряд ли я думал об этом,
хотя знал о существующем надзоре, но, как только отрывался
от остальных, тут же забывал о нем. Связь между мной и
остальными сохранялась, но я ею не тяготился. Этакое радостное
балансирование между страхом потеряться и чувством свободы.

«Отрывался» — сказано слишком сильно. В лучшем случае я мог забежать
за угол какого-нибудь дома, мимо которого мы проходили,
заложить крутой вираж вправо, угол дома на короткое время
отрезал меня от остальных, но ухо все равно выуживало из общего
лопотания голоса своих. Своими они делались в такие
мгновения, когда у кого-нибудь из них мелькала мысль «куда он делся»,
но не очень тревожная. У учительницы, например. Она на
секунду задерживалась, озираясь по сторонам, рядом с ней
обязательно кто-то услужливо останавливался, повторяя ее движения и
ищущий взгляд (скорее всего кто-то из девочек, но, может
быть, и Дмитриев)... тут хорошо бы мне вовремя появиться, пока
не успело нарасти раздражение моим отсутствием. Меня не
столько пугало возможное раздражение, сколько не хотелось
расставаться с доброжелательностью ко мне, пусть даже и созданной
моими стараниями.



«костел».

А это уже вечер, довольно поздний: вся картина в темных тонах. Но
кое-что различимо.

Небольшая площадь — по всей вероятности, это центр того местечка,
которое было целью нашего турпохода. (Правда, почему-то
название «Кокнесе» не соединяется с этим местом. Но это не значит,
что я что-то напутал. Может, это местечко действительно
называлось так, но само слово «Кокнесе» существует в моем
воображении вполне самостоятельно и рождает свои ассоциации. Одно
«есе» чего стоит. Сразу видится огромное поле пшеницы или
чего-то желтеющего, а перед ним — довольно шумное многолюдное
место с преобладанием цвета дорожной грязи, но без намека
на уныние — это «Кокн».) Все, что осталось за периферией этой
площади, тонет в черноте, но там и не могло быть чего-то
существенного — несколько одноэтажных домов, две-три
проселочные улочки. На площади более-менее различимы два
противостоящих объекта. Справа — костел, боком к костелу — некое здание
(похоже, что школа), где мы остановились на ночлег.

«Костел» с поляками никак не связан; допускаю, что никто, кроме
меня, это сооружение и не называет «костелом». Это могла быть
просто католическая церковь. Но для меня, из которого
выращивали атеиста, все связанное с церковью было по
ту сторону от меня и моей веселой, солнечной, счастливой,
звонкой, агниибартовской жизни. Приписывая это религиозное
сооружение полякам, я как бы еще больше отдалял его от этой
жизни. «Костел» — это уже совсем мрачно. В слове «церковь»
есть хотя бы симпатичная свойская буква «е». Тоже не мое,
конечно, но церковь — это то, что всегда где-то
рядом, по соседству, хотя и не всегда решаешься заглянуть
туда.

Людей на этой картине нет, странно, что даже меня нет. Судя по
композиции, я должен стоять между «костелом» и домом, нашим
пристанищем. Странно и то, что я на улице в столь поздний час
один. Это могло быть после ужина, перед сном. Все наелись,
устали, начали шумно укладываться, мутузя друг друга, а я в
какой-то момент выскользнул вон. Предварительно надежно
определив место, где буду спать — между кем-то и кем-то. Надежно,
потому что это отдельный участок самоутверждения. С тобой ведь
еще должны захотеть лечь рядом, ты должен угадать такое
место, на которое никто не начнет зариться, иначе схватки не
избежать. Есть, конечно, места откровенно плохие — у двери или
у дальней стены, где всегда плохо слышно, что происходит в
середине, откуда доносится интригующее бормотанье,
переходящее в хохот. «Что? Что он сказал?» — «Да отстань ты!..» Или
место — совсем невероятная удача! — рядом с признанным
лидером, если, к тому же, тебе приходится потеснить того, кому
оно, как правило, принадлежит — какому-нибудь всегдашнему
второму. А тут, оказывается, ты! Постелил, утвердился — и уже
никто не посягнет на это место...

...и вышел после всего этого на улицу.

Темно.

Тишина. (Обычно при этом из груди вырывается: «Тишина-а-а-а!» Но это
у взрослых, потом.)

Я смотрю на «костел» снизу вверх, мне кажется, что его шпиль чуть
наклонен в мою сторону. 3а длинными вертикальными окнами —
пугающая чернота.

Здесь напрашиваются рассуждения о космосе, но тогда я, естественно,
ни о чем таком не рассуждал, а, став взрослым, перестал о
нем рассуждать, заметив одну закономерность: как только я
начинаю о нем рассуждать, он исчезает. То ли энергия слов —
может, и мыслей — его изгоняет из меня (вытесняет), то ли еще
что-то. А когда я молчу, я могу ощутить его присутствие во
всем теле.

Мне страшно — и оттого, что ночь, и что рядом никого, и от мрачно
нависшего надо мной строения. Но я все-таки делаю несколько
робких шагов по направлению к «костелу». Впечатление, что
внутри никого нет не только сейчас, ночью, но и вообще.
Возможно, что в «костеле» служба уже не велась, и он был
приспособлен под какие-то светские нужды — склад или свинарник. Память
сохранила только ночной «костел», свободный от человеческих
пристрастий, так что я не знаю, что там было в то время,
непростое для религии. Но даже если и велась служба, то сейчас
все причастные к ней (как и непричастные) спят, отправляя
величественный режим цикличности.

Потом я вбегаю в здание. Мое место не занято. Я осторожно
укладываюсь, вызывая чью-то брань, но это уже не портит мне моего
маленького торжества: наверняка кто-нибудь примерялся к моему
месту, но кто-то другой сказал: «Здесь лежит Бродка».

Я беззлобно отлаиваюсь, поворачиваюсь на бок...

На этом, чтобы быть честным, текст должен оборваться. Время берет
свое, все постепенно мертвеет. Я дошел до той части своих
воспоминаний, которая еще наполнена моим волнением, далее — мое
состояние уже еле-еле брезжит, и единственное, что
вспоминается,— это недружелюбность соседнего тела.



Последние публикации: 
Лауреат (06/08/2007)
Лауреат (02/08/2007)
Лауреат (31/07/2007)
Лауреат (29/07/2007)
Лауреат (25/07/2007)
Лауреат (23/07/2007)
Лауреат (19/07/2007)
Лауреат (17/07/2007)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка