Премия

 

 

 

 

 

 

Я думаю, что этой премией награжден не я, как частное лицо, но мой труд – труд всей моей жизни, творимый в муках и поте человеческого духа, труд, осуществляемый не ради славы и, уж конечно, не ради денег, но во имя того, чтобы из элементов человеческого духа создать нечто такое, что раньше не существовало.

                                                                                                                                                                                                       Уильям Фолкнер

 

 

 

Он был готов еще за час до того, как к главному входу «Гранд-отеля» подали машину. То и дело останавливаясь перед зеркалом, он придирчивым взглядом изучал свое отражение. Фрак сидел идеально, непостижимым образом скрывая все недостатки старческой фигуры. Белоснежная сорочка из воздушного батиста с жестко накрахмаленной манишкой и стоячим воротником, хлопковый жилет с v-образным вырезом и тремя перламутровыми пуговицами, черные тонкой шерсти пиджак и брюки, по боковым швам которых два ряда лампасов из атласной ткани с блеском – все как полагается. На ногах кожаные лаковые туфли итальянского производства – они обошлись в целое состояние, но он всегда очень требовательно относился к обуви. Чтобы повязать пикейный галстук-бабочку пришлось обратиться за помощью к метрдотелю – никого лучше для этой задачи он придумать не смог, как-никак, в Стокгольм он приехал совершенно один. Дополняли же картину неброские запонки с золотым опылением, старинные карманные часы на золотой цепочке и шелковый носовой платок с вышитыми на нем инициалами покойной жены – своеобразная дань памяти, этакий флер символизма или, иначе говоря, намек на грядущую кульминацию.

Последним же в его приготовлениях был пластиковый пистолет, детали которого он отпечатал на 3D-принтере и который позже собрал у себя в номере. Оружие оказалось громоздким, но он таки сумел приспособить его подмышкой. Глянув на себя в зеркало, удостоверился, что нигде ничего не выпирает, после чего глотнул из стакана воды и принялся терпеливо ждать.

Виды сонного декабрьского Стокгольма его мало заботили, как и иссиня-серое здание Концертного зала – весь этот, словно бы заплутавший во времени неоклассицизм не будил никаких чувств, порождая лишь горькую усмешку, а от явной архитектурной абсурдности самого Konserthuset (жутковатые дорического ордена колоны, как будто налепленные на грубую совковскую коробку) слегка подташнивало. Так же ему была не интересна и вся приглашенная на церемонию публика – от прочих лауреатов и всевозможных министров, до членов пресловутой королевской семьи… Опасения вызывали только если охранники на входе, но он верил, что его, как почетного гостя, не станут подвергать унизительной процедуре досмотра – так оно и вышло. Металлоискатели не дали сигнала, и он преспокойно шагнул в пышно обставленный зал, полный цветов и людей.

Как оно и заведено, церемонию вручения премии вступительным словом открыл председатель Нобелевского комитета. Не особо вникая, о чем распинается этот напыщенный индюк, он еще раз перечитал свою речь, выведенную каллиграфическим почерком на листе бумаги, после чего гневно скомкал последний и швырнул его себе под ноги – речь никуда не годилась, в хитросплетениях слов не было видно той эмоции, что он желал выразить. Что ж, придется импровизировать – под влиянием момента, от самого сердца. Так даже лучше, честнее! Пистолет подмышкой тяготил, жесткий воротник больно натирал шею, а по спине противно струился пот… С минуты на минуту все и начнется – все, ради чего он жил и к чему так долго шел. И самое страшное, что он не был уверен в том, что его действительно услышат, поймут. Нет, даже больше! Он точно знал, что они – сидящие в зале люди – запомнят его исключительно как сумасшедшего, как какого-то маньяка. Вся эта роскошь, блеск, красота; вся эта так называемая интеллектуальная элита – действительно ли они столь ограничены, ущербны, чтобы не оценить по достоинству его мысли, того, что он делал и что планировал сделать? Так или иначе, но отступать было поздно, да и… есть ли во всем этом толк?

Сглотнув подкативший к горлу ком, он тихо выдохнул, собрался с силами и… отдался потоку стремительно завертевшихся событий, ослепляющих фотовспышек, непрекращающихся словоизлияний. Едва слышно насвистывая мотивчик из сюиты к балету Прокофьева, «Ромео и Джульеттой» которого он наслаждался в этом самом зале парой дней ранее – на концерте в честь лауреатов Нобелевской премии, – он настолько растворился в собственных мыслях, что даже не обратил внимания на то, как под громкие овации началась церемония награждения. Он не слышал тех патетических речей, что произносились с трибуны, как и не услышал своего имени. Словно робот он принял медаль и диплом из рук королевы Виктории. «За скрупулезное исследование темных сторон человеческой души и неустанный поиск выхода к светлым ее проявлениям», – такова была формулировка Нобелевского комитета. Скользнув рассеянным взглядом по мясистому, с тонко очерченными бровями и массивной челюстью лицу королевы, по ее пестрому платью от Ларса Валлина, ее баснословной стоимости жемчугам и бриллиантам, и на миг задержавшись на голубого цвета ленте с бантом – орден Серафимов, дурацкий анахронизм, цацка избранности, коими забавляются сильные мира сего, – он вдруг понял, что время пришло. Взяв себя в руки, он твердо посмотрел королеве в глаза, мягко улыбнулся и на кристально чистом шведском поблагодарил за оказанную честь. Королева же продолжала демонстрировать высококлассную работу своего дантиста, а взгляд ее был деланно-искрящимся – такой взгляд со временем вырабатывается у всех, кому часто приходится бывать на публике, под неустанным прицелом фотообъективов. На самом деле на церемонии королева присутствовала формально, изнутри ее грызла скука и мыслями она была далеко – но это не надолго… Пожав влажную руку ее мужа – этого экс-фитнес-тренера с лошадиной улыбкой, что жуткой трещиной кроила надвое его имбецилообразное лицо, – он поднялся к трибуне и, больше не скрывая своего раздражения, с вызовом уставился на всех присутствующих в зале людей.

– Уважаемые члены Шведской академии, ваше высочество, дамы и господа! – произнес он, тщательно подбирая слова. – Один из моих предшественников, принимая столь почетную премию, начал свою речь со слов благодарности. Он говорил, что слово «благодарю» имеется во всех языках мира; ссылаясь на этимологию этого слова в романских языках, он сравнивал его как с божественной благодатью и телесной грацией танцующей девушки, так и много с чем еще. Тем самым он намекал на совокупность значений слова «gracia», прослеживая развитие этих значений от духовного к физическому, и обратно. В славянских же языках «благодарю» образовано от смешения таких слов, как «благо» и «дарю» – то есть дарю вам благо. А еще мой предшественник – коим, как вы уже догадались, был мексиканец Октавио Пас – утверждал, что тот, кто одарен каким-либо благом, если он не выродок, обязан принести благодарность. Вот и я, не считая себя выродком, приношу вам свою благодарность за то благо, коим вы одарили меня, позволив взойти на амвон этой обители науки и искусства. И вместе с тем, в свою очередь, я дарю вам благо – всем вам, кто ныне присутствует в зале!

