Из книги «Танец ястреба и пригрозового облака»

Това

Судьба портретируемого

судьба портретируемого как старинная вешалка портретируемого судьба полностью погружаюсь в судьбу портретируемого рассматриваю его невеселые думы: мрачно-красные мрачно-зеленые и коричневые тона условно механические мысли о вчерашней женщине однозвучно иди ко мне иди ко мне иди одинокая женщина и он был с ней иди ко мне иди иди ко мне боком среди старых деревьев вечно иди ко мне она отвыкла в трезвом виде и была пьяной он тоже был пьяным ломился и голодал в женщине иди ко мне иди ко мне иди в ней ничего определенно не кончалось и выключили электричество во всем квартале в ней были ещё места на которых он не останавливался иди ко мне иди ко мне иди она ему шептала утром про пустые стаканы и не обращала на него никакого внимания как будто между ними ничего не было просто отчужденно одевалась натягивала хлопчатобумажные трусы с капелькой и резинкой сказала что любит простое белье с капелькой и резинкой иди ко мне иди ко мне иди женщина пришла и сказала не знаю что говорят в таких случаях иди ко мне только не говори ничего лучше вообще заткнись и я буду оставаться неподвижной как мне свойственно я буду оставаться естественной когда пришла женщина с бутылкой вина разбилась статуэтка и погас свет во всем квартале иди ко мне иди иди ко мне иди ко мне иди он знает что она не возвращается технически изощрённая женщина с бутылкой вина раньше он думал что к ней нужен подход но она сказала что подход это стратегический ход во время тыловой атаки и ей не нужен подход просто иди ко мне и он стремительно шел к движущемуся дыханию и ее необычайно формальному лицу а в дверях женщина оглянулась и поправила бретельку и пряди а напоследок сказала что семь лет назад вышла из дома и не вернулась и сказала ещё чтобы он не звонил ей когда она умерла а лучше еще позвонил и сказал что она умерла и не оставила номера своего телефона чрезвычайно рано улицы вылитые как винные чертежи и его мысли похожи на одиночество неодушевленных предметов судьба портретируемого это сушеная юкола и я подогреваю на огне судьбу портретируемого оставь попытки узнать в судьбе портретируемого себя

Выяснение отношений

Если бы не тянули долги да дурная слава, я нарезала кусками, кромсала Полтаву. Я принесла бы сухой травы – великолепной, шелест мирской толпы, гул столетий. Я бы накрыла на скатерть белое платье: – Ешь, господин! – в ответ – тина проклятий. Я бы закрыла все дверцы шкафа. Ты был один, а я ватой щели оконных рам забивала. Я бы тебя всегда обнимала. Я подняла бы сама рыжую сумку. Что мне твоя сума? Сумма всех перечтённых услуг – дружба. Я бы сама отслужила черную службу по поцелуям твоим – ночь да заката. Мой господин, ты – банкрот. И не нужен ужин в пустой треугольной тарелке. Мелко перекрестись – в крови холеные руки. Голени до тоски. Тихая мука. Я накрываю на стол белое платье. Не шевелись и учти – последняя скатерть. Я бы сама за упокой спела – ты великолепно смотришься на коленях. Я бы писала тебе на салфетках. Ты собирался сбежать, но в буфете туфли стоят во владеньях сорочки. Ставь запятую в кредит многоточиям. Ставь и иди. Убирайся! «Ах, господин!..» Ты ухмылялся. Я бы срезала с лица эту улыбку, кольца, глаза, в глазах стригла ошибки. Что мне все эти цветы? В горло твой нож да шальная слава? Я накормила тебя Полтавой!

Слепой мяч

Посвящается Мамлееву Ю.

