Разлом по имени Ницше. Вольный взгляд на Ницше и его эпоху

 

 

 

1

     В истории эпохи промежуточного состояния мира, разлома между XIX и XX веками, Фридрих Ницше заслуживает отдельного развёрнутого параграфа. На пересечении столетий он представляет собой настоящую, действительную точку смены эволюционной траектории. В постановке диагноза критического положения, в котором оказалось человечество, цивилизация со всеми её атрибутами и критериями, частотная, эмоциональная и смысловая специфика его голоса стала решающей. Именно он был нужен, чтобы снабдить тенденции момента легко узнаваемой формой, способной впечатываться в сознание. Его гениальность, самоочевидная и эффектная, становится самым адекватным символом ломки устаревшей матрицы сознания.

     С его приходом традиционная философия окончательно теряет свой авторитет. На её место заступает идеология. Ницше — идеальный идеолог с задатками шамана, что полностью согласуется с характером готовности общественного сознания.

     Тем не менее, увы, та война, которую с блеском ведёт Ницше, оборачивается для него войной против себя. В выигрыше, как это нередко случается и на полях мирских сражений, оказывается настоящий, действительный враг, прятавшийся под удобной личиной троянского образца. Его теневое присутствие в самом деле совсем рядом, и в этом смысле бойцовский нюх не обманывает: неприятель предельно близко, постоянно вплотную — но не совсем там, где ожидается, не с той стороны. Как раз с обратной. Прямо за плечом, где ему, впрочем, и место. Так часто те, кто берётся воевать со смертью, с её средствами и принципами, с её уловками, выбирают ошибочный объект, ложный ориентир, и служат в итоге поражению жизни, за которую сражались, в себе и других. Почти достигают цели, но это "почти" образует кардинальную разницу. Для точных весов приблизительности не существует. Фатальность подобного "почти" успела заявить о себе многократно на протяжении истории.

     В результате, победительно одолев всех видимых противников, герой попадает в собой же построенную ловушку, собой же укрепляемый капкан. И сам себя за совершённое распинает.

     Лучший ключ и иллюстрация к философии Ницше — он сам, его личность и судьба, воплощающие  осуществлённость его идеи.

 

2

     Ницше — не традиционный философ. И средства его новы и радикальны. Поэтому магическая сила его влияния не ослабляется откровенно недостаточной профессиональной подготовкой. Идеологу она не нужна. Его прозрения сокрушительны и самодоказательны, и не поддаться пронзительному обаянию их убедительности мало для кого возможно. Что за беда, если он неточен в ссылках, путает источники, если его знания фрагментарны, а наблюдения порой неглубоки и случайны! Той пропорции прямых попаданий, какой блещет его учение, мы всё равно больше нигде не найдём. Правда, порой эти попадания в действительности убеждают только кажущимся своим значением, часто прямо противоположным тому, каким задумывал наделить их сам автор. Признаваемая им "соблазнительность противоположного способа мыслить" с очевидностью демонстрирует себя во внутренней конфронтации смыслового наполнения острых тезисов и терминов. Так происходит, в частности, с вводимым им понятием сверхчеловека. Мало кто способен достаточно быстро догадаться, что в основу этого идеала высочайшей возможной интеграции всех аспектов человеческой натуры философ помещает не какие-либо из высших потенций или нравственных достоинств, а прежде всего, как в итоге выясняется, самое заурядное "физическое превосходство", совершенно в голливудском ключе. Супермен как образцовый тип человека, развивающего свои потенции, "римский цезарь с душой Христа", "эпикурейский бог", не знающий запретов и сочетающий все те качества, которых не хватало самому Ницше и которые он желал бы иметь — именно так, если подходить к тексту без избыточного энтузиазма, выглядит эталонное представление о величии новых натуралистических ценностей. Подобные вольности прочтения, вызванные неоднозначностью, нечёткостью выражения, читателю приходится исправлять в своём восприятии многократно, знакомясь с трудами Ницше, магнетизм которых зиждется как раз на умении автора уклоняться от внятных определений, оставляя текст закодированным и этим давая возможность каждому вкладывать в любое заявление своё собственное, сообразное склонностям и развитию, произвольное наполнение и значение и помещать затем в любой близкий для себя разряд и ряд по личному выбору.