Попытаюсь объяснить…

Признаться, тот телефонный звонок поздним октябрьским вечером сильно удивил, если не сказать шокировал, меня. И позже, перечитывая завещание вашего великого соотечественника, учредителя этой премии – Альфреда Нобеля, – я нередко останавливался на тех строках, где говорилось о номинациях в области литературы. Нобель призывал награждать премией тех, кто создаст наиболее выдающиеся литературные произведения идеалистического толка – и насколько вы справились с этой задачей, остается исключительно на вашей совести… Я… – Он закашлялся. – Я не стану вдаваться в долгие размышления на тему, что же за зверь такой – литература идеалистического толка, – и связана ли она как-то с теми христианскими морализмами, с коими мы все так носимся на протяжении вот уже двух с лишним тысячелетий. При том, ведь как бы себя мы не тешили, творим мы диаметрально противоположное тому, о чем сказано в Заветах. Подтверждением этому, кстати, является вся история рода человеческого, от которой мы так старательно открещиваемся, больше чем уверенные, что в будущем не повторим былых ошибок. Увы, я не политик, никогда им не был и теперь уже… – при этом он саркастически усмехнулся, – вряд ли им стану. По той же причине, не мое дело – судить и порицать вас с вашим узколобым лицемерием, всеми этими играми в благородство и стремлением к некому метафизическому абсолюту, что вы именуете добротой, честностью, порядочностью, человеколюбием… Но я хотел бы поговорить с вами о литературе, как об искусстве, не признающем столь примитивной градации. Многие из тех, кто стоял здесь до меня, заявляли, что литература должна быть искренней – не зависящей от политического режима, действующего в стране автора, либо же популярных в обществе морально-этических взглядов и социальных убеждений. Практика, к несчастью, показывает обратное – достаточно вспомнить, как обошлись с Пастернаком, а то и вовсе можно вернуться к истокам премии и шумихой вокруг Льва Толстого. Увы, предвзятость – отличительная черта человеческой психики, один из столпов, на которых держится личность того или иного индивида. И если само слово «предвзятость» вас не устраивает, многоуважаемые дамы и господа, легко заменить его на какое-либо другое, схожее по значению: убежденность, например, принципиальность, вера и прочее. И все это в корне противоречит искренности литературы, как свободного искусства. А тут еще на нее навешивают ярлык идеалистичности, de facto вынуждая литературу, словно какую-то распутную девку, плясать под дудку определенного круга людей, что судят ее, исходя из собственных представлений об этой самой идеалистичности.

На этих словах он умолк и потянулся к стакану с водой. Жадно глотая прохладную воду, он внимательно наблюдал за публикой, оценивал устремленные на него взгляды – хмурые, недоумевающие, откровенно негодующие. Но он знал, что пока находится у трибуны, никто не осмелится прервать его – все они оказались в плену условностей, которые сами же и выдумали. И теперь он легко мог высказать им все, что о них думает.

– Так вот, дамы и господа, – продолжил он, – еще один мой предшественник, Альбер Камю, посетив этот зал больше полувека назад, утверждал, что творчество не должно быть превыше всего – оно не должно перекрывать человеческое, тем самым отделяя художника от мира людей, превращая его в изгоя, в праздного созерцателя собственного творения. Но Камю оказался во власти исторических событий своего времени – событий, что оставили неизгладимый отпечаток на нем, как на человеке, мыслителе и в первую очередь писателе-творце. Он верил, что своей писаниной сумеет как-то причаститься тем историческим событиям, разделить жуткую долю со всеми униженными и оскорбленными, кто пал жертвой тирании и террора. Довольно-таки распространенное заблуждение многих ищущих умов, не считаете? – воображать, будто чернильные закорючки на бумаге способны как-то исправить положение дел в мире, например, одеть, обуть и накормить всех репрессированных. Но речь сейчас не об этом, а о том, что, потворствуя такой блажи, Камю превратил свою литературу в манифест, сделал ее предвзятой, зависимой. И вот здесь я категорически с ним не согласен! Человеческое, от которого он так не желал себя отделять, должно быть любопытно художнику или писателю исключительно как объект исследований, но не как пронизанный агитационным духом мотивчик, коим подгоняют приверженцев какой-либо прогрессирующей в обществе идеи – иначе говоря, бурлаков, на собственных горбах тягающих эту самую идею. Такая литература убивает самое суть литературы свободной, пребывающей в неустанном поиске, рвущейся к истине. Такая литература низводит все до уровня стилистически выверенной пропаганды. Но ведь это не правильно! Контрастность, наличие оттенков и ярко выраженных цветов – все это просто обязано существовать в мире, иначе однажды мы все превратимся в жуткое безликое «Мы!», о котором писал Евгений Замятин. Неужели вам действительно нужно такое искусство? такое общество?..