По натянутому канату – вороные грачи, – так чтоб мне не разбиться, скрипка, кричи! Чтобы траченная нежность! Чтобы с холодом мяч, – размеряет по спинам слепой скрипач. А за спинами – спины – слепая толпа. Пой о том, что покинуть молча нельзя. Защебечет в тине скрипка толпой, – мне о том, что не сбыться, скрипка, спой. Пусть не сбыться и небу – вороные грачи. По натянутым венам пошли палачи. За калачик плачет второй сонет, где не сбудется небо рваных примет. А кого полюблю, отдаю сполна палача – палачу, а скрипке – дань. Заплачу всей казной! Плачь, палач! Позолотой тройной – тройная печать. Так чтоб мне не разбиться, скрипка, пой. По натянутым лицам ударь смычком, по ужаленным спинам добавь, скрипач! Пой о том, что мы были. Скрипка, плачь! А когда нас разбудят вороные грачи, трать о том, что не будет сухой тоски, – рыжей влагой заветной озолочу. Пой о том, что мы слепы слепому мячу.

Женщина и табак

Рембрандт жевал табак. Его натурщица была курящая. Женщина и табак. Какого сорта ее сосок понимал только Рембрандт: твое дело табак, женщина.

Пятая арифметика

Покупай меня первый. Покупай меня нежный. Я текла кровью, покупай, невежа, – я была тоже девственной одеждой, – ласкай меня, может. Если гложет что-то, покупай девятый. Мне не стать надеждой – я была пятой. Покупай, скупой, покупай, хороший, – кони на постой. Я была мятой, я была тоской, покупай шестой. Я была расплатой. Сотый покупай! Я была волчанкой, чайником. Речной. Шлюхою. Гречанкой. Покупай, седьмой, я была между, – покупали все. Так щипай прежде. Тысячный, возьми, городовой, парикмахер. А не пошли бы все? Третий лист за грош, не скупись, прохожий. Полюби, отец, и давай забудем хрупенький венец. Я была грубой. Покупай, четвертый, я была горбатой. На прицел возьми. И прости, первый, я была женой. Я была верной. Так купите все меня, рыжие солдаты, я была одной, купите президенты, вечные грузины, пьяные студенты. Покупай первый, покупай, нежный, сука еще та, я была наверно. Я наверняка буду старуха. Будет ночь еще с королем разрухи. Покупай, скопец, зарифмую с мордой пирожное, торт, собственный автограф. Так до бесконечности будет длиться вечер, а еще вечность в вечности, а еще истома. А купи, нулевой! Вот что. Я тогда вдовой кончу. Нет, еще не все. Купи меня, восьмой, укуси за бедра, я, самец, еще не то припомню. Вспомню всё, и я получу расплату, я была, была, я была пятой. Покупай, Господи. Прости меня, дуру, я была ему, в общем-то, пулей. Дулю отвинчу прямо под носом. Покупай, босс, я была тросом. Я была смертью, я была ладаном, как купили все. Я была пагодой. Покупай, первый! Покупай, нежный! Я была! Была. Я была прежде.

Игра в кости

Посвящается Пелевину В.

Будет тот же день, тот же вечер. Предназначена одна встреча: свидимся и расстанемся снова. Померещится чертям темень, насторожится ночь новая. Запорошит нас, заметелит. На постели белая простынь. Так подай, Господи, мне на кости, не скупись, Праведный. На погосте трамвай ржавый, – протяни же пыльные длани. Будь сегодня моим Гостем, а я стану Твоим краем. А я стану Твоею тростью, поклонюсь в Самые ноги, – утро соберем в горсти, загребем его пальцами. Ты долги собери, Путник, мне не доползти до вечери. Так подай, Господи, мне на кости, разбросай слоновое тело. Не уместен счет, Щедрый: четвертина с пядью не вышла. Так подай мне Свои пряди целовать (как Господь дышит). Дай мне руку, Отец Небесный, я отвечу той же рукою: правой соберу кости, левой обнимаюсь с Тобою.

Шарманка для глаз

Посвящается Немирову М.

