Комментарий |

Слова и ветер

Читатель не живет в настоящем времени. Потому что настоящее – скорость света, а не его отстой по обе стороны. Где и живет читатель. Или в прошлом, или в будущем. Или в возвратном залоге, или в развратном. А настоящее – для ангелов. Кто ж им пишет?

Сны языка

Кто?

1. Что бы Вы поместили между двумя предметами – ножом и зеркалом?

2. Вычеркните пять букв из фонетического ряда русского языка. С каких начнете?

3. Дайте наугад пять метафор воды…

4. «Мир невидим; я в нем – зрим…» Следующая строчка?

5. Счастье и русская литература. Оксюморон?

6. Как почувствовать дыру в дыре, не просовывая в нее руку?

7. Рай, дерево, Вы – Адам и Ева. Ваши действия?

8. Вы во сне. И ход из яви в сон зарос. «Дверь» захлопнулась.. Один
«Вы» – во сне, другой – в яви... Ваши действия – то есть
того и другого «я»?

9. Вот как-то сидят Розанов, отец Павел Флоренский и биолог Каптерев
на веранде, под Москвой, в летний вечер и беседуют. Розанов
спрашивает: «Вот куколка, гусеница, бабочка… А где «я» этой
триады? Не может же оно быть одно на троих?»

В ком из них – «я», душа?

10. Смешайте два произвольных цвета.

……….

– Мужчина, конечно. Женщина не станет, утолив жажду, выливать
остаток воды из кувшина себе на голову. Эго– и эксцентричный
мужчина: заметьте – пустыня, вокруг ни души, и – льет на голову –
всё, до капли. Нет дела ему – ни до тех, кто идет за ним,
ни до того, кем оставлен этот кувшин.

– Он входит в воду с опаской и недоверием, и плывет в горизонт, деля
себя меж водою и далью. Вода, утроба, женщина. И горизонт,
цель, мужчина. И преодоление страха перед этим шагом к
слиянию в нем мужчины и женщины.

– Нет, не самолюбив. Он вычеркнул букву Ф. Фамусова. Этого
фанаберическогофанфарона. Не самолюбив и беспафосен.

– Скорей, неуравновешен, несимметричен. З – вернул, Ф – выбросил.
Правую половину вернул, разомкнутую, правое полушарие, тройку,
динамику, ян, мужчина, художник.

– Красивую женщину с умным мужчиной поместил меж ножом и зеркалом.
Любовь поместил – без мягкого знака. А за И краткое взвился,
держась как за самое дорогое. За этот пепел, оседающий на
губы. Губы сатира – широкие и жесткие. А глаза карие. Как
сумрачный лес. Рациональный истерик лет сорока.

– Нет этого человека. Нас разыгрывают.

Человек (голос): «Я» находится в сознании. А сознание – вне нас.

– Только мужчина может вычеркнуть столько гласных. Не лирик.

– А в старославянском гласные на письме сокращались, скрываясь под
титлом. Женщина, притом – юная, целомудренная.

– Мандельштам говорил, что язык движим согласными. Сильный, порой
эксцентричный, творческий человек. С яркой мерцающей
поверхностью и одинокой ледяной душой. Безоглядно уплывающий за
горизонт.

– А может, это не один человек, а два?

– Да, Печорин и Бовари в одном костюме.

– Мужчина, похожий скорее на зеркало, чем на нож. Ножны зеркальные.
Он отражает любую попытку его отразить.

– При смешении цветов можно было пойти по пути гармонии… Человек к
белому и красному добавил зеленый. При этом смешении
получается – грязь. Но грязь бывает разного свойства.

– Я – дочь Слуха и Зрения, – начинает та, чуть смущаясь.

Они

Они хлестали, как ангелы, крыльями по лицу, эти сякухати, с двумя
повисшими на них черными журавлями. Они взвихривали сидящих
ветром звука – как песок в пустыне, – эти двое обугленных
коптов, бредущих окопов с очами фаюма, заклинателей флейт из
страны восходящего солнца. И Актриса, пока они исхлестывали зал
этими взвинченными бичами музыки, подергивалась, как ломкий
морозно-наркозный цветок, подергивалась, как от ломки,
выпрастываясь из своей роли. И глаза ее – суженные, ужаленные,
были уже не здесь. Казалось, такой музыки быть не может:
казалось, там, на этой ноте, рвется ее, музыки, сердце, и ветер
захлебывается собой. Казалось, так не дышат – без выдохов,
одними вдохами – их вскинутой в небо лестницей Иакова.

Отлистнем назад.

Его лик похож на давленый баклажан. А тело под ним – слепое, как
Глостер в бурю, но Лира за ним нет. Он вываливается из глубины
сцены, круша и уволакивая за собой осветительные приборы. Он
выпадает в зал, как високосный год. От него разит стихами.
Он припадает к лицам, как бесы к рождественским окнам. Он
перебирает лапами по незримому стеклу сцены, как панночка
вокруг Хомы. «Високосный год, – гудит он, –високосный косарь нас
косит…»

И еще.

Он – путь бамбука. Он в рубище и бороде, голубоглаз и бос. Он годами
верложил гималайские тропы. Он каллиграф речи. Он мастер
апноэ – задержки дыхания. Он садится в кровавый кумач и
разворачивает дерюгу. Он вынимает оттуда сакральный цилиндр и
вводит пальцы в его струнное чрево. Он говорит, перебирая
струны, приближаясь к тем обертонам, которые позволяет услышать
то, что на нашем расхожем языке зовется музыкой небесных сфер.
Люд стихает. Одни входят в транс медитации, другие
позевывают улыбками.

Теперь чуть вперед.

Они сидят за столом на сцене – шестеро чувств, белая гвардия
литературы. По замыслу, они должны быть воспалены речью. По смыслу
происходящего – у них полная свобода в ландшафте речи. Не
востребованная. Ни одним. Сидят, молчат, как скорбное
бесчувствие. И микрофон лежит на столе, как Болконский на поле боя.
Молчат. Слов в рот набрали и молчат.

Пролистнем.

– Потому что нет там никого, – говорит человек из зала, – ни
мужчины, ни женщины, одна оболочка. Фальшивая, театральная, как
кулиса, за которой нет никого.

Потому, похоже, и не вовлекся зал в составленье ее словесного
портрета, не поверил ей, спрятанной за колонну, Актрисе, ее
бумажным кулисам речи. Не успев начаться, закрылось дело – «за
отсутствием состава человека». Не то что тот, в просвете –
белый волк с темной кровью. И тогда люд шел по следу, шил по
слову.

– А что я, – говорит АБ, выходя на сцену, – здесь делаю? – И садится
на стул, помахивая между ног ботвой микрофона. А за спиной
у него – шесть чувств – как серафим шестикрылый. – Люд мне
нравится, – говорит АБ, – а чувства молчат. – И, помолчав: –
Чувства – вещь молчаливая, не случайно я отказался быть в
ряду этих… органов.

Голос: Молчат, потому что чувства есть, а разума среди них нет.

АБ, оборачиваясь к чувствам, перечисляет: Зрение, вкус, интуиция…
Разума нет. Нормальная ситуация.

Голос: В творчестве разум не поводырь.

АБ нехотя начинает раскачивать речь. Этот медленный танец, как бы
уходя от высказывания, как бы «не говоря и не утаивая», как
говорил Гераклит. Как бы мутноватым взглядом обводя ландшафты.
И перемещаясь в них речью с той парадоксальной скоростью,
которую второпях принимаешь за неподвижность. И только потом,
когда его уже нет на сцене, понимаешь – какой это был сад
расходящихся тропов.

Пятница, 13. Литература на метле

Сход

Свет, ландшафтные декорации. Жеребенок зебры то и дело
заваливается – одна нога его к пятнице стала короче. Подложили
рукопись под копыто. Набросили подвенечную попону, расписанную
азбукой. Снарядили поверх метлой. Люд наблюдал. В проеме
стены – обоюдосторонее зеркало вращается на шнуре,
перелистывая отражения.

Что ж, сказал С., начнем.

А тем временем:

Участник «А» этого вечера – проходил фейс-контроль, бесконечно
звеня, раздеваясь и возвращаясь, в ускоренной съемке напоминая
кота, который ловит свой хвост. Пока, наконец, не остался с
одной, звенящей в ухе, серьгой.

Участник «Б» – известный гуру и гурман всякой Чести и Нечисти,
тщетно звонил С., мол, не успевает, так как должен вести круглый
стол Гурджиевской ложи. Да, тринадцатого, в пятницу.

Участник «В» – пилот батискафов, геопоэт и строитель
крымско-российских воздушных мостов, легендарный лемуриец Мадагаскара,
чертыхась, пересекал Москву, думая о своей роли – Левого
полушария мозга, – довольно сомнительной в день Метлы.

Участник «Г» – предполагавшийся «человеком», сидел на другом конце
города за столом президиума.

Участник «Д» – классик млеющей нежити писатель ЮМ – стоял в пробке,
склонив усталую голову на плечо жены.

Участник «Е» – Лилия (Лилит) Г., которая должна была читать «Женщин
на метле», мела юбкой улицы в неведомом направлении.

Участники «Ж» и «З» – известные в миру как Фагот, на чем (на ком) и
играет, и шаман горлового пения Езу – пытались пробраться к
сцене.

Грязь и смерть

К сцене, на которой за спиной С. сидело Правое полушарие в лице
поэта Т. Минутой ранее С. попросил его повторить то крайне
важное наблюдение по поводу «человека-икс»… упуская из виду, что
Правое полушарие по природе своей к повторению не
предназначено.

Т. говорит о видимом и невидимом, о путях молитвы, метафоры и
алхимии меж этими двумя реальностями. Он вспоминает
человека-невидимку Уэллса. Тот прошел две ступени на пути к своей
визуальной уязвимости: грязь и смерть. Отчасти он становится видим,
когда идет по грязи, оставляя следы. И окончательно видимым
становится в момент смерти. И эта метафора всякий раз
всплывает в моей памяти, говорит Т., когда мы пытаемся вывести
нашего «человека» из мира воображения в мир первой реальности.
И, пожалуй, я бы предпочел, чтобы этот человек не открывался
нам в конце разговора, не «умирал», а оставался тайной,
которая, в отличие от загадок…

(На столе С. звонит телефон, а самого С. на сцене нет. Подходит,
берет трубку, объясняет кому-то, в задумчивости кладет ее,
смотрит в зал, говорит: Кто это?)

Но поскольку, продолжает Т., мы стали на этот путь – обнаружения
человека, перевода его из невидимого мира в видимый, то есть
изгнания его из рая в мир через слово, я хотел бы напомнить,
что эта встреча станет реальной только при условии, что
реален и этот человек, и мы, задающие ему вопросы. То есть если и
мы, и этот человек сталкивались с самими собой как с
реальностью – как это происходит в молитве, в созерцании, в любви.
Иначе – это будет встреча двух миражей.

Дикий кур

А тем временем (хотя – о каком времени говорить в этот вечер?) С.
обводит меловой круг темы: художник и нечисть. И опускается в
задумчивости на стул, говоря:

Бывает, в раннюю пору жизни человек сталкивается с неким
необъяснимым событием – будто дверью ошибся, и потом этот неуловимый
«сдвиг» задает траекторию всей дальнейшей его судьбы.

Так шестилетний Бунин входит в незнакомую комнату и видит на стене
картину: на ней – некая тетка ведет за руку ребенка с
одутловато-заплывшим лицом, лыбящимся из-под туго завязанной то ли
косынки, то ли наволочки. Подпись к картине: «Прогулка с
кретином».

Бунин взволнован, ему знакомо лишь первое слово. Он не спит до утра.
Он пишет свои первые строки, он пытается сшить эту трещину,
этот сдвиг, рифмой. Прогулка затягивается, приводя его к
Нобелю.

Гоголь с ранних лет испытывал мистический ужас: вдруг средь бела дня
время останавливалось, небытие, ничто дышало ему в лицо,
эти мгновенья морока длились доли секунд, прорезая ножом линию
его жизни и творчества.

Пастернак и Цветаева в переписке признаются друг другу, что оба в
детстве считали себя кукушкиными детьми, подкидышами…

А знакома ли вам эта бездна между просто ужасом и ужасом тихим? Я
ступил в нее в четырехлетнем возрасте вслед за Диким Куром. Не
больше страницы занимал этот Кур, но застил весь свет – и
тот, и этот. Куд-куда, куд-куда, куд-куда… – вился Кур у ног
путника, заморачивая его, сбивая с пути, уводя все дальше. И
вдруг озирается человек и видит – бездна – и под ним, и
над, и во все края. А где ж дорога? – спрашивает он. – А нет
ее, – шепчет Кур. – А где ж мы стоим? – обмирая, спрашивает
человек побелевшими губами. – А нигде, – водит глазами Кур,
растворяясь во тьме.

Эту русскую сказку, переписанную Алексеем Толстым, я просил отца
читать мне перед сном снова и снова. И все попытки его прочесть
мне других сказочников – Андерсена, братьев Гримм – ни к
чему не приводили. Кур вился у ног. Куд-куда? Куд-куда? На
Кудыкину гору – отвечай, чтобы не сглазить, не закудыкать
дорогу. Пока не поздно. Мне уже было поздно – в четыре.