В принципе, дамы и господа, я не жду, что вы правильно поймете меня, что примите мою мысль и позволите ей утвердиться в ваших умах – хотя бы как достойное противопоставление тому, что там ныне гнездится. Нет, дамы и господа, я слишком стар, чтобы верить в подобное, а посему – эта моя речь не является обличительной, как и не является она насмешкой над всем тем, во что вы так свято веруете. Я лишь хочу показать вам кристально чистый акт творчества – во всей его поражающей красоте. Это и есть то благо, что я готов принести вам в дар.

Уделите мне еще минуту вашего внимания, и вам все станет ясно.

Чуть раньше я сказал, что тот вечерний звонок, благодаря которому я узнал, что являюсь нобелевским лауреатом, шокировал меня. Почему? Я не рассчитывал на эту премию, даже и представить себе не мог, что вы, в общем-то, образованные люди, углядите где-то в моем творчестве литературу идеалистического толка. Это меня напугало – именно это, и ничто другое! Но позже я понял, что все события развиваются так, как и должны развиваться. Эта премия является высшей кульминацией, логическим завершением того акта творчества, о котором упоминалось выше.

Дамы и господа, сейчас, здесь, в Концертном зале Стокгольма, будучи на глазах у столь значительных особ, я бы хотел сделать одно признание. Вероятно, вам оно покажется шокирующим – а иначе и быть не может! – но, так или иначе, вы выслушаете меня до конца. У вас просто нет выбора, ибо вы сами лишили себя права выбирать. – Он вновь потянулся к стакану. По залу же покатились перешептывания, замелькали встревоженные взгляды. – Ровно пятьдесят лет назад, я – совсем еще мальчишка – поймал в болоте лягушку. Я прекрасно помню тот день, потому что тогда-то все и началось. Мне была любопытна живая тварь; меня интересовало, что она чувствует. Не обладая какими-либо медицинскими познаниями, ведомый детской любознательностью и полагаясь исключительно на свою интуицию, я умудрился расчленить несчастную амфибию, при этом поддерживая в ней жизнь на всех этапах операции. Полученной опыт столь захватил меня, подчинил своей власти, что, не желая расставаться с первыми впечатлениями, я схватил бумагу с ручкой и записал все, что испытывал в тот момент. Я обрел возможность пережить эти ощущения вновь, но теперь я также мог не глотать разом всю полноту эмоций, но дегустировать их, выделяя самые лакомые мгновения и упиваясь ими снова и снова. То, что я сделал, стало первым творческим актом в моей жизни. То, что я сделал, создало меня, как писателя… – Он выдержал должную паузу, после чего, сурово глянув на публику, произнес: – И как убийцу.

Он увидел, как взметнулись тонко очерченные брови королевы Виктории, и как затрепетали ее ресницы. Он увидел, как ее муж, крепко стиснув ее хрупкое запястье, потянул супругу за собой прочь из зала – подальше от возможной угрозы, от назревающего скандала. Он увидел, как вдоль рядов заскользили мужчины в форме – их лица были серьезны, а их бесцветные глаза – устремлены на него. Он понимал, что теперь времени осталось всего ничего.

