Замысливший побег. Беседа Сергея Юрьенена и Татьяны Аптулаевой



bgcolor="#000000">


Беседа Сергея Юрьенена и Татьяны Аптулаевой. Беседа с Сергеем Юрьененом. Напомним предысторию.



Сергей Юрьенен уехал из страны ещё при советской власти. Голос его, звучащий по радио «Свобода» мы знали лучше, чем его ёмкую, полную пауз и бешенно прущей энергии, прозу. Книги Юрьенена возвращались постепенно - в эмигрантских альманах и малотиражных журналах. Местный литературный истеблишмент, отчего-то, не торопился обратить своё просвящённое внимание на этого остроумного и совершенно «не нашего» человека. Может быть, поэтому?



В прошлом году екатеринбургское издательство «У-фактория» начало публикацию собрания сочинения Сергея Юрьенена. Вышло уже три изяшных, аккуратно оформеленных (Андрей Бондаренко марку держит!) сборника. В них вошли романы и повести - «Фашист пролетел», «
Беглый раб», «"Сделай мне больно», «"Сын империи», «Дочь генерального секретаря»...



Тем, кто только начинает знакомиться с творчеством прозаика я бы порекомендовал начинать с томика, куда вошли три небольших текста - «Беглый раб», «Сделай мне больно», «Сын Империи», отразивших разные этапы развития творчества. Именно здесь можно проследить путь к экономным и сдержанным средствам, хемингуэевским подтекстам и оттепельной откровенности.



Сюжеты Юрьенена крутятся вокруг одних и тех же тем - детство как пора непохожести; непохожесть на других как причина бегства - сначала к себе, а затем -и от себя; преодоление политических границ как универсальная метафора преодоления всех прочих границ - социальных, сексуальных, экзистенциальных. Это очень современная и своевременная проза, научающая нас самостоянию, от которого ныне просто некуда деться. Всё дело в том, что свобода наступила для Юрьенена много рано, чем для нас.



Причём, свобода не была спущена Юрьенену сверху, он заслужил её сам.

Вы и до сих пор живете с острым ощущением нарушителя табу или это
ощущение осталось в прошлом?



Сергей Юрьенен

Я никогда не мнил себя нарушителем. Репутация складывалась как
побочный и отнюдь не преследуемый результат того, к чему я
стремился - быть адекватным живой жизни. Если в этой жизни были,
играя при этом отнюдь не второстепенную роль, такие вещи, как
любовь, секс, насилие, смерть, КГБ, то в чем криминал?

...1965. Мне 17. Первое чтение. Полный успех. Профессионалы
обсуждали детали вроде «припудренные стрептоцидом груди» (у
сверстницы в Сочи) и пророчили большое будущее. Через неделю после
фурора приходит письмо от руководителя литературной студии
при минской молодежной газете на русском языке: «Сергей! Ты
подпал под тлетворное влияние западных лжекумиров...
мелкотемье... нигилизм-цинизм... «пресловутый» телеграфный стиль...
Учись у классиков социалистического реализма... а в студию
больше приходить не надо».

...1976. Редактор моей первой (и единственной) советской книжки в
издательстве «Советский писатель» был Владимир Маканин.
Возможно, лучший редактор (исключая, конечно, Евгений Степановича
Зашихина), с которыми мне пришлось работать. Маканин не снял
мне ни единого слова. Два изъятия, которые я был вынужден
сделать, были вызваны требованием Главлита, но к теме
нарушений табу они не относились (в одном случае, песонажу нельзя
было работать в географическом пункте, куда я его наугад
послал, ибо там оказалось нечто сверхсекретное, в другом случае
нельзя было обсуждать зарплату офицеров СА...)

В общем книжка вышла, и все было прекрасно, пока этот сборничек
рассказов, написанных мной в ранней юности, не стал предметом
обсуждения на Секретариате СП РСФСР – который должен был
утвердить решение Московской организации о приеме меня в ряды.
Секретарша, которая за молодых болела, показала мне протокол
дискуссии, откуда я узнал, что принят в Союз писателей с
оговоркой. Большое союзписательское начальство было шокировано,
к примеру, этим: «- ...Гайки завертывая этим самым – как
его? Короче, гайко... – Ругнулась, извинилась за выражение и
сразу повеселела. – Мощной инструмент». Или этим: «...слегка
прикрыла прекрасные свои колени длинными замшевыми полами
плаща, и они распахнулись мгновенно, открыв колени, ловя и
поощряя к пристальному вниманию...» Вывод: «необходимо с первых
шагов в литературе предупредить молодого прозаика от
увлечения ненормативной лексикой и эротизмом».

Что было делать молодому прозаику?

Через полгода в парижском журнале «Эхо», который издавал Владимир
Марамзин, я опубликовал свой первый «западный» рассказ. На
этот раз была шокирована монархическая пресса эмиграции... Еще
один в «Континенте» - тоже шок.

Еще два года, и в Париже – не эмигрантском, а «большом», взорвался
мой первый роман. Он вышел по-французски, потому что
эмигрантские издательства его отклонили. Роман не просто «хорошо
приняли»: критика была в эктазе, за исключением
коммунистической (которая подпустила вполне разумную шпильку насчет того,
что в области секса мы и не такое видели... Но, кстати, с
маркизом де Садом я в состязание и не вступал).
Левоцентристская «Монд» назвала автора «диссидентом диссиденства», а
провоцентристская «Фигаро» объявила, что (прошу прощения за цитату
из статьи писательницы Терез де Сен-Фалль) «великий русский
писатель родился во Франции». Десятки аналогичных статей
укрепили репутацию, как вы говорите, нарушителя табу. В этом
смысле я пришелся стране по душе. Настолько, что поступило
предложение меня «усыновить»: если вас не хотят ни в
метрополии, ни в эмиграции, становитесь французским писателем. То,
что я писал по-русски, значение не имело: будете, мол,
французским «русскоязычным» писателем… Я уклонился, хотя страна
была вполне по моим представлениям о свободе в литературе. В
других странах, хотя и западных, было не так. То, что шло на
ура во Франции, не проходило ни в Германии, ни в Англии: там
мой роман вышел с цензурными изъятиями.

Несколько лет ситуация была трудной. Перспектива быть «переводным»
писателем меня не увлекала, но по-русски в эмиграции меня не
печатали. Только рассказы, да и то с трудом. Даже «Ардис» не
решался (хотя потом выпустил две моих периферийных книги).

К счастью, в 1984 году на арене появилось издательство
Александра Глезера «Третья волна» (Париж-Нью-Йорк), которая первым делом
издало мой роман в полном и несокращенном виде, потом и
другие книги – опять-таки в полном.

…В Париже несколько лет я был единственным из «молодых». Потом
появился Дмитрий Савицкий. Из-за океана прибыл Эдуард Лимонов.
Они были постарше, но, конечно, много ближе ко мне, чем Виктор
Платонович Некрасов («Вижу, нравится французам твой роман.
Небось, наломал хуев?»).

Французы упорно, особенно вначале, объединяли меня с Лимоновым,
отмечая, естественно, различия: наши первые романы (его под
названием «Русские поэты предпочитают больших негров») вышли
одновременно, и на газетных разворотах его фото печатали слева,
а мое справа. Но я отнюдь не претендовал на роль нарушителя
табу. Публичность мне всячески претила. Когда я слушал
рассуждения про «имидж», меня начинало тошнить. Провокации,
скандалы, самореклама – это все было, по моему разумению,
проявлением «неподлинного» бытия. Мне не хотелось ни славы, ни
известности: меня именно что привлекала малоизвестность. Меня в
шею толкали на арену, но я не вышел даже ради премии за
лучший переводной роман года (ее получил тогда Энтони Берджесс,
а я, кстати, знал, что не получу, потому что принципиально
пишу литературу непремиабельную; все же несколько премий
накопилось, маленьких, но звучных, как им и положено). Я
отвергал уже созванные пресс-конференции, был труднодоступен для
журналистов, уклонялся от званых ужинов с «сильными мира
сего» и «властителями дум» (за исключением тех, кто меня
интриговал, вроде Эрики Йонг, после знакомства с которой пресса
стала намекать, что у знаменитой американской эмансипе роман с
молодым русским), я отказался от роли гуру в закрытом клубе
под руководством супруги министра иностранных дел Франции и
проч., и проч. Все ради того, чтобы вести «подлинное
существование». По формуле Джойса: «изгнание, уединение, ремесло».