Вот и наши прогулки: под одной ногой – речь, под другой – течь. Под
одной – дорога, под другой – нет.

Мессир

Не начинай дел в пятницу, и не кончай, – русская поговорка.

Пятница – это вилы дорог. Потому на развилках ставили часовни
Параскевы Пятницы.

А на Красной площади, в сердце дорог, стояли семь обетных Пятниц.

Входит ЮМ, садится, перед лицом его вертится зеркальце, подвязанное
на шнуре к потолку. Вертится, перелистывая отраженье тихого
бесоведа и столь же тихо внимающего ему люда.

ЮМ говорит о светоносно-темных сторонах метафизики, о Рене Геноне, о
Верхних и Нижних водах, о человеке, которого он близко
знал, ясно видевшего и Верхний мир, и тот Низ, о котором писал
Даниил Андреев. Говорит о Боге, создавшем человека таким, что
ангелы, увидев его, не знали, кому поклоняться – ему или
Богу. Что нечисть бледна перед нами. Абсурдна, бледна и
беспомощна нечисть, теряющая надежду на бессмертие. Говорит о
своем письме, о патологии невидимого мира, о гротеске. Об
интересе к нежити со сдвигом, о нежити, чуть тронутой умом,
которая чудовищней здоровой нечисти. Он вспоминает свой рассказ
«Пир психопата», где молодой вампир, боясь пить кровь
непосредственно, «с горла», устраивается медиком, посасывать кровь
из пробирок.

ЮМ смолкает, обводя зал взглядом, инфернально поблескивая очками.

Он держит микрофон у губ так, что кажется – ничего более нежного в
его руках не бывало. Он дышит на него, как на неземной
одуван. Он ждет вопросов.

Левое полушарие, из-за спины ЮМа:

– Я впервые так близко вижу специалиста по вампирам, и не могу
удержаться, чтобы не задать вопрос, который меня давно волнует.
Как Вы считаете, кровяная колбаса – это человечий продукт?

ЮМ тщетно вглядывается в зал в поисках владельца голоса.

– Я здесь, – говорит Л.п., – позади Вас.

– Я не специалист по вампирам, – оборачивается к нему ЮМ. – Не те
отношения. Хотя Ваш вопрос мне вполне понятен.

– Да, – говорит барышня из зала, открывая лицо, прикрытое
фотоаппаратом, – я помню его, хотя читала лет 10-15 назад. «Не те
отношения». Студентка Надя приходит сдать зачет на дом к
преподавателю. Тот выдвигает кровать на середину комнаты и просит
ее раздеться и лечь. А сам он будет ходить вокруг нее, и она
должна восклицать: «Ой, петух, ой, петух…» Наденька, в
смешении чувств, вопреки своей воле, выполняет его просьбу.
Провожая ее до двери, он просит ее через месяц прийти и все
повторить. На ее вопрос: почему он не займется этим со своей
женой, он отвечает: «Не те отношения». Надя уверена, что в
следующий раз к нему не пойдет. И приходит. Так продолжается
месяцы, годы. Уже позади университет, зачетки, у нее уже муж,
семья, дети. Но она по неизъяснимой причине все ходит и ходит
к нему. Наконец, он умирает. Несколько дней спустя ее
находят повесившейся.

ЮМ кивает головой: Да-да…

С.: А почему именно этот возглас – «Петух, петух!»? Мол, пугало
нечисти? Или фраер-осеменитель?

ЮМ: Есть незримая нить в человеческих отношениях. Это невыразимая
тайна. Казалось бы, ничто их не связывает – этого, например,
преподавателя и студентку. Но она идет к нему, и он ее ждет.
И ни с кем другим это не было бы возможным. Не те отношения.
И как это происходит – ни писателю, ни персонажам его
непостижимо. Это путь спонтанных связей, интуитивного видения.

Кажется, что это уже и не ладони ЮМа, из которых проглядывает
микрофон, а застенчивые листья, прикрывшие целомудренный бутон. Он
не знает, кому отдать его, он озирается по сторонам, и
уходит в глубину сцены.

Вращение

Разговор вращается вокруг одного из псевдонимов Гоголя – 0000.
Почему он выбрал четыре нуля?

Вокруг Мейстера Экхарта, сказавшего: «Грех есть обморок свободы».

Вокруг русской поговорки «На людей, как на Бога, надейся».

