Интервью с Марусей Климовой

Маруся Климова – один из безусловных символов питерской богемы.

Своенравная и непотопляемая femme terrible отечественной прозы. Когда читаешь ее книги, невольно вспоминаются «оскорбительные памфлеты» Селина и не менее «спорные» исторические анекдоты Хармса, хотя отечественная критика порой предпочитает более сильные и не всегда цензурные эпитеты и сравнения. Однако все это не помешало ей в прошлом году стать кавалером французского Ордена литературы и искусства ( l'Ordre des Arts et des Lettres). В этом году по результатам интернет-голосования, проведенного журналом «Собака.ру», Маруся Климова была признана самым знаменитым и знаковым персонажем Петербурга в области искусства.


Маруся Климова. Фото Анастасии Барабановой

Кирилл Савицкий: Одна ваша заочно знакомая
очень хотела спросить про «Аристократический выбор России». Что
это такое, и как в этом поучаствовать?

Маруся Климова: Это движение возникло в середине 90-х
достаточно стихийно, и, как видно уже из его названия, прежде
всего как реакция на обозначившийся в тогдашней России дисбаланс
политических сил. Впрочем, это относится не только к политике.
Вы, вероятно, знаете, что в Петербурге на протяжении многих лет
проводился и, кажется, проводится до сих пор фестиваль искусств
«Белые ночи». Все это, безусловно, замечательно, однако в какой-то
момент становится довольно утомительным и однообразным. Вполне
естественно, что у определенной группы людей с обостренным чувством
прекрасного в какой-то момент возникает желание это унылое однообразие
нарушить. Именно так и возникла в свое время идея фестиваля петербургского
декаданса «Темные ночи», который как раз и прошел под эгидой этого
движении, одним из лидеров которого я являюсь. То же самое можно
сказать и про журнал «Дантес», первый номер которого был приурочен
к двухсотлетию Пушкина. В обществе, как и в природе, все должно
быть более-менее гармонично, хотя полная гармония вряд ли когда-нибудь
будет достигнута. Поэтому, несмотря на то, что сейчас ситуация
достаточно сильно изменилась по сравнению с тем, что было десять
лет назад, движение «Аристократический выбор России» не утратило
своей актуальности. Партию «Жизни», как не трудно догадаться,
обязательно должна уравновешивать какая-нибудь, пусть даже совсем
небольшая партия «Смерти», а подлинной альтернативой «Справедливой
России» может быть только «Несправедливая Россия». И практически
все такие партии и организации, как только они возникают, естественным
образом вливаются в наше движение.

КС: Цикл ваших публикаций на «Топосе» называется
«Глазами гения». Вы
можете как-то определить гениальность, и чем взгляд гения отличается
от видения обычного человека?

МК: Прежде всего, гений должен быть одинок. То есть
гений отличается от остальных людей тем, что старается держаться
от них подальше, ибо, иначе, зачем ему было бы вообще писать –
он мог бы просто разговаривать. Далеко не все писатели, конечно,
являются гениями, однако обычные люди, как правило, писателями
не становятся. Им это просто не нужно, поскольку они постоянно
общаются друг с другом, делятся впечатлениями, обсуждают погоду,
новые фильмы и т.п. Другое дело, что порой бывает довольно сложно
отличить письмо от устной речи. Почти вся современная литература,
например, является обычной обывательской болтовней. И, тем не
менее, человек, склонившийся над рукописью или мечтательно взирающий
на луну с пером в руке, определенно больше похож на гения, чем
остальные люди.

КС: И... поэтому у вас все комментарии в Живом
Журнале блистательно отключены. Вы принципиально против виртуальных
диалогов?