– Как грубо! Как глупо! Черт знает что! Вечные женщины тускло жуют. Бедное сердце стукнуло жутко и тяжело. Пробормотала по досточке – в тесные желобки – каждая буква и точка. Линяющие цветы – в короткую (без восторга) и безотрадную высь брошены, – стольких же перемолотит жизнь. – Господи, до чего странно! Темный заплаканный день, словно вода туманная пробормотала: – Лень. Вынимать из сумки и грызть сухарь. В ситцевых полустанках спрятались все глаза (страшные). – Обернутся? Или же нет? Невыносимые лица, взяв на обед, выйду крутить шарманку… Девица, гордая, красотой, мальчик подслеповатый в синем пальто (жду – зарыдает, – смеется; жду – закричит, – молчит)… Сплю что ли? Нет, чувствую. И я живу. – Эй вы, прохожие черти! Бросьте на тротуар медных монет горсти! – Смотри, – кто-то скажет, – шарманщик! Мудрость земли к губам – это старинная песня ляжет к ногам. И пароходишка грязный и бестолковый в тот час запеленает чёрным вас – длинных и безотрадных, бледных и холостых – дымом – помятых, шумных, толстых, простых, – всех, кто здесь, как на паперть. – Тссс! – говорят, – тише! Это такая тоска… – Это что-то возвышенное! Для дня наступает вечер. Нежное что-то внутри воркует и все щебечет: – Единственный мой, прости. Мелодия маленькой лампой тускло освещена – медлительное танго, томное и еще – голод, страсть по теплым рукам. Дождик накрапывает. Холодно босым ногам. – Спасибо за все, обманщик! Три сливины в шляпу: – За все! Я словно ребенок – уезженный – возвращаюсь домой. – Слышь, погоди немного! Возьми-ка на молоко! – да что я, урод что ли, не заиграть вновь? Противно и безотрадно лямка ломит плечо. Как жадно играет шарманка! – проснулась легко. – Раззява! – ещё кто-то крикнул, – мелочь-то не поднял! Музыка дарит купчихе божественную печаль. Я забранюсь после, – и зазвенит в ушах: музыка дарит молитву для тихих глаз.

Шанхай по ту сторону

Это такая трагедия, маленький комедиант, – синь по ту сторону милая – зыбкий обман. Снежные степи дальние – в старый толковый словарь, – это победа кружится, бегает в древний Шанхай. Кто-то споет, что чувствует, кто-то скажет: прости, – это черёмуха с косточкой до той черты, где будет с хлебом чёрствая и моментальная жизнь. В садике стол раскроенный – не для меня: рюмка, розга, встроенная в память весна. А по ту сторону мысли: сделает дело джаз, письма о пошлости, толки, катыш в ушах. Ах, Бога ради, постойте, кони мои в тот край! Нервы расстроены, стервы! Глупо кричать: стоять! Лошади влево кренят – лютики и васильки. Ах, отворите двери в райские те цветы! Мне до звезды хватит и на беду. Пес на цепи лает. Я отойду, где по ребру голому – шелест огня, где разместят – полое – время не для меня. И в 6.15 узнаешь по почерневшим глазам, что по ту сторону – запах – не для меня – кислый и пыльный; паперть и королевский парк, с лихом казна, скатерть, сахар – не для меня, с дичью гарнир – целый галлон серебра, свежий в метро холод – не для меня, – молох и месяц, нити, год и число. Губы разжаты – счастье – быть по ту сторону сна. И я войду в город. Я буду снова там. Я разбросаю небо в чистую даль. Палочку настрогаю, – будто еще добро – скромное и святое – не перевесит зло. И это вам солнца луч золотистый я за полцены кусочек ночью продам. Ах, будто сердце обрывок там, где в погибнувший мир – свеженькое оконце – за полцены. А по ту сторону – море, рыцари и волшебство, а по ту сторону – с солью, с тяжестью выбито дно. А по ту сторону смерти на умудренной земле щелкают, крутят, вертят, будто дают на туш уличному оркестрику чьих-то бессмертных душ, где дирижер – подчеркнуто – и безнадежно устал, звякает кастаньетами чья-то печаль. Кони мои, постойте! Я не хочу умирать! Ах, по ту сторону света – тьма нарушает печать. Это такая трагедия, маленький комедиант, все по тут сторону линий – вечный Шанхай.