И оттуда – почему весел бес, а Боги несмеяны? Особенно – бес
арапский, как назвал его Вяземский.

Да, – подхватывает С., – вот удивительное, очень редко цитируемое
его стихотворение – всего одна строфа, но в ней весь человек,
весь его Бог и дьявол:

«Напрасно я бегу к Сионским высотам,

грех алчный гонится за мною по пятам.

Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,

голодный лев следит оленя бег пахучий».

И оттуда – о двух зайцах, как двух зеркалах, меж которыми пушкинский
поп ловит черта.

И оттуда – о Фаусте, который в конце пути превращается в куколку
доктора Мариануса, встраиваясь в хор блаженных младенцев, то
есть тех, кто был рожден в полночь, в час Нечисти, но остался
безгрешен, так как умер до первого вдоха. Вот посмертная
участь Фауста, и путь туда ему стелит дух детоубийцы Гретхен.

И оттуда – к Данте, восходящему из ада на небо по лучу Беатриче.

И оттуда к аду Другого.

Зеркало, Лютер, чёрт

Некий человек по имени Дзын сидит на полу и делает из бумаги
красного то ли кролика, то ли карлика… Лилит запивает его водой.

Мессир ЮМ из глубины поблескивает очками, опустив голову на грудь.
То ли внемлет, то ли дремлет.

А сейчас, – говорит С., поворачивая лицо с пустыми глазницами –
глазницами полдня, – сейчас те, кто еще мертв, претерпят
существенные изменения.

Выходит Фагот с фаготом и Езу с бубном.

То, что вы сейчас услышите, – предупреждает С., – неведомо не только
вам, но и нам – Езу, которая будет ветвить горло, Фаготу,
который будет дуть в голос, и мне, который прочтет ночь.

Они начинают – голос и инструмент. Это похоже на живое зеркало –
взвинченное, плавящееся и крошащееся. Зеркало, принимающее
обличье всего, что видит. Зеркало-панночка, зеркало-палец,
зеркало-Вий. Она и похожа была на панночку, когда пела – мелом. А
он, Фагот, встав на задние лапы, дул в инструмент. С. начал
с низкой ноты, не открывая глаз: ………..

С. смолкает, музыка, напротив, – распаляется, взвинчивая морок,
доводя и себя, и люд до шаткого состояния, из которого возникает
священник. Огромное тело, седые власа, золотые очки, взгляд
Никона – на Аввакума.

Он говорит о числе тринадцать, которое есть Христос. О пятнице
искушений, о дне страстей. О левой ноге календаря, ступающего в
Новый год первого января, а не седьмого. О бесе Морозе и его
авгурочке.

Нет, – поправляет его Левое полушарие, – мороз – не от слова
«мрезко», а от «мрозко», то есть морозно. – И, вглядываясь в даль,
добавляет: – Вот философ МЭ, живущий в Атланте, мог бы об
этом сказать много глубже.

С. идет в глубину зала вдоль взгляда Левого полушария, говоря: Быть
не может. Я думал, МЭ – это метафора. Здравствуй, МЭ. – И
трогает его за рукав. – Это не голография? Это действительно
ты, МЭ? Тринадцатый? – И, вдруг передернувшись, произносит
никому не понятную речь.

– Вот и пятница трех дорог, – говорит «человек», материализуясь, –
одна к Богу, другая к черту, а третья – литература.

С. выводит ее из-за кулисы. Она в красном расписном балахоне, на
голове тюбетейка, в руке трубка, зовут Елена, она попыхивает
трубкой, глядя в люд, чуть сощурясь против света.

– Молодая, прекрасная и – другая, – шепчет С. – Ее любят книги, они
трутся, как кошки, о подол ее платья, о ее тонкие певчие
щиколотки. А она читает им Сологуба.

Озеро

Шли вдоль озера в Английском парке. На ней бежевый берет,
прикрывавший одно ухо, темное пончо, расшитое тонкой терракотовой
арабеской, серые брюки с искоркой и коричневые ботинки на
высокой шнуровке. Март. Солнечный, зябкий, с колкой крупой, не
оставляющей следа ни на ладони, ни на земле.

Как ты думаешь, она говорит, глядя на ивы, стоящие у воды с
опущенными в нее ветвями, как ты думаешь, это вода их притягивает
или они к ней тянутся?