     Эта же самая специфика, которая позже становится практически неотъемлемой общей чертой всей современной философии, позволяет как бы прятать всамделишное второе дно (а есть ли оно там? — специалисты, и те признаются в сомнении, что у Ницше вообще присутствует "реальная мысль"), маскировать, камуфлировать подлинный замысел, дразнить, искушать игрой кажущихся вероятностей, умудряясь при этом создавать эффект кристальной честности, прозрачности, недвусмысленности — и читатель-неофит, а порой и искушённый исследователь, часто предпочитает видеть в тексте формулы собственных представлений, как бы не замечать, не воспринимать двойственности характера мысли Ницше, её смешанности, выдающей сиюминутность поспешных реакций, всегда готовых соседствовать с противоположными или незаметно уступить им место.

     Поверхностная, стилистическая ясность — лишь видимость, не столько облегчающая поиск смысла, сколько уводящая от него. Этому способствует и язык автора (можно посчитать его выражением мастерства филолога, но можно и усомниться в желании быть полностью понятым, как и в способности довести линию до однозначности), непостоянство характера которого отмечают практически все исследователи ("холодно аналитичен, горячо полемичен, остро критичен и в высшей степени метафоричен", "редко уточняет, что означают его термины" — Ричард Скахт).

     Не без оснований Ницше гордится своим неповторимым стилем, быстро выработавшимся и ставшим его литературным лицом. Поэтичность, блистательная категоричная афористичность отточенных формулировок-аксиом немедленно придаёт им характер боевого клича, превращает в идеологические лозунги, не нуждающиеся, как таковые, во вникании в их содержание — чем, само собой, не преминули воспользоваться бесчисленные именитые и безымянные "весёлые и дерзкие" каждого следующего поколения, ведя свои полки под их знамёна, покупаясь на понимание свободы как императива примитивности в лингвистически изысканном оформлении.

 

3

     Ницше удаётся великолепно справиться с задачей, взятой на себя всем его поколением: окончательно отменить, снять те понятия, которые уже успели под нажимом прогресса утратить практический смысл, оторваться от актуальных целей. Его "свободный ум" решительно сокрушает ценность всего, что перестало быть в цене, и призывает к установлению ценностей новых, в соответствии с новыми нефиксированными ценами. Задача дерзкая и привлекательная. И всё же, если не опьяняться сразу и бездумно, эта задача хороша, пожалуй, разве что для вторичного ума, для второстепенного гения, для того, кто за деревьями не видит леса, то есть целого, скрытого за его составляющими, сколько бы их ни было.  То, что было бы на переломном историческом этапе достойным заданием для бессмертного, ищущего не метода, а сути и принципа, это поразмыслить, в чём же прогрессирующая действительность в самом деле нуждается — и ведь отнюдь не в поиске новых ценностей (если это ценности, они не бывают новыми или старыми), но в установлении, и этим исправлении, верного ракурса на ценности неизменные ("вне изнашивания и обновления" — Лао Цзы) — а также в осознании этой самой неизменности. Здесь наиболее востребованным поиском был бы поиск полноправных имён для полновесных ценностей.

     Ценности, они ведь по определению могут существовать только в очень ограниченном наборе. Ценности могут быть только одними и теми же, говорить об одном и том же, значить одно и то же. Стоить одного и того же. Жизни, по преимуществу. Иначе это уже не ценности. Разнообразие, изменчивость — участь, как правило, в основном их проекций на обозначенный контекст, способный более или менее узко эти проекции истолковывать.