О нелюбви

Не говори о любви, не говори мне, что синеокие рыбаки отплыли, что не найти ни сцепленья, ни точки, – да только лишь бы ко мне на ночку. Да хоть на две – лакей не осудит. На только том лишь дворе я буду чёрной твоей ординарной невестой – жестом о нелюбви. Споем бледными голосами: будет вторая жизнь! Повторим сами: сначала все – только лишь лотерея, тоненькая во тьме аллея чужих, перепуганных судеб. Господи, да когда? Да и что с нами будет? Будет вторая жизнь, – вторим. Первую развенчает моей корью, распотрошит песок, искалечит. Будет вторая ночь! Будет моя беспечность! Не говори, что только дойти до двери. Кто за порогом их вам проверит? Кто вам поставит клеть? Кто посмеет? Не говори, что успеть велели быть в неисправленном виде – книгой о нелюбви к книгам. Лишь только не сказать: все. Да и что за малость? Лишь только бы не нафталин в усталость. Лишь бы не заезженная пластинка. В зеркало – кулаком! – Паутинкой впасть – лишь только дай власть, – полковые души в моих трамваях, – не объясняться в любви к тварям! Лишь волшебство дождя да суетное мгновенье, – лишь только бы не дуновенье черной моей второй и нелепой смерти, – лишь только настает ее время! Не говори, что любовь хуже злой простуды, – не говори, что меня разбудят! Все синеокие рыбаки с причала в розовый полдень легко отчалят. Да только лишь бы не холод! Не говори, что будет путь долог. Не говори, что лишь только сказать вместо слова, произнести прокисшее тесто. Только не говори мне: моя невеста, ты выходила на палубы стольких! (Да только бы не в лицо осокой!)

Помощник писаря

У Помощника Писаря нет матери. Вся псарня знает, что у Помощника Писаря нет матери. Помощник Писаря ходит как тень. И кто скажет, что у Помощника Писаря есть мать, тот родится матерью Помощника Писаря.

Потолок

И взорвется жёлтым, расплещется, разольётся утро семи дорог, где не будет тебя мой бог, целовавший ладони, коснувшийся согласованно вытканных ног. И тронет толчея сухотная, неразбериха вздохнет: потолок. Потолок, – вымолвят пристани, завизжат вокзалы, сбегут поезда. И да, да, да, – невдомек тебе, что я – искренняя, неуклюжая, как слеза на лице мужском, бритом поспеша, на заре, раскроенной на троих. На краю, предположим, подстреленной птицею заору: отпусти ты меня, единственный, отдай розалии весь хрусталь, и неподдельным верни сухоту, душу вынь, размотай в шар. И перекрестится поп своевременно, закатают они меня ниже уровня метра в четыре и в длину – примерно на два. Улыбнись и прости, мой ветряный, на листе ни беды, ни тревог, потолок морщинистый, беленький, потолок, потолок, потолок.

Чайный домик

В Южной Корее сумерки. Сколько безглазых ночей! Их голоса сожмурятся, сузятся, чтобы утро согреть. – Спорим, припрутся раненые, будет сырой табак?.. – Взрывами орегантовыми пуганных резать собак будет огонь форменный, и на заре – второй бой, и награжден орденом будет весь эскадрон?.. – Спорим, мы все выживем?.. Встретит ветхая мать с впалыми и остывшими проседями в глазах?.. – Спорим, война короткая?.. – Я полечу с тобой… – Спорим, начальник с оспинками будет сегодня злой? Он с похмела, выпивши весь свой дневной запас… – Спорим, не израсходуем боеприпас?.. – Спорим, что пламя пламенное?.. – … не доползти до изумрудного облака у изумрудной реки… – Спорим, мы будем голые?.. – Спорим, мы не умрем?.. – Спорим, что не сломается старый стальной конь?.. Ровно в 4 сажени утренний серый конвой. № 16 спаржею для обезумевших нас падал. В полете летчику – новый приказ. И только откос нескошенный, и я на вспаханном дне (в школе сидели зайчиками, чтобы припасть к земле): – № 16, миленький! В домике будет чай… – Спорим, мы были мальчики над косяками стай?