– Да, многоуважаемые дамы и господа, – громко сказал он, – перед вами стоит убийца, так называемый Бутусовский маньяк, собственноручно истребивший больше двадцати человек, включая… включая и собственную жену… – С этими словами он извлек из кармана шелковый платок, промокнул им взмокший от пота лоб, после чего, пренебрежительно глянув на вышитые инициалы, скомкал и отшвырнул его прочь. – И все это я делал во имя творчества, исследуя темные стороны души человеческой – в первую очередь своей собственной души! – наблюдая, изучая, анализируя и превращая обретенный опыт в искусство, в литературу, которую вы соизволили отметить столь престижной премией. Еще будучи мальчишкой, я понял, что жизнеописания моих поисков в голом виде своем неприемлемы для современного общества, и даже больше – вполне могут оказаться опасными для меня. И тогда я научился вуалировать свои мысли, пряча их в красочную упаковку из морализмов и пропаганды человеколюбия. Я настолько искусно натаскал себя в этом, что даже вы – члены шведской Академии наук! – не распознали в моих словах фальши, не узрели той истины, что скрывается по другую сторону всей этой стилизации, причудливых метафор, деланно-сложных душевных метаний моих героев. Неустанный поиск выхода к светлым проявлениям души? Вы это серьезно?! Ха! Меня интересовало совершенно другое, и именно это, подобно моим истинным предшественникам – маркизу де Саду или же Габриэль Витткоп – я отчаянно силился постичь. Это стало смыслом моей жизни и причиной всех тех убийств, что я совершил. Это превратилось в единственную правдивую книгу, которую я писал на протяжении последних десятилетий – без сюсюканий и заискиваний перед читателем, без всевозможных стилизаций и визуализаций. Это и стало выдающимся актом моего творчества – моя жизнь, обернувшаяся историей свободного поиска, служением истине – сколь бы ужасающей она ни была! – и отказу от всех установленных в мире ярлыков, догм, стереотипов. И именно этот труд вы сегодня чествуете, дамы и господа, узрев в нем «литературу идеалистического толка». Именно этот труд я преподношу вам в дар – не ваши иллюзии, но правду, что сокрыта под ними! Жалкие глупцы! Нет, вы чествуете собственную дурость, незрячесть, зашоренность ваших примитивных душонок! Будь вы чуточку сообразительней, вы и на милю не подпустили бы меня к этому залу, к этой премии. Но вы глупы и лицемерны. И вся ваша премия – одно сплошное лицемерие! И лишь теперь, за сто с лишним лет ее существования, сами того не осознавая, вы удостоили этой «престижной» награды человека, положившего жизнь на алтарь настоящей литературы – без купюр, без давления сверху. Спасибо вам за это! От всей своей души свободного художника, я говорю вам – спасибо! Спасибо! Gracias! Danke schön! Merci! Shukran! Asante! Evharisto! Tack!.. – Тяжело вздохнув, он окинул суетящийся зал теперь уже равнодушным взглядом и мрачно добавил: – Это – моя последняя книга, дамы и господа. Это – мой подарок всем вам. Сегодня, в этом самом зале, я поставлю громогласную точку в своей рукописи. Моя работа окончена, и вы можете принять ее, можете отвергнуть, можете судить, а можете поощрять, – от этого ничего не изменится, ибо рукопись моя превосходит вас всех!

С этими словами он быстро извлек пластиковый пистолет и, не обращая внимания на зазвучавшие в зале испуганные крики, выдохнул:

– Точка.

После чего засунул ствол пистолета себе в рот и нажал на спусковой крючок.

Грянувший выстрел явился сигналом к действию – толпы людей стремглав ринулись к выходу, падая, спотыкаясь друг об друга, визжа и толкаясь. Ошарашенные, с выпученными от ужаса глазами, они оглядывались на неподвижно лежащего у трибуны старика и на медленно расползающуюся из-под его головы темную лужу. «Кошмар! Ужас!» – вопили они, ослепленные яркими вспышками мельтешащих повсюду фотокамер.

И лишь какой-то грузный мужчина, застыв на месте, с задумчивым видом смотрел в направлении трибуны.

– Потрясающе! – шептал он. – Невероятно! Вот оно – истинное искусство! Вот он – акт чистого творчества!..

Последние публикации: 
De profundis (11/05/2018)
De profundis (10/05/2018)

X
Загрузка