     Но не только вечные — и самые новые, свежие, только что утверждённые ценности и догмы, вроде, скажем, дарвинизма, тоже почти незамедлительно попадают под сомнение, критикуются, обесцениваются. Инфляция, видите ли. Создаётся впечатление, что сам факт ценности — весомости, постоянства, непредназначенности массовому доступу, предполагающий выборочность, иерархичность, способность опознать, признать, понять, нарушает чистоту эксперимента. Чтоб отвечать футуристическому зову перемен, ценности вообще должны бы перестать существовать. Они нарушают молодой демократический принцип. Крайне характерно и, вероятно, справедливо в контексте настроений эпохи выглядит установка Рембо, к примеру, считавшего предательством даже само по себе стихотворство, в том числе собственное, причём и если оно нигде никогда не фиксируется, не выходит за пределы головы. Внутренняя ценность — тоже ценность и, значит, должна быть отменена наравне с прочими.

 

4

     Одной из самых заманчивых и насущных у Ницше, о чём уже шла речь, могла бы выглядеть его идея сверхчеловека, если, воспользовавшись неотчётливостью предлагаемых характеристик, допустить под подкупающим определением своего рода синоним конфуцианского великого мужа — предельность воплощения непреходящей нравственной и духовной высоты, культивированность всех лучших человеческих качеств, — как в большинстве случаев и подсказывает додумывающий за философа здоровый читательский инстинкт.

     Истинный сверхчеловек в любое время нужен и насущен, как неизменно действительная и действенная ценность, неконвертируемая и не подлежащая девальвации. Был и остаётся. Человек — магнитное сердце вселенной, которая является его продолжением и отображением. Такой человек, перерастающий, превосходящий себя самого, своё видовое "слишком человеческое", не уподобляясь супермену или сатиру, персонификацирующим новые ценности, становится эталонным выражением себя и человека вообще — и именно становится другим видом человека. Становится посредством как раз-таки отказа от эгоизма животного образца.

     Но — абсурдно — почему-то, оказывается, даже в прославляемом поначалу идеале будущего — "мире становления" —  "становлением ничего не достигается!", — делает вывод Ницше. Ах нет, становлением достигается не "ничего", конечно, а, как нижний минимум, например, зрелость и старость становящегося и его достойное разделение с актуальностью — чем обретается право на новый, следующий виток становления, как и на обновление этой самой актуальности. Но главное, что достигается становлением и только им — это всё-таки жизнь!

 

6

     Ницше делает важный шаг — он провозглашает победу метода. Разумеется, в положительном смысле. "Не победа науки является отличительной чертой нашего ХIХ века, но победа научного метода над наукой" ("Воля к власти как познание"). И это справедливо даже в большей степени, чем следует из описания. Факт же положительности составляет отдельный вопрос.

     Метод способен спасать от выбора. Выбирать за нас. Можно выбрать, или предпочесть, определённый метод в ассортименте, или даже изобрести его, но выбора существа дела это не касается. ("В моих словах принцип, в людских делах — система" —Лао Цзы). Вопрос отношения к методу — критический. Познание есть функция жизни. Инструмент становления. Бытия. Фиксация же познаваемого и познавательного процесса посредством подчинения методу была и остаётся орудием смерти. Наличие метода — признак установления, не предполагающего нарушений и отступлений, то есть появления чего-то принципиально нового, поскольку характер, режим и направление зафиксированы: определены и узаконены как границы территории принадлежности методу. Сам Ницше, воздвигая свой революционный метод (и попирая прежний, традиционный), затем произвольно нарушая и его, попадает в его же силки, увлекая за собой всех желающих. Перечёркивание, отрицание метода перерастает в следующий метод, заставляющий философа отрекаться не только от устаревших в его глазах собственных идей, но и от пройденных фаз жизни, которые он предпочитает считать масками.

     Метод — сила, с которой не стоит шутить. Метод не только побеждает науку, но становится её господином, которому та теперь исправно служит. Обслуживает его. И не только наука. Все формы человеческой жизнедеятельности мало-помалу оказались в одной очереди.

 

7

     Больше всего раздражение Ницше стимулируется фактом наличия в представлениях и взглядах людей того, что он сам хотел бы считать по природе вещей несуществующим и призывает называть фикцией. В эту категорию попадает практически всё, что выходит за рамки освоенного им уровня активности сознания. И, разумеется, именно таковым в его глазах выглядит что-либо, имеющее касательство к сферам религиозным.