Мой дурачок

Я закрываю ладошкой его рот, когда он протяжно зевает. Потом целую в макушку и говорю: дурачок, дурачок мой. Он пытается возразить: да нет, я совсем не дебил, – и я грустно отмечаю в ряду пустых бутылок вдоль стенки темного стекла пустую ёмкость из-под коллекционного коньяка. Он выпил его вчера. Коньяк он купил в ближайшем продуктовом, когда уже был вечер: солнце лепило костыли к деревьям, и в небе не было ни одного облака. Он стоял в коридоре и смотрел на меня сквозь линзы, потом быстро снял очки, протер их платочком и сказал, что ему нужно пройтись. Меня он не пригласил. Это означало, что он уйдет и наберется до самых бровей. Когда он так замыкается и молчит, я знаю, что это очередной приступ ревности. Из-за этого он ненадолго задумывается, перекладывает в мойку грязные тарелки и отказывается от салата, потом раскладывает на клеенке, что застелена у нас вместо скатерти, клетчатую тетрадку и вздыхает так, чтобы я могла слышать его в соседней комнате. Вписывает какие-то голубые короткие и длинные строчки, а потом перечеркивает все написанное прямыми строго горизонтальными линиями. За этим занятием он проводит весь вечер. Оставляет тетрадку открытой и уходит из дому. Сейчас он ревнует меня к сорокалетнему соседу по даче, Митричу. Мне сложно что-то сказать. Я думаю, что глупо ревновать меня к Митричу, но разве ему это докажешь? Вбил себе в голову, что Митрич за мной ухаживает, и дуется. А Митрич всего-то что и принес лукошко земляники в прошлую пятницу. Мол, был в лесу, близ Белой Поляны, вот принес, угостись, Алена. Из-за этой вот земляники и началась ревность. Ревность началась сразу после того, как я съела душистые ягоды, а он сидел и молча смотрел на меня, даже не притронувшись. Мне и так нет никакой жизни – дети да огород, почему я должна была отказываться? И вот я жду, когда он вернётся, вернётся, конечно, пьяный. Он пойдет к самому Митричу, поддав для храбрости, выяснять отношения. Я могу предугадать все его мысли, поступки и действия. Мы вместе уже более 15 лет. Сижу одна. Жду. Думаю, что он у меня совсем глупый. Вскоре он подойдет к двери и будет долго ковыряться нетвёрдой рукой в скважине замка. Я не шелохнусь в темноте на кухне, сложив руки на животе. Наконец, он отворит двери и пойдет прямо на меня, шарахаясь. Я слышу, как он гремит нижним ящиком, потом с хрустом пережевывает суповые лавровые листья – это чтобы я не заметила, что от него разит. Тогда я резко поднимаюсь с табурета и включаю свет: ну что, сволочь, нажрался? Он выпучивает глаза, жмурится и мямлит: Ален, ну я больше не буду, это последний раз. Ах ты, блядь, козёл, – говорю я, – из-за какой-то земляники ревнуешь меня к Митричу, напиваешься как свинья. Хватаю мокрую тряпку и бью его наотмашь, стараясь попасть по лицу. Он закрывается, прячет голову, словно укутывается своими худыми длинными руками, похожими на яблоневые ветви и на что-то еще очень хрупкое, сиюминутное. Я продолжаю колотить его мокрой тряпкой. Я готова его убить. Он что-то шепчет: Алена, ну прости меня, ну не надо, не надо. Это будет длиться пять минут. Потом я, обессилев, заплачу. Он упадет на колени и полезет ко мне под юбку. Потрогает мокрыми губами коленки, будет шептать что-то нелепое про коварство Митрича и о том, как он заревновал. Я оттолкну его полусогнутой ногой, но он уцепится за края подола. Потом я высморкаюсь, вытру слёзы и заварю чай. Он побарабанит по стеклу и запоет голосом, который глубже моря: ты у меня одна, словно в ночи луна… В такие минуты смеешься ли, плачешь, но я готова ему все простить.
Последние публикации: 
О Билибине (22/10/2007)

X
Загрузка