Короче говоря: серьезный молодой человек. И если говорить серьезно,
то в Париже я стремился написать то, что за годы в Советском
Союзе задолжал своему чувству реальности.

Союз давно накрылся медным тазом, я существую и пишу на Западе уже
четверть века, поскольку чувство это никуда не делось. И –
да, оно острое. Только не «ощущение нарушителя табу», а
(выражаясь высоким слогом) чувство правды.

Тут до сих пор я по уши в долгах.


Насколько тесно связаны между собой вы и ваш герой, чем они схожи и
чем отличаются? совпадают ли принципы жизни вашего героя и
ваши?

Герои не умирают. Более того: они остаются вечно юными. Со всем, что
свойственно поре цветения и эндокринных бурь. Не могу
сказать, что авторы их «умнеют», но опыт так или иначе
прирастает, и даже у самых безнадежно юных происходят определенные
изменения в ментальном возрасте. Глядишь, а вчерашний взрослый
ребенок уже седовласый тинейджер…

Что касается схожести принципов жизни между моими многоразличными
героями и автором, одно могу сказать достоверно: мы с ними,
как и прежде, приветствуем всяческую жизнь, отвергая
всемогущего Танатоса в пользу легкомысленного, но упорно ему
противостоящего Эроса.


Много ли реальных случаев, попавших в ваши книги? Расскажите о том,
вроде бы, реальном побеге через границу, на который намекает
Юз Алешковский в своем предисловии к вашей книге.

В литературе все реально. Иногда настолько даже, что автор
становится жертвой. Когда в России впервые издали моего «Вольного
стрелка» (почти весь тираж которого потом пропал куда-то), то
некоторые московские молодые критики в ажиотаже перенесли
капитанские погоны с героя на автора – благо тот живет на
Западе и, по определению, обладает замедленной реакцией. Но мне
недолго пришлось бессильно скрежетать зубами. В Москве
поднялась кампания в защиту репутации эмигранта, в ходе которой в
газете «Сегодня» всплыл даже секретный документ против меня
за подписью Андропова. (Я не поверил! Я знал, что допросы
шли по всему Союзу, маму в одном городе, сводную сестру в
другом, а уж знакомых и друзей... Но все равно было невероятно.
Ретроспективно даже стыдно стало, что своей особой я отнимал
прижизненное время у самого шефа КГБ – на досуге тоже,
можно сказать, поэта…)

Я просто остался в Париже: не бежал. Границу пересекал не на
воздушном шаре и не на кабаньих копытах, а вполне легально –
отошедшим с Белорусского вокзала экспрессом «Ост-Вест», имея при
себе зарубежный паспорт с трехмесячной визой во Францию и
штампом «Частная поездка».

Но то, что я остался по своей собственной воле, для Системы было
непростительно. Это было покушение на прерогативы Системы,
которая сама разбиралась индивидуально с каждым из своих
«вольноотпущенников»: кого высылать, кого выпускать по
«израильскому каналу»… вела свой учет и приходно-расходный баланс…

Я же появился на свободе непредвиденно.

И в тряпочку при этом не молчал. Нет, я начал с эксклюзивного
интервью на разворот в воскресном номере «Фигаро».

Тогда мной занялись всерьез…


Для кого вы пишите? Кто ваш читатель? (в России в т.ч.)