      Происхождение нелюбви Ницше к монотеизму, особенно в форме христианства, не представляет серьёзной загадки. Значительную роль, вполне вероятно, здесь играет то, что его отец был лютеранским пастором. Как знать, доводись Ницше быть знакомым с учением Фрейда, он, возможно, внёс бы в свою линию критики некоторые соответствующие положению поправки. Хуже то, что наличие отца-пастора никак не послужило углублению теологических знаний сына, и его выпады частенько выдают досадную приблизительность знакомства с предметом, несмотря на уверения, что в жилах у него течёт кровь теологов. Ведущее орудие его критики — удивляющая своей профанностью интерпретация. Профанность весьма странным образом сосуществует в нём с не вызывающей сомнений просветлённостью, а явное порой невежество, даже примитивность — с почти запредельным ясновидением, поднимающим дыбом волосы при чтении, например, его пророчеств (вполне сбывшихся) о сотрясающих землю мировых войнах, или обещаний, что "только с моего времени будет на земле политика по большому счёту". Противоречивые крайности ведут его мысль поочерёдно, выталкивая и перескакивая одна другую. До поры до времени, однако, в рамках первого творческого периода, положение противовесов сохраняется в приблизительном балансе, пока дерзающий дух — лучше сказать, радикальный метод — не набрал обороты и не перерос в уверенность. "Я противоречу, как никогда никто не противоречил, и, несмотря на это — я противоположность всеотрицающего духа", — подытоживает он в "Ecce Homo".

     Можно бы предполагать, что широкий спектр, многоплановость его сознания должны способствовать его сближению с религиозным мышлением, отличающимся развитой многослойностью, многомерностью. Ведь любому сакральному источнику, канону, учению полагается охватывать все возможные уровни восприятия, включать каждый из них.

     В данном случае, увы, совпадения не возникает. Для сближения, вероятно, понадобилось бы ещё, как минимум, желание — хотя бы с одной из сторон. Воюя против всех без разбору религий и философий, Ницше необъяснимо боится одного христианства, так боится, что с суеверным упорством не желает ничего о нём знать, кроме расхожих предрассудков, сплетен, житейских предубеждений, свойственных недалёким умам и всё той же "рабской морали". Его ненависть к этой религии, сосуществуя каким-то образом с ненавистью к обывательству, по-обывательски неразборчива и бесцеремонна. И чрезвычайно типична. Немудрено, что её стиль весьма польстил массовому вкусу.

 

 

8

     Он постоянно путает Бога с религией, религию с церковью, церковь с доброхотами-согражданами, их "полухристианской-полунемецкой узостью". Преимущественная часть его критических заявлений выбирает самый низкий уровень и излагается в самой вульгарной манере. Взявшись, наконец, самостоятельно почитать Евангелие, он мнит себя чуть ли не первопроходцем, первооткрывателем, в наивной убеждённости, что ему дано впервые за всю историю раскрыть его истинный смысл, между тем как его реакции далеко не блещут оригинальностью. Они примерно таковы, с какими сталкивался центральный герой евангельских сюжетов за пару тысяч лет до знакомства с ними Ницше.

     Ницше боится Бога и не может с этим страхом справиться. Боится — потому что Бог для него необъяснимо существует, хотя научная теория такого не учитывает. Отсутствие Бога — основное условие всех построений Ницше, без которого они мало чего стоят. Поэтому Бог становится его главным врагом. И больше всего — "Бог христианской религии", поскольку этот Бог наиболее реален. И реален лично — слишком похож на него самого, когда он решается заглянуть в себя, не позируя. Его неустранимость, подрезающая воздвигаемый Ницше грандиозный замысел, настолько страшит, что Ницше не брезгует утверждать сравнительное превосходство в остальном постылых ему ветхозаветных нравов, лишь бы утвердить несостоятельность новозаветной идеи, а заодно и стиля. При обратной схеме, выгодной в иных случаях, самые пошлые и тупые в его мнении качества Ветхого Завета достигают, по его версии, своего предельного апофеоза в Новом.