МК: Не знаю насколько это можно назвать «блистательным»,
но я, действительно, не особенно верю в возможность диалога, не
обязательно виртуального. Не стоит также забывать, что одно из
главных удовольствий, которое писатель получает от сочиненной
им книги, заключается именно в том, что на нее ему практически
никто не может ответить. Писатель оттягивается на полную катушку,
поливает весь мир грязью или, еще хуже, достает читателей своими
нравоучениями, а тем ничего не остается, как бежать на почту и
упаковывать свое возмущение в какие-то жалкие конвертики и отправлять
их на адрес издательства. Но все равно никто из них не может быть
уверен, что его письмо дошло до адресата. Есть, конечно, еще и
критики, которые являются своего рода делегатами от читателей,
но их, к счастью, единицы. Разумеется, даже эти единицы и те порой
доставляют писателю много хлопот и всячески стараются сломать
ему кайф. Тем не менее, так называемое «человечество» уже много
веков борется со всевозможными пороками, а наркотики, публичные
дома и алкоголь в той или форме продолжают существовать. Вот и
с традиционной литературой, я убеждена, в обозримом будущем никому
справиться не удастся, сколько бы там все ни говорили об ее исчезновении
под натиском новых технологий, интернета и т.п.

КС: Как родился псевдоним «Маруся Климова»?
Что это? Случайный выбор в сторону такой показной простоты, приблатнённой
народности? Честно говоря, мне очень трудно поверить, что в какой-то
момент вам захотелось стать «ближе к народу».

МК:
Просто мне всегда нравился 18-й век с его красочными нарядами,
маскарадами, напудренными париками и покрытыми толстым слоем пудры
лицами – в отличие от искусства и моды двадцатого столетия, где
слишком явно прослеживается тенденция к разрушению форм и обнажению.
Не думаю, что это верный путь. Раздеться человек может только
один раз, а одежда таит в себе гораздо больше возможностей, в
том числе и для того, чтобы выделиться из толпы и привлечь к себе
внимание окружающих, если вдруг возникнет такое желание. Вот я
и выбрала для себя эту яркую и выразительную «маску», которая,
насколько я знаю, до сих пор многих пугает. И это забавно.

КС: Один из самых известных и, как водится,
эпатирующих (не знаю, могу ли назвать его забавным) фактов вашей
биографии связан с сожжением диплома. После этого Вы, вроде, пошли
работать уборщицей. Чем был обоснован этот сакральный акт? Сейчас
Вы не жалеете об этом поступке? Как Вы считаете, подобная импульсивность
на то время решила кардинально что-то в Вашей судьбе?

МК:
Всё это было настолько давно, что теряется где-то во мраке прошлого.
Сегодня, вероятно, уже нет никакого смысла тыкать указкой в куда-то
темноту и объяснять мотивы своего поведения тех лет. Все эти тонкости
и нюансы все равно сейчас уже почти никому не понятны. О дипломе
я не жалею, хотя бы потому, что его было не так уж сложно восстановить.
Тем не менее, подобных «резких движений» я бы никому делать не
советовала, дабы не провалиться в глубокую яму, из которой потом
бывает очень сложно выкарабкаться.

КС: В чём вы видите основную разницу между
тем временем, когда вы начали писать, участвовать в андеграундной
жизни, и временем сегодняшним? Понимаю, что вопрос неблагодарный,
но когда было тяжелее: вообще и в смысле самореализации?

МК:
Боюсь, что я не смогу быть до конца объективной в оценке этих
времен. Дело в том, что молодость – далеко не самый благоприятный
период в человеческой жизни, вне зависимости от социальных условий
и господствующей идеологии. Тем более, для творчества. В молодости
человек бывает максимально порабощен окружающими его людьми, и
не только людьми, а всякими ложными идеями, культурой, какой-нибудь
дебильной работой, наконец. Дети, например, и вовсе являются жалкой
игрушкой в руках взрослых, которые их постоянно и по любому поводу
достают. Более-менее освободиться удается только с годами. Поэтому
испытывать ностальгию по своей юности способны разве что мазохисты.
Я себя к таковым не отношу.