Поскольку в моей позиции «отсюда» занятие русской прозой весьма
схоже со сверхчувственными практиками, позвольте ответить
телепатически: для реципиента. Того, кто способен воспринять. Один
воспринимал меня в Новочеркасске, но теперь он переместился
в Мадрид, где сам стал профессионалом прозы. Конечно,
реципиенты обнаруживались в самых разных странах, но мне всего
дороже те, с которыми у нас один язык.

Когда-то в отрочестве я вел дневник по-английски, даже что-то писал,
но в сознательном возрасте от подобных экспериментов
отказался, заранее предчувствуя, что радости не принесут. Конечно,
Конрад, конечно, Набоков... но что с того, что английский
язык рентабельней? Если я родился (пусть и в Германии) с
русским во рту...

Конечно, количество языков, на которые тебя перевели, весьма
укрепляет статус на родине. Двадцать языков! Двадцать пять!
Всемирно известный!.. У читателей глаза на лоб лезут. Но я живу вне
России, причем, так давно вне, что книга, изданная
по-русски, для меня намного дороже. Даже неважно изданная. Даже
изданная по-пиратски... где-нибудь в Уфе...

Реципиенты в России? Одного знаю точно: физически он пребывает на
Урале, но впечатление, что по эту сторону век, настолько он
все чувствует, откликаясь на мои деяния редко, но с
проникновением, которое меня ошеломляет. Молодой при этом человек.
Зовут Андрей Кулик. На Камчатке, во Владивостоке... в бывших
«республиках».

Иногда в Интернете наталкиваюсь на неизвестных, они безуспешно ищут
книги Юрьенена, который пишет в общем именно для них,
отчего-то предрасположенных к данной волне и частоте.

В положенный срок пространственная граница станет временной, тогда
современник превратится в потомка, которого, пока я здесь,
учитываю тоже.

В общем, все уже было заведено задолго до нашего появления…


Что или кто сформировал вас как писателя или повлиял на вас?
Случилось ли что-нибудь, что повлияло на ваше решения или было
ощущение своей предназначенности изначально?

Как у всех. С одной стороны жизнь, в которой произрастал, с другой -
литература. Вся предыдущая – я рано стал читать, и был
читателем с огромным стажем, когда стал писать, предавать
огласке и посылать в журналы… Слог отмечали все учительницы языка
и литературы. Директор школы, он же белорусский поэт
Уладзимир Ляпешкин, назначил редактором школьного журнала, а в мае
1965 дал мне, десятикласснику, свой пригласительный билет и
отправил на 5 съезд писателей Белоруссии, где я
застенографировал знаменитую речь Василя Быкова против цензуры. Я читал
стихи по местному радио, ТВ, меня напечатали в русскоязычном
журнале «Неман», поддерживали, говорили о книжке, но я –
эмигрант поневоле – рвался в Россию, в Питер, где бабушка и
корни, а на худой конец в Москву, куда лет с тринадцати
посылал стихи и рассказы.

Но было и чудо.

В шестнадцать лет я получил письмо от Юрия Казакова, который «сидел
на прозе» в одном московском журнале и, как опытный рыбак,
выловил мои рассказы из «самотека». Этот прекрасный писатель
– единственный на всю совокупную совлитературу, имел
репутацию отшельника и мизантропа, но меня он заметил и поддержал,
сказал бы я, своевременно и по существу. Хотя при личной
встрече я его разочаровал: он любил «проклятый Север», и по
фамилии представлял меня чуть ли не гиперборейцом, а оказалось,
что Юрьенен не рыжий финн, и ростом не под потолок, и не
особенно молчун…

Царствие ему Небесное.

В те же шестнадцать мне попалась в районной библиотеке книжечка
рассказов «Большой шар» - очень она мне понравилась своими
интонациями: «Съем-ка грушу…» В очереди на медкомиссию в
военкомат листал подшивку многотиражки «Трактор» и вдруг АПНовское
интервью с автором – молодым ленинградским писателем с
веселой фамилией Андрей Битов. Я послал ему рассказы, он ответил.
Пообещал в литературе трагическую судьбу, после чего с этим
27-летним прозаиком у нас начались отношения, которые
продолжаются и по сей день. В Ленинграде Андрей Георгиевич жил
тогда на Невском, 110 – в этом доме до революции у моих
родственников был магазин.


Вы пишите только о том времени, которое уже стало историей, стало
прошлым. Не планируете ли вы писать о настоящем? Нежели жизнь
и преодоление барьеров закончилось вместе с рухнувшим
Советским Союзом? Вы пишите о главных барьерах, которые вы
преодолели в своей жизни?

С этими временами можно запутаться. Однажды я писал о настоящем, а
оказалось, что это про будущее, только оно ушло в прошлое,
как снова настало. Я думаю, что, даже занимаясь с виду
прошлым, я пишу в настоящем времени и о настоящем. Советский Союз,
моя, можно сказать, пожизненная страсть, конечно, обломался
по краям, но никуда он не ушел: он внутри нас. О чем мы
говорим? Россия, якобы «новая и молодая», просыпается с
советским гимном. Дзержинский, отлежавшись в траве забвения,
готовится встать на ноги и прыгнуть к себе на пьедестал. Если целая
страна пока не преодолела, чего же удивляться, что именно
на Союзе свихнулся «один из пропащих его сыновей»...


Как давно вы не были в России? Кем и как вы себя ощущаете по
отношению к стране? Место России в вашем мироощущении, в вашей
жизни? Можете ли вы позволить себе сделать прогнозы относительно
нашей страны: пути ее развития, ее будущее, ее потенциал.

Ровно четверть века. Даже за самые тяжкие таких сроков не вешают...

Я сел в поезд накануне 60-й Годовщины Великого, а 7 Ноября уже вышел
в мире, где не было ни красного, ни парадов, ни
демонстраций: обычный будничный день. В какой-то момент закружилась
голова: полно, в Париже ли я? Нет, это был мой Петербург,
каким-то чудом перескочивший через заваленный трупами овраг
истории… Я совершенно точно помню эту первую
историко-географическую аберрацию, она повторялась много раз. Поэтому про Париж
я не могу сказать «чужбина», не покривив душой. Нет, не
чужбина. Но и не родина, конечно. Некое благоприятственное для
русского инобытие. России, да и Советского Союза, там было
столько, что внутри эмиграции я эмигрировал еще много-много
раз, чтобы оказаться, наконец, - даже не на Западе, нет, - в
адекватном историческом времени…

Кем ощущаю?

Да уж, конечно, не «врагом народа» и не русофобом.

Место России в моей жизни? Благодаря классике, наверное, не менее
важное чем место Союза. В этом зазоре – между мифической
Россией Достоевского/Толстого и реальным Союзом – я и
произрастал. Когда в Союзе иностранцы мне говорили, что я не похож на
советского, я, конечно, понимал, что мне хотят сделать
комплимент, но цену ему знал, и не вилял хвостом. Даже у
«несоветских» советских – собственная гордость. На Запад я отъезжал
гражданином СССР... Стал ли я просто русским, отказываясь от
гражданства, впадая не только в устный, но и в письменный
антисоветизм? Далеко не уверен. Во всяком случае, единственный
раз за свою жизнь в литературе я с благодарностью – как
комплимент – принял слова Александра Кабакова, который сказал,
что Юрьенен – последний советский писатель (или что-то в
этом духе). Но опять же: в каком смысле? Во времена, когда я
начинал, либералы любили цитировать Герцена: мы не врачи, мы
боль. Может быть, именно в этом: не зализать раны, ни унять
страдания, а уж тем более исцелить я был не в состоянии, но,
во всяком случае, пытался передать боль и отчаяние Союза.
Говоря по-казаковски: плакал и рыдал, егда помышлял Союза
разрушение и смерть. Помните? Плачу и рыдаю, егда вижду во
гробех лежащую по образу Божию созданную нашу красоту безобразих
бесславну, не имущу вида...

Реальной нынешней страны – РФ – не имею чести знать. В курсе,
конечно, обо всем, что творится. Сто раз слышал. Но видеть не
видел. Только по телевизору – который, впрочем, больше не
смотрю. Только людей оттуда. Последнее время встречались только
хорошие и очень хорошие. Ну и что, если отсутствует структура
личности? Национальное обаяние непобиваемо…

Перспективы?

Сейчас, когда за свободную литературу в России снова расплачиваются
физической свободой, могу говорить только в плане надежд.

Надеюсь, что Россия в конечном счете выйдет из своего периода
«чикагских боен», что отпустит писателей на волю...

Что перестанет перенагружать пуп своей земли, что даст возможность
произрастать и всей грибнице – от Великих Лук до
Петропавловска-Камчатского. Есть грубоватое, но точное присловье «жить в
свое пузо». Конечно, я не крикну «ешь богатых», сознавая,
что, хотя бы в потенции, оно во благо, но подобный образ
жизни – «в пузо» - представляется мне не только вульгарным, но и
резко архаичным.

Потенциал России, на мой взгляд, находится в прямой зависимости от
того, насколько осознает она важность детали в общей схеме
национального бытия, насколько будет укреплять отдельные свои
части, укреплять и уважать то, что в меньшинстве, и даже
вплоть до отдельно взятого в ней, огромной, человека -
россиянина. Осознавать, чувствовать, ценить неповторимость и нюанс…

Тоталитаризм кончился.

Пора снимать сапог с лица человека.


У Губермана табуированная лексика это выражения противостояния
системе, сложившейся в Советском Союзе, а после - вообще
противостояние тому, что Губерман отвергает. Сочетание поэтических
размеров из шекспировских пьес и табуированная лексика откуда
это? Как появился ваш стиль? Есть ли предыстория его?

Стиль – результат инцеста. Психолингвистическое нарушение. Плод
любовного акта с материнским языком. В Союзе он, материнский,
звучал в голове во всей своей полноте, распирая
безысходностью. Можно сказать, я - жертва родного языка. Он отметил,
выбрал, вытолкал в эмиграцию, чтобы при моем посредстве быть
запечатленным на своей кириллице. В этот шрифт я влюблен, можно
сказать, мистически. У меня в Париже, в эпоху электрических
пишущих машин «со сферами», была целая коллекция
кириллических сфер, которую я, несмотря на бедность, регулярно пополнял
в магазине на рю Сент-Оноре.

Лучше музыки этих сфер (резким треском, говоря объективно, которым я
отравил детство своей дочери) в этой жизни ничего не
слышал.


Как вы думаете, какие барьеры приходится или придется еще
преодолевать современному человеку? Ведь система, при которой жили,
была очевидна своей абсурдностью. Сейчас при видимой
заявленной свободе человек так или иначе сталкивается с проблемой
выбора и преодоления.

На пути отдельной человеческой попытки сегодня те же самые барьеры.
Думаю, их даже больше, думаю, они прочней, лукавей,
изощренней. Юноше, выбирающему житье в условиях беспредельного
цинизма, можно дать совет – своевременно сделать выводы. Феликс
Эдмундович из ануса мунди выбраться не поможет.
Сталин-Берия-Гулаг на помощь не придут. Фюрер еще менее...

Но как решить проблему выбора/преодоления? Расширять горизонт
сознания. Полагаться на собственный интеллект. Безоглядно верить
своему инстинктивному движению. Следовать своей спонтанности.


Каждый человек сам выстраивает свой сюжет жизни. Скажите, как вы
выстраиваете свою сюжетную линию? Это осознанность действий
режиссера-постановщика или вы - фаталист?

Сюжет был задан мне до моего рождения. Интересная страна -
сталинский Союз. Интересная система – тоталитаризм. Трагическая
гибель отца, победившего в горячей войне, чтобы стать жертвой
холодной... Техник-лейтенант Группы Советских войск в Германии,
выпускник «Корабелки» и восстановитель мостов на Одере и
Эльбе, отец следовал из Франкфурта-на-Майне делегатом на
партконференцию в Берлин, чтобы оправдать доверие товарищей, а
смершевцы на КПП решили: не дать уйти на Запад гаду!..
Созвучное эпохе кви про кво. Ему было 29. Я все время боялся не
дожить до этого возраста, а когда стукнуло 29, сам «ушел» в миф
о загробной жизни. Все это тогда – вполне бессознательно.

Кто думал за меня?

Есть подозрение о режиссуре высшего порядка...

С тех пор сюжет раскручивается так, как и должен – толкаемый вперед
характером и темпераментом поверх барьеров и границ. На
бессобытийность жаловаться не приходится. Достаточно сказать,
что живу я уже в пятой по счету стране, чувствуя себя этаким
Агасфером – Вечным Русским.


Женщины в вашей жизни и в жизни вашего героя это еще один способ
самовыражения или еще один способ конфронтации с миром?

Вы имеете в виду бороться с миром через женщин, вымещая на них,
бедных, свои комплексы?

Нет, с кем-с кем, а с женщинами я последовательный персоналист. Они
для меня прежде всего человек. Хорошо, когда этот человек
интересный. А уж если вдобавок и глаза... Возможно, не самый
главный атрибут сексапильности, но так уж оно в данном
случае. Глаза. «И эти губы, и глаза зеленые»... А там,
естественно, поверх барьеров.

Эпиграфом к роману «Дочь Генерального секретаря» я взял фразу
Достоевского о том, что «признак оторванности от почвы и корня,
если человек наклонен любить женщин других наций, т.е. если
иностранки становятся милее своих».

Роман мой с иностранкой длился 27 лет.

Сейчас женат на русской.


Что такое для Вас свобода, любовь и как связаны между собой эти два понятия?

А как Россия для монархиста: едино-неделимо. Любовь несет с собой
Свободу. Свобода – предпосылка для Любви. Можно сказать и не
впадая в пафос. Свобода – возможность. Любовь – выбор.


Как вы живете сейчас и как эта жизнь отличается от предыдущей, 10
лет назад, например.

Очень просто: сейчас я в Праге и, можно сказать, счастлив, а тогда
был на десять лет моложе, но сидел на приколе по месту работы
в Мюнхене…

Ленин и Гитлер любили этот город. Как и пиво.

Я, видимо, не человек анальной культуры. Предпочитаю Париж и красное
вино. Что касается Праги, то, во-первых, здесь сильны
позиции литературы (и панславянства), а к тому же витает в
пассажах некий чисто парижский сквознячок свободы.

Впрочем, свободы, может быть, и больше…


Ваши увлечения: что вы читаете, как путешествуете, развлечения и проч.

Я фанатик печатного текста. Когда не пишу, перевожу, и перевел уже
столько, что это как бы параллельный жанр деятельности. Когда
не перевожу, читаю. Люблю американскую литературу.
Постоянно ищу новых писателей, и не только в виде опубликованных
книг, убеждаю людей браться за перо.

Что еще есть (кроме работы на два фронта) в моей жизни? Кино.
Философия, история. Эпоха «между двумя войнами» - 30-40-е. История
СССР. Париж – я постоянно туда езжу. Испания, Италия,
Германия... Поезда, машины, автобаны, города. Европа.

Спорт, но в меру. Неэкстремальный.

Ваши новые книги, о чем они (вкратце).

В свое время с «Беглым рабом» я нашел адекватный для меня жанр
повествования о русских на Западе, назвал его «евророманом».
Сейчас заканчиваю второй «евророман». Париж. Любовь, свобода и
война – не только холодная. Прилагаю все усилия, чтобы не
разочаровать своего реципиента.

Последние публикации: 

X
Загрузка