     Его частные толкования общеизвестных библейских сюжетов, таких, как, например, сюжет грехопадения, отличаются удручающей избитостью и простым невниманием к источнику. Так, скажем, одно из обличений базируется на ошибочной последовательности сотворения мира — и именно это становится новым обвинительным аргументом в кампании против.

 

9

     Он считает, что наиболее верное прочтение текста — прерогатива филолога, и, удосуживаясь изредка заглянуть в Библию, видит, согласно своей установке, только слова, даже не пытаясь проникнуть за их поверхность, коснуться той глубины, которая не исчерпывается и вековой работой мысли и, похоже, только усиливает его страх. Раж, в который приводит его выражение "нищие духом", в этом плане особенно показателен.

     Немудрено, что его устраивает только собственная, вполне невежественная интерпретация, которая на фоне его преобладающей неосведомлённости кажется ему, видимо, смелой и оригинальной, и ему невдомёк, что она либо (в случаях попадания пальцем в небо) давно известна любому рядовому прихожанину, либо (когда трактовка ограничивается буквальным, словесным значением написанного) роднится с ханжеским мнением расхожей морали — хвалёный имморализм Ницше в данном случае не представляет помехи. Так, в первом варианте он удачно догадывается, что Царство Небесное представляет из себя "состояние сердца", но на следующей же странице, уже потеряв связь с предыдущим, язвит: Царство Небесное — гнусный обман с целью порабощения слабых душ.

 

     Внезапно в "Антихристе" — и здесь всё указывает на то, что он, наконец, взялся за самостоятельное чтение Евангелия, едва ли не впервые во взрослой жизни — Ницше с небывалой проникновенностью начинает переживать захватывающие коллизии сюжета,  искренне сочувствуя и разделяя Страсти Христовы и обнаруживая несвойственное ему доселе понимание явно только что открываемой для себя глубины и значительности описываемого. Однако тут же, как бы спохватившись, уже ощущая себя на стороне невинно предаваемого и страдающего, уже в роли Его защитника, резко разворачивается для новой атаки — теперь уже на предателей-апостолов, религию в целом, церковь, разумеется, виня их в "бесстыдном эгоизме", "всемирно-историческом цинизме и поругании символа". Собственный цинизм, как и в других случаях, при этом во внимание не принимается.

 

10

     Бытовым и ходовым цинизмом грешит, конечно, не он один. Дуальность тоже не уникальна, а для него исходна и исконна. От необходимости выбирать он уклоняется до последнего. Но уж коль кто решился выбрать что-то одно, другого он уже не получит.

     Невольно хочется отозваться строчкой Чжуан Цзы: "С лягушкой, живущей в колодце, бесполезно говорить об океане".

 

11

     Бесполезно ограниченному своей идеей фикс уму — и неважно, что эта ограниченность вызвана непритворной горечью и лучшими намерениями, возможно, самого благородного образца — объяснять, что для адекватного прочтения и восприятия сакрального (ещё более, чем философского) Писания, не только библейского — в буддизме он ведь тоже не силён, тоже принимал не из первых рук, в виде комментария — нужен не столько филолог, сколько человек, непритворно настроенный на поиск ответов и их понимание. А чтобы действительно проникнуть в суть, приходится читать не один раз — может быть, и всю жизнь.

     Даже чтобы понять Ницше, надо читать его не один раз. Чтобы просто увидеть, как от книги к книге он всё больше спешит — спешит выложить, практически без разбору, всё, что успевает попадать в его голову, в его бедную перегруженную голову, уже не успевающую взвешивать, продумывать, находить баланс, просто осмыслять... Возможности сужаются, он сам их закрывает, сам гонит. Он не даёт себе времени развиться — слишком занят боксом. Поэтому тоже всё больше замыкается, центрируется на себе, отсылает к себе, цитирует себя, указывает на себя, ища поддержку в этом — единственном, что пока его не предаёт, не преследует, не истлевает. Прежние его труды рождены стопроцентной убеждённостью, потребностью высоты и истины, поэтому на них можно опереться. Всё реже он оглядывается, чтобы себя проверить — разве что полюбоваться собой с расстояния, воздать себе должное. Он сам есть собственный, единственно верный, метод. А метод не обманывает.

     Он спешит, он торопится. Торопится с выводами, перебивает сам себя. Это тоже очень в духе момента. Спешка вообще становится одной из базовых характеристик Нового-Новейшего времени. Все приучаются спешить, ценить способность "весёлых ног" успевать — везде и во всём, вместе со стремительно расширяющейся вселенной прогресса, в которой всё несётся кувырком, стучит и грючит, в которой всё, что было, хотя бы и только что, в любой момент может стать обременительным и негодным. Приучаются недодумывать и недоделывать, обходиться прогнозированием и структурированием, приблизительностью всех отношений, не испытывая потребности или желания приблизиться полностью, сомкнуться целиком, докопаться до каменного дна. Все двери остаются открытыми, все задачи текущими. Динамизм — верховная ценность настоящего дня.

     "Неприлично теперь быть христианином". Вот оно! Не когда-то, а теперь это вдруг неприлично в глазах натуралиста — провозвестника новых ценностей. Неважно, что они, те, что действительно новы, а не стары, хотя и перелицованы, не тянут на ценности, что их общий признак — одноразовость, преходящесть. Важно, что новые. Новое — синоним лучшего. Потому что завтра будет что-то ещё новей. Ценность определяется степенью новизны, заменяемости — именно это позволяет перестать тяготиться ценностями. Оказывается, представление Ницше о христианстве (а заодно и других ценностях идентичной шкалы) довольствуется областью категорий практической выгоды рекламно-потребительского расчёта. И этого достаточно! Это и обозначает пресловутый слой актуальности, в котором концентрирует себя новая реальность.

     Как будто для того, чтобы быть христианином, существует "теперь" или вообще какое-то определённое время! Но не существует его исключительно для тех состояний сознания, в которых это сознание не расположено считать актуально-горизонтальную реальность с её ценностями привилегированной.

 

12

     "Мне нужна критика святого". Конечно, нужна. Критика святого нужна всем и всегда — но больше всего она нужна самому святому. Критика, отрицание, а особенно гонения, как правило, как раз и делают его святым. Делают святое святым. Каждая новая критика поднимает святость на этаж выше. Это то, что неспособно на святость, может быть убито критикой.

     Что же касается неприличия быть христианином... А что следует нынче считать приличием? Что заслуживает быть поощряемым в этом значении? Вероятно, приличие декадентства и нигилизма, которые ещё предстоит преодолеть, как надеется Ницше, но которые временно неизбежны и необходимы в качестве "новых варваров", пока он, Ницше, не исцелит их найденной им "какой-то новой ценностью", отвечающей прагматическим нуждам новых реалий, полагаемой и изымаемой по своему произволу и блажи. Именно — по хотению супермена, не знающего запретов. В поисках таковой он не только переворачивает с ног на голову всё, что веками добывалось и формировалось работой сердца, но и с искренним рвением опошляет доставшуюся ему в наследство сокровищницу, не сознавая, что, отрицая подлинность подлинника, он отрицает подлинность в себе. Нет, беда не в том, что эти ценности фальшивы, недолговечны или слишком низкой пробы. Они как раз — лучшее, что есть за душой человечества, что оно сумело не просто накопить, но путём неуклонной культивации кристаллизовать, переведя в состояние качественно иного, того, что и даёт возможность новой воплощённости уже над этим, не отвергая его и не списывая со счетов (как шедевры рок-музыки не отменяют грегорианского канона, без которого ни они, ни отпочковавший их джаз не могли произойти). Настоящая проблема в том, что пользоваться этим лучшим, понимать его, резонировать с ним получается только на его собственных высотах и частотах — а они-то как раз стремительно выходят из широкого употребления.

     Вопрошающий разум эпохи переводит ориентацию своего компаса с постоянного и внутреннего на преходящее и внешнее и именно в этом ищет ответов и, хотя презирает бездушный рациональный индустриальный принцип, берёт его, тем не менее, на вооружение для решения своих, вроде бы не предназначенных для него, задач.

     Промышленный принцип разделения, расщепления объекта на элементы — и, соответственно, разделения труда, разделения подходов, задач, производственных процессов, разделения отношений с этим объектом и составляющими его элементами, как и с трудом, подходами, задачами и производственным процессом... Разделения посредством метода. Что естественным образом приводит к встречному расщеплению и раздроблению самого субъекта таким же образом — вплоть до расчленения его индивидуального сознания (а с Фрейдом процедура штамповки мозгов приобретает уже поточный характер).

     Этот процесс взаимного расщепления связан с тенденцией упрощения и типизации субъектно-объектного присутствия, поиска единообразных элементов, "квантов" (Ницше не без удовольствия использует понятие "квант сознания"), для создания единого стандарта и метода взаимоуподобляемости, приспособляемости и заменяемости.

 

13

     Исследователь, аналитик, интерпретатор всегда имеет дело не с явлением как таковым, а лишь с его проекцией в собственном представлении — что автоматически означает цензуру сознания, под- и сверхсознания, — с достаточной условностью принимая за луну её отражение в водах своего весьма обусловленного и ограниченного пруда восприятия. Для того, чтобы понимать и учитывать это, вовсе даже не обязательно становиться дзенским мастером.

     Субъективность приобретает новое качество. Она перестаёт согласовываться с объективностью или стремиться к ней. То, чего она теперь добивается — это собственной типичности. Относительности. Ницше намного больше, чем может казаться, типичен для своего времени. Он — его герой и символ, олицетворение его стандарта. Он говорит голосом эпохи и озвучивает её умонастроения

     Анализируя тему веры и Бога, однако, Ницше (а ведь кто, как не он, мог бы помнить о собственной убеждённости в интерпретирующем характере человеческой мысли) совершенно упускает из виду, что занимается рассмотрением своих же собственных (типичных) вымыслов, творений своих комплексов и заблуждений, принимаемых им за образ выбранного объекта — ведь не только "все истины", если быть последовательным, представляют из себя интерпретации, "логические фикции и перспективы". На деле его раздражает не столько религиозная идея или учение, до понимания которых он просто не добирается, а более всего церковная терминология, охотно применяемая лицемерами, и нередкое фарисейство клериков — черты, которые вряд ли стоило бы считать исключительной принадлежностью религиозной практики. Да и сама религиозность, её внешний стиль, выглядит в новом динамичном мире устаревшей, изжившей себя формой отношений с жизнью.

     И всё же это не главная причина войны, разворачиваемой Ницше против Бога. Главная (и она тоже более чем типична) — самый обыкновенный страх смерти. Понятно, что нет ни одной эпохи, периода или положения, при которых человек был бы свободен от этого страха. Но то критическое время, которое представлено философией Ницше, отмечено усиливающейся тенденцией ослабления концентрации на внутреннем мире человека, на поиске вглубь, и переноса внимания во вне, на внешние, постоянно обновляющиеся средства работы с материей жизни. Включая и жизнь внутреннюю, в том числе трансцендентальную, метафизическую, жизнь души и духа. Отсюда небывалый разгул спиритизма, оккультизма, каббалистики, теософии... (это всё совсем не то же, что мистицизм)  — и великий кризис католической и протестантской церквей. Этого кризиса не могло не произойти — не только потому, что синтез ХVII века уже исчерпан и накопилось достаточно внутриконфессиональных узлов. Сами религиозные принципы перестали в чём-либо согласовываться с изменившейся к тому моменту мирской жизнью, где ничто уже на них не откликалось, ничто с ними не смыкалось. Все уровни выводятся на поверхность, выравниваются на физической плоскости "дионисийского ценностного стандарта". Всё ждёт решения внешними силами, внешним умом. Все ящики Пандоры внезапно предстают доступными, все табу снятыми — павлин видимого разнообразия, видимой его бесконечности распускает радугу своего хвоста. Новые свободы внедряются в ментальное пространство с непостижимой стремительностью.

     (Этот процесс намного шире и масштабней, чем может казаться, и не ограничивается рамками цивилизованногок тому моменту — мира, не зависит от конкретных имён и мест. На рубеже столетий самые фундаментальные ценности идут под топор повсюду. Россия, чему посвящает внимание Бердяев, наполнена ходоками, снявшимися с насиженных мест в поисках истины где-то там. Даже на родине древнейшей культуры — в Китае, традиционные устои которого восхищали Лейбница, Вольтера и Дидро, считавших, что этот эталон способен спасти Европу, они тоже готовы быть отвергнутыми. Так называемый "литературный ренессанс", или литературная революция, свершившаяся в Китае к 1917 году, привела к отмене классических норм литературного языка и письменности и почти вызвала переход с иероглифики на латиницу. Вся картина мира в целом выглядит в это время как одно крупномасштабное искушение.

     Путь, выбираемый историей, часто может представляться единственно возможным и неизбежным. Но нереализованные варианты потенциальных линий развития продолжают сохраняться и невидимо присутствовать, ожидая догадливых. Однако люди (т.е. общество) неизменно основывают свой выбор на эгоизме — и в результате характер развития определяется всегда именно им. Прогресс — под любыми предлогами — движим эгоизмом. Человечество не перестаёт курсировать всё в том же ущелье.)

     Социальная интуиция Ницше, дорожащего значимостью общественного устройства и ангажированности (несмотря на призыв к эгоизму сверхчеловека, сама генеральная теория Ницше скорей социальна, нежели персональна, и её адресат — биологический вид, в чём согласны ницшеведы), осознаёт эту тенденцию незамедлительно. И тут же встаёт на её сторону — на сторону того, что набирает силу, в отличие от углублённо духовного, интеллектуального, теряющего её. Стартовое влияние Шопенгауэра (критикуя Шопенгауэра, Ницше продолжает охотно использовать его систему и открытия для собственных построений) и Вагнера, тоже фигур переходного значения — только первые и быстро обесцененные ступени новых ценностей той лестницы, быстро превращающейся в башню, вершины которой он достигает в считанные годы, так никогда и не пытаясь заглянуть в глубины не существующего для него фундамента, где можно было бы найти фундаментальные ответы.

 

14

     Может быть, вообще вся ценность прокламаций Ницше — экзистенциальная подлинность его собственного субъективного переживания в конкретный момент оглашения своих чувств.

     Это очень и очень близко к психологии ищущего правду-матку подростка, вообще человека незрелого и неосновательного, с недостаточным пониманием и опытом. Недаром и по сей день апологетами ницшеанства становятся преимущественно в юношеском возрасте, пока доверяют, не проверяя, и с особой эмоциональной остротой болеют за справедливость — такую, какой она им, одиноким, предаваемым и преследуемым "рабской моралью" буржуазно-обывательского тупого всезнания, представляется. Обречённому нести неразделяемое бремя своего дара и призвания, храбро и беспомощно мятущемуся Ницше как будто так и не удалось достичь зрелости. Его опыт растёт, но не избавляет от тех же раз найденных, раз испытанных клише и блоков, к которым он возвращается "вечным возвращением" в повторяющейся матрице событий и в которые упирается до последнего.

     Он сам предпочитает называть пройденные этапы своих прозрений "масками" — ролями в вечно повторяющихся сюжетах нескончаемых возвращений, цикле абсолютно идентичных серий несменяемого барабана событийной шарманки (одна из его "научных гипотез" адской игры в 666, заполняющих пробелы в теории). Так выглядит встречная версия, способная заместить, по мысли Ницше, разоблачённый им абсурд загробного мира.

     О, великая мудрость великого Заратустры! О, захватывающий и вдохновенный абсолют свободы!

(Окончание следует)

X
Загрузка