КС: А сейчас можно существовать «в креативе»,
не изменяя себе, не продаваясь, не подкладываясь под брэнд? Многие
склонны утверждать, что ситуация в отечественной литературе и
вовсе безнадежна, в том смысле, что ситуация, при которой обеспечивать
писателю нормальную жизнь могут только проекты, а ля Пелевин&Сорокин&Акунин…

МК: Вряд ли следует ставить Сорокина в один ряд с Пелевиным
и Б. Акуниным. Правда, последних двух я не читала, но поскольку
речь идет о способах существования писателей, а не их текстах,
то в данном случае это не так важно. Все-таки, Сорокин получил
достаточно широкую известность задолго до того, как издателям
пришло в голову заняться тиражированием его книг. Мне вообще кажется,
что это один из самых органичных отечественных писателей, куда
более органичный, чем, например, Солженицын или там Шукшин. Сорокин
начинал в андеграунде, естественным образом пророс на отечественной
почве и, тем не менее, достиг определенного успеха. Тогда как
само слово «проект» предполагает нечто глубоко отчужденное, механическое,
созданное «по чертежам» некого засекреченного «конструкторского
бюро». Так что присутствие в современной культуре писателей вроде
Сорокина как раз указывает на то, что ситуация не столь уж безнадежна.

Что касается Пелевина и Б. Акунина, то, как я уже сказала, я их
не читала. Поскольку меня никогда не интересовала обывательская
культура и, прежде всего, из-за ее беспредельной простоты. В частности,
мне очень трудно заставить себя открыть книгу писателя, отличающегося
от собратьев по перу исключительно размерами тиражей своих книг.
А согласитесь, невозможно ведь прочитать книгу, предварительно
ее не открыв. Вообще, это очень важно для писателя – чтобы его
книгу открыли. Многие почему-то об этом совсем не думают. Однако,
если книгу все читают только потому, что её читают все, то причины
открывать такую книгу на самом деле нет. И мне кажется, это очень
серьёзная проблема для ее автора.

КС: Каждый ли писатель – философ? Верно ли
утверждение о том, что в нашей стране у творческого человека нет
другой альтернативы, кроме как стать философом или сойти с ума?
Вариант продаться опустим. Многие ваши герои балансируют на грани
безумия, ощущения некой внутренней избранности, эпатажа, опустошенности,
апатии, абсурдных философских изысков, размашистого прожигания
жизни…и вообще существования по принципу «Завтра хоть потоп».
В этом, несомненно, есть некая запрещенная привлекательность,
но порой абсолютно непонятно порой, как они элементарно выживает.
Что внутри им помогает?

МК: Все философы, как
известно, были посажены в свое время на пароход и вывезены за
пределы нашей родины. Поэтому никакой такой альтернативы уже давно
нет – не стоит обольщаться. Но вы правы, человеку, не задающемуся
вопросом о судьбах духовности, малого бизнеса, пенсионеров, ветеранов,
сельского хозяйства и, наконец, нравственного облика подрастающего
поколения в наши дни, пожалуй, действительно будет достаточно
сложно выжить. И к писателям, между прочим, это относится не в
последнюю очередь. Спасибо, что напомнили! Тут есть над чем задуматься.

КС: У вас самой часто в жизни были ситуации,
когда просто хотелось опустить руки и пойти в пустоту куда-нибудь..
наугад? Чем спасались? Скажем, в «Белокурых бестиях» есть отрывок
такой весьма красноречивый, когда главная героиня на пути в издательство
прочитывает синопсис, сценарий книги, который ей надо положить
на стол редактора….Она дочитывает до конца и в глазах возникает
такая спасительная чернота безнадежности,…когда ясно, что идти
уже никуда не надо и не за чем…

МК: В жизни
всякое бывает. А в романе приведенная вами сцена – одна из самых
смешных, по-моему.

КС: Вы и в жизни и, особенно в произведениях,
мягко говоря, весьма острый правдолюб. Вам это мешало по жизни,
есть какие-то примеры очевидные. И, напротив, бывали ли ситуации,
когда невыносимо было не сказать какие-то вещи в лицо, но приходилось
сдерживаться из последних сил?

МК: Я перманентно
пребываю в таком состоянии, иначе бы никогда не взялась за перо,
наверное. Зачем? Но вообще-то, в своих книгах я вряд ли являюсь
«правдолюбом» – скорее, все-таки, символисткой. Символисткой в
том смысле, что, я никогда не была сторонницей прямого высказывания
и не жила по принципу «что болит, о том и говорю». Меня гораздо
больше привлекают полунамеки, игра, иносказания, маски, наконец.
Мне не нравится, когда кто-нибудь срывает с себя одежду, рвет
на груди рубаху или же полностью выкладывает так называемую правду.
Хотя бы потому, что последнее просто невозможно. Кроме того, подобные
жесты еще крайне антиэстетичны. Короче говоря, мне гораздо интереснее
скрывать истину, а не делать ее достоянием масс. И это, кстати,
тоже далеко не так просто.

КС: Сколько вымысла, если он вообще есть, в
ваших произведениях? Думаю, вы не раз слышали, что ваши герои
порой вытворяют та-а-а-кое…. то бишь, непотребства и просто смешные
несуразности для людей после 20-ти немыслимые. Создается иногда
ощущение некоего неправдоподобного гротеска. Кстати, как герои
книг, легко угадывающиеся между строк, реагировали на столь обстоятельное
описание своих подвигов и достоинств? Я как-то дал «Морские рассказы»
знакомому, бывшему подводнику, капитану II ранга, у которого сейчас
своя частная фирма, довольно известная Так у них в конторе просто
работа встала, они вслух читали избранные места, потом былые бои
сели вспоминать и не просыхали несколько дней. Но, мне почему-то
кажется, что не все действующие лица воспринимают ваши книги столь
позитивно.

МК: Действительно, у многих героев моих книг есть
реальные прототипы и порой достаточно известные. Однако в пространстве
романа все они становятся обычными людьми, случайно встретившиеся
на моем пути, и не более. Просто так получилось, что в какой-то
момент в моей жизни стало больше известных личностей, поэтому
некоторые критики назвали роман «Белокурые бестии» чуть ли не
«жизнеописанием петербургской богемы», что, на самом деле, абсолютно
не так. Ибо я никогда бы не взялась писать книгу о так называемых
«известных людях» – мне это совершенно неинтересно. И, кстати,
я не знаю ни одного удачного произведения в этом жанре. Дело в
том, что писателю, если сравнить его, например, с резчиком по
дереву, гораздо проще работать с каким-нибудь необработанным поленом,
чем с уже готовой статуэткой, которую ему придется переделывать
по-своему, отчего сопротивление материала значительно возрастает.
Упомянутые вами обиды – тоже неизбежная составляющая подобного
«сопротивления», но, пожалуй, самая незначительная.

КС: Вы фактически единолично, как и герой одноименного
известного фильма, открыли для русскоязычного читателя «окно в
Париж», переведя на родной язык произведения таких таинственных
ранее для нас в большинстве своем классиков французской прозы,
как Луи-Фердинанд Селин, Жан Жене, Жорж Батай, Пьер Гийота. Моника
Виттиг и др. Об их издании до начала-середины девяностых не могло
идти и речи. Даже слово «гомосексуальность» в официальных кругах
долгое время было под запретом, что уж говорить об «Истории Глаза»,
алжирских впечатлениях Гийота или Селине, которого до недавнего
времени литературоведы считали, чуть ли не нацистом. Почему эти
безобидные, в общем, французские авторы, считающиеся классиками
во всем мире, у нас все равно попадают в разряд элитарной, чуть
ли не контркультуры в отличие, допустим от Камю, Сартра или Рембо,
а тот же «Митин Журнал» считается, чуть ли не рассадником порока,
гомосексуальности и всех возможных перверсий? Просто не тот уровень
культуры у нас?

МК: Уровень культуры, конечно,
никогда не мешает повысить, но лично я, скорее, положительно отношусь
к любым противоречиям и напряжению, как в литературе, так и в
жизни. Ибо, на самом деле, только эти противоречия и делают занятие
литературой не таким скучным. Огромная заслуга Дмитрия Волчека
заключается в том, что возглавляемые им «Митин журнал» и издательство
«Kolonna» в последние годы являются одним из главных источников
такого напряжения в современной русской культуре. Благодаря чему,
как вы верно заметили, и многие переводимые мной авторы, попадая
в правильный контекст, хотя бы на время обретают свою первозданную
силу и избегают той жалкой участи, которая уже в значительной
степени постигла Камю, Сартра или Рембо, превратившихся из бунтарей
и маргиналов в некое лишенное индивидуальных черт «общее место
культуры». И хотя я не уверена, что в вечном споре «поэта и власти»
истина неизменно находится на стороне поэта, этот мир бывает слишком
жесток к некоторым писателям. Особенно это относится к тем, кто
при жизни был лишен всех полагающихся «общепризнанному классику»
материальных благ, а после смерти с ними вдруг начинают проделывать
какие-то странные манипуляции и фокусы, награждая всевозможными
званиями и титулами. И дело не только в том, что самим писателям
это посмертное признание уже ничего не дает, гораздо хуже, что
в этой вечной борьбе с энтропией и мировой пошлостью все они,
в конечном счете, оказываются обречены на поражение. Поэтому мне
очень хочется верить, что я в своей деятельности, в том числе
и в качестве переводчика, никак не способствую подобному «повышению
уровня культуры» у своих сограждан.

Кроме того, я бы, пожалуй, не стала так уж противопоставлять Россию
всему остальному миру. Не стоит забывать, что переведенный мной
роман Пьера Гийота «Эдем, эдем, эдем» в течение одиннадцати лет
находился под запретом французской цензуры, романы Жаны Жене были
запрещены в Германии, а самому ему в свое время американцы даже
отказали во въездной визе, ну а о статусе Селина в современной
Франции, боюсь, мне пришлось бы слишком долго говорить. Мне кажется,
что сегодня в культурной жизни той же Франции, например, и России
гораздо больше общего, чем отличий. А уж по степени маразма, воцарившегося
в издательской сфере, они сейчас конкурируют друг с другом абсолютно
на равных.

КС: В прошлом году вы получили одну из престижнейших
европейских наград: французский орден Литературы и Искусства.
Как вы это восприняли? Вас же теперь все должны называть не иначе
как «шевалье», не так ли?

МК: Действительно это не только орден, но еще и звание.
«Шевалье» – это «рыцарь», так что я теперь «рыцарь литературы
и искусства». С другой стороны, Франция – уже давно не монархия,
а республика, поэтому это звание не будет передаваться по наследству.
Увы! Вот если бы я получила, например, титул баронессы от английской
королевы…

КС: Согласитесь, странный факт: широкое признание
пришло к Вам сначала за рубежом, а в родном городе Вы для многих
до сих пор остаетесь персонажем богемной экзотики и маргинальной
прозы. Может, у нас у большинства людей безнадежно испорчен вкус?
Долгое время ваши книги выходили каким-то умопомрачительно низким
тиражом( 100 – 200) экземпляров. Большинство критиков ссылается
на то, что это проза не для широкого круга, что она шокирующая,
слишком едко сатирическая…и т.д. и т.п.. Но я, например, как-то
не усмотрел в них ничего более шокирующего или порнографичного,
нежели в «шедеврах» того же Сорокина или Лимонова, книги которых
уже давно стали явлением масскульта. Как это объяснить?

МК: Вероятно, дело в том, что я в гораздо большей степени
являюсь продуктом 90-х, чем названные вами авторы. Все-таки, на
них в свое время потрудились политики, так как они начали публиковаться
еще во времена «глобального противостояния двух систем». Диссидентами
в традиционном понимании этого слова они, разумеется, не были,
но все равно. В то время были свои сложности, но одновременно
было достаточно много далеких от культуры подводных течений, способных
неожиданно вынести того или иного писателя на «гребень волны».
Вспомните хотя бы того же Бродского. А в 90-е годы каждый оказался
предоставлен самому себе. Как ни грустно осознавать, но этот мир
подчиняется достаточно грубым и простым законам. Возможно, кто-то
этого не понимает, но, с учетом всех обстоятельств, я считаю настоящим
чудом уровень достигнутой мной известности при минимальных, как
вы правильно заметили, тиражах. И поэтому вполне этой известностью
удовлетворена. Все могло сложиться гораздо, гораздо хуже.

Но повторяю: все, что связано с внешним успехом, почти всегда
бывает сопряжено с какими-то абсурдными и случайными обстоятельствами.
Не так давно, например, мне попалась заметка, посвященная молодым
годам Ален Делона, где содержались намеки на несколько достаточно
«темных» лет его молодости, когда он подрабатывал танцовщиком
в ресторане, а потом, благодаря связям с мафией и еще чему-то
такому, что вызывало у автора статьи явное осуждение, сумел подняться
и прославиться. Так вот, я этого осуждения абсолютно не разделяю.
Наоборот, думаю, что француженкам сильно повезло, и они должны
быть признательны Делону за то, что видели все эти годы на экране
именно его лицо, а не физиономию какого-нибудь более хваткого
урода. Российским телезрительницам, например, в этом отношении
сейчас повезло куда меньше. То же самое можно сказать и про писателей.
Читателям одной страны в определенный период времени везет больше,
другим – меньше. Однако путь к успеху самого автора крайне редко
бывает хоть как-то связан с его способностями к литературе.

КС: Есть еще у вас замечательный труд-исследование
«мОя истОрия русскОй литературы», вышедший в солидном вполне издательстве
«Академпроект». Ни ценители Вашего стиля, ни литературоведы его
читать, думаю, спокойно не могли…ни страницы. То есть, там, что
ни портрет, то диагноз, что ни глава – то отзывы Хармса об Олейникове
(это в лучшем случае). Многие ожидаемо сделали вывод, что у Вас
и вовсе в душе затаилась такая патологическая ненависть к большинству
русских писателей, потому что Вам их читать тяжело, и в детстве Вас ими замучили откровенно до полного отторжения.
Как возникла идее воплотить в печатном виде свое весьма нестандартное
видение такого неоднозначного предмета, как родная словесность,
и какие есть основные к ней претензии?

МК: За прошедшее после выхода этой книги время мне
очень часто приходилось о ней говорить, так что заранее прошу
меня извинить, если вдруг повторюсь. Конечно же, разгадку появления
«Моей истории русской литературы» следует искать в колоссальном
разрыве между «мудростью веков» и современностью, который я всегда
остро ощущала, но очень долго не могла найти подходящий способ,
чтобы передать это свое ощущение на бумаге. И я прекрасно понимаю,
почему эта книга столь многих выводит из себя. Дело тут вовсе
не в школьной программе. Слишком многие люди привыкли считать
себя умнее, чем они являются в действительности. И так называемая
русская классическая литература – одна из форм такого коллективного
самообмана. Хочу особо подчеркнуть: одна из форм, но далеко не
единственная. По этой причине, кстати, я бы не рекомендовать читать
эту книгу людям чрезмерно чувствительным и со слабыми нервами
– не только русским, но и англичанам, и французам – чтобы лишний
раз не расстраиваться.

КС: Как бы вы охарактеризовали ваш стиль? Насколько
я понимаю, столь расплывчатое определение, как постмодернизм,
вас не особенно устраивает...

МК: На самом
деле, меня не устраивает любое определение моего стиля. Безусловно,
я считаю себя, прежде всего, человеком стиля, а не идеи, мировоззрения
или метода. Я также искренне верю в то, что мои книги отмечены
единственным и неповторимым стилем, даже в какие-то моменты ощущаю
его реальное присутствие. Однако мне достаточно сложно его точно
определить. Проблема в том, что стиль, в подлинном смысле этого
слова, всегда несет о писателе, да и любом человеке вообще, конечную
и, я бы даже сказала, сверхчеловеческую правду. И это, пожалуй,
единственный случай, когда слово «правда» не режет мне слух. Поэтому
сознание самого человека никогда не способно ее до конца ухватить.
В противном случае, это был бы уже не стиль, а стилизация. Можете,
кстати, называть меня «постмодернисткой». К этому определению
я, по крайне мере, уже привыкла. Со стороны, в любом случае, виднее.

X
Загрузка