Что? – говорю, и не слышу ее, все пытаясь припомнить эту сцену у
Фаулза. Как же он назывался, этот длинный роман его, по имени
героя…

Окрестности Лондона, лодка, воскресный день, такая же вот погода…
Нет, теплее. В лодке – он, в ту пору еще студент Оксфорда,
братство избранных, чуткие амбиции интеллектуала. И она –
старшая сестра его невесты, как тайна сквозь тонкое кружево. Это
мерцанье сквозь кружево их и сближает. Она тоньше и глубже
его, и пока еще старше.

На нем – белая «апаш» с закатанными рукавами, голые пятки упираются
в поперечную планку у ее ног. При гребке он откидывается
назад, запрокидывая голову к небу, и снова тянется к ней лицом,
приближаясь и вновь откидываясь. На ней белое платье и
шляпка соломенная. Он видит сокурсников, плывущих по соседней
протоке, машет рукой. Ивы стоят вдоль реки, по обеим ее
сторонам, наклонив головы, расчесываясь над водой.

Они уплывают все дальше, в чересполосицу разбредающейся воды и
низкорослой зелени. Они вплывают в мифический лес, затопленный
недвижной водой, цветущей, лишайной, с кривыми чернеющими
промоинами, застланными на дне дымчато шелковым небом. Лодка их
вязнет в переливчатой тине, он закатывает штаны до колен,
выходит и погружается в топь по пояс, лодка скользит с
приподнятым носом, тихо перебирающими ее борт ладонями и девушкой,
прижимающей шляпу к груди, на корме.

Что-то в воздухе тмится, она чувствует, будто незримые петли в нем,
в воздухе, медленно стягиваются. Что-то в этих деревьях, не
глядящих под ноги в свои отраженья. Что-то в этом отсутствии
звука, нарастающем, обложном. Где-то там, впереди, за вон
тою корягой с развороченным ртом, захлебнувшимся тиной.

Они оба увидели, одновременно. Одновременно: она увидела, а он
шагнул и с головою ушел под воду.

Мертвое, слепяще белое, с гибким волнистым вывертом зануренное в
тину тело девушки – как ветвь, ободранная до лыка. Запах тлена
и тишь. И деревья над нею, отведшие головы в сторону. И
мелкая, подслеповато цветущая тина, ее обступившая, как бы
припавшая к ней, повторяя ее очертанья и безгубо сосущая эту
тихую юнь разлагающейся белизны.

Мертвое тело, видимо, дни, не два, не три. Но в нем еще шла борьба.
Незримая. Шла угасающими толчками. Меж красотой и ее
разложеньем.

И когда он пришел в себя, и едва справляясь с накатывающей дурнотой,
прикрывая ладонью рот, все пытался приблизиться и не мог,
развернувши лодку кормой к затону и слегка оттолкнув ее от
себя, и она скользила, удаляясь спиной, но взглядом, вспять
обернутым через плечо, с каждым вздрогом плеча приближалась,
не удалялась вместе с лодкой, а приближалась взглядом – к
нему, к ней, к ним…

Близость была меж ними, когда вернулись. Странная близость.
Подобрали одежду с пола, и разошлись молча.

Он женился на младшей. Вскоре и старшая вышла замуж. Потом была
жизнь, долгая, у обоих. Они встречались, сквозь тонкий узор,
время от времени, и расплетались, боясь надорвать его, этот
узор. Но никогда о том случае не вспоминали. И, наконец, к
концу жизни вышли друг к другу и, видимо, станут одним.

И никогда о том случае… Жизнь как пишет судьбу? Краской, кистью.
Дальний план – той же кисточкой, что и ближний. Здесь, у
переднего, нижнего края, пишет, прописывает, а там, вдали,
наверху, мазнет – бегло, в одно касанье. Чем? Той же краской, что
на кисточке остается. И снова вниз, к ближнему плану, не
заметившему отлучки. К этой бренчащей мелочи льющейся вдаль
воды, к этим утренним ивам, чешущим волосы над водой…

Ты что, не слышишь? – она останавливается, поворачивая ко мне лицо.

Слышу, говорю. Думаю, они пьют и плачут. Пьют и плачут.

(Продолжение следует)

Последние публикации: 
Парщиков (28/04/2012)
Слова и ветер (31/08/2006)
Слова и ветер (30/08/2006)
Слова и ветер (29/08/2006)
Слова и ветер (28/08/2006)
Слова и ветер (27/08/2006)
Слова и ветер (24/08/2006)
Слова и ветер (23/08/2006)
Слова и ветер (21/08/2006)
Слова и ветер (20/08/2006)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка