Комментарий |

Полковнику Дягилеву. Повесть. Часть первая

повесть

Часть первая

– В тот день, когда полковнику Дягилеву явился ангел, федеральные
войска провели сто боевых вылетов, двадцать операций по
зачистке и десять разъяснительных работ с населением. Боевая
задача, поставленная перед бойцами полковника, звучала так:
занять стратегическую точку возле станции «Грязная» и укрепиться.
Отряд провел операцию с присущими ему быстротой и
аккуратностью, понеся лишь незначительные потери, которые из суеверия
подсчитывать не стали: жмуриков считать – плохая примета.

Небо содрогнулось тяжелой судорогой и потекло мутной облачной слюной
за шиворот тощего, изрытого редкими оспяными воронками
горизонта, когда полковник твердой походкой человека, который
знает, о чем живет, зашел в свою палатку. Он достал
обоюдоострый десантный кортик и собирался побриться, ибо везде и
всегда блюл в себе культурного человека и брился через сутки, но,
повернувшись к маленькому зеркалу, висящему над походным
умывальником, узрел в нем не только свое усталое лицо цвета
парной свинины, но и чужеродную фигуру, молча клубящеюся за
его спиной. Формы на фигуре не было, только шинель, небрежно
накинутая на плечи, да и конституцией была она не строевой, а
как бы гражданской.

– Моя фамилия полковник Дягилев, – медленно сказал полковник, – а кто ты?

– Я тоже офицер, – отвечал незнакомец, оставаясь в тени дягилевского
сознания, – но других войск. Честь можешь не отдавать.

– Не важно, война или какое другое мероприятие, а полковник Дягилев
чести своей никому не отдаст, – ответил полковник и
усмехнулся.

– Враг – это просто боевая единица противника, – сказал он, –
гражданское лицо может прийти и уйти, но враг сам никогда не
уходит, и мне надо побриться. Ступай. Если ты честный журналист и
ждешь интервью – его с радостью даст походная кухня.

Но незнакомца не так-то легко было смутить. Он еще больше сгустился и начал:

– Я летал…

– Я тоже летал, – оборвал его полковник, – в Афганистане. Но годы
опустили меня на грешную землю. Иди и не мешай отдыху боевого
командира.

– Ты воин, и я воин, – отвечал незнакомец. – Так неужели мы не
найдем общий язык. Я прислан тебе в помощь, ибо всякая битва,
творящаяся на земле, решается на небесах.

– Я делаю мою работу, и эта работа делает меня. Каждый в силу своей
смекалки. У меня есть задача, ее сформулировал мне
президент, а президент – это гарант, он нас всех воспитал и поставил…
– сказал на это полковник. – И если ты служишь ему, то нам
по пути. Но здесь моя задача и моя точка, а значит, и медаль
полагается мне, а ты ищи свою задачу.

– Я пришел вести тебя на ристалище, как слепого котенка, – терпеливо
ответил чужой, но судя по яростному огню, разгоравшемуся в
его зрачках, терпения в нем оставалось чуть-чуть.

– Мы русский народ и с нами Бог!

– Аминь.

Пока они так разговаривали, снаружи перед полковничьей палаткой два
его адъютанта рыли саперными лопатками чужую враждебную
землю. Одного из них звали Михаил Шепло, другой был в куртке
защитного цвета и синих тренировочных штанах. Он был помладше и
говорил, плаксиво пришепетывая, словно каждую секунду
боялся получить шмазь.

– Ну Миша, – говорил он, – ну расскажи про черного десантника, ну ты
же обещал. Ну расскажи.

– Да ладно тебе канючить, – баском отвечал Шепло. – Вот докопаем, и расскажу.

– Ну Мишенька, ну я один копать буду, а ты в стороночке посиди про
десантника расскажи.

– Черт с тобой, чума, копай да слушай. Сам я его не видал, но ребята
сказывали, что еще в первую войну был в десанте латышский
снайпер Улдис. Был он наемником, формы нашей не носил,
русских презирал и ходил всегда в черном кожаном прикиде, за что и
прозвище получил – черный десантник. Держался он особняком,
но стрелять здорово умел, да и в ближнем бое был как зверь:
глазище вытаращит, пасть разинет и зубами рвет, что штыком
режет. Так что ребята его сторонились, считали, что
чеканутый, но на темную – латыша проучить – не решались, больно уж
зубы острые, – Шепло прервал свой рассказ, смусоливая
сигаретку.

– Ну, Мишенька, а что дальше то было? – не унимался Плаксивый, он
яростно кромсал лопаткой неподатливую мерзлую глину.

– А вот что. Стояли они тогда, так же как и мы, перед станцией
Грязная на двадцать пятом километре, а известно было, что на
двадцать третьем раньше до войны фабрика было водочная. Ее саму
еще в первые дни войны разбомбили, но речушка, что там
протекает, с тех пор градус солидный в себе имеет. Встал вопрос,
кому по воду волшебную идти, кинули жребий, и выпало идти
латышу. Он ничего не сказал, взял свой «узи», большой бидон и
ушел. И надо ж случиться, что как раз в этот вечер
террористы прорвали нашу блокаду и маленькими группами ушли со
станции. Отряду, где служил черный десантник, пришел приказ
отступать по быстрому, и ребята без особого сожаления покинули
двадцать пятый километр…

– А как же латыш? – испуганно прошептал Плаксивый, он даже забыл
копать от волнения.

– Копай, дохляк, – беззлобно прикрикнул на него Шепло, – и лопатка
вновь резво замелькала над разрыхленной землей.

– На латыша ребята давно уже зуб держали, что он, сука, русских не
любит, вот и вышел случай поквитаться. Говорят, что когда
террористы накрыли его у речки, он дрался, как лев. Пятерых
моджахедов положил гад, пока они его ломали. Тогда разъяренные
бандиты привязали латыша к дереву и отрезали ему мужское.
Потом они подвесили пониже живота бидон и оставили беднягу
истекать кровью и обидой. Лишь когда бидон наполнился до краев,
латыш потерял, наконец, сознание. Но перед смертью он
страшно ругался на птичьем своем языке и поклялся убивать всех: и
русских и чурок, кто станет привалом на проклятом отныне
двадцать пятом километре. Вот где мы сейчас стоим. У-у-у-у!
Страшно?

– Ага.

– Вот тебе и ага. Говорят, он приходит ночью к дозорным на посты.
Бидон с кровью тяжело болтается у пояса, а в руке он держит
свои причиндалы. И тогда он задает салаге или даже деду три
вопроса, и если они не смогут ответить хоть на один,
перегрызает им глотку. Вот так.

– А что это за вопросы? – тихо спросил Плаксивый, весь в земле,
чумазый и дрожащий он вылез, шатаясь, из окопа.

– А вот этого никто не знает, – ответил задумчиво Шепло, разминая
новую сигаретку, – только ни один пока встреч этих не пережил,
говорят, он спрашивает по-латышски…

– Так ты ангел? – сказал полковник Дягилев, он все еще стоял перед
зеркалом, нет, он теперь сидел за походным столом над картой
и четвертушкой пшеничной, принесенной чужаком. Побриться ему
так и не удалось.

– Аз есмь, – отвечал важно Михаил, он вскрывал Дягилевским кортиком
банку французской тушенки. – Вилки нету?

– И ты бессмертен?

– Практически.

– Не скучно? Да нет, ты за следующий потяни, вот тебе и вилка…

– Нам чинам воинским скучно бывает только в тылу.

– А тыл там, куда мы зад повернем.

– Верно. Нет, жидкость не сливай. Или мы ее что, холодной будем?

В это время всего лишь в каких-то двух километров от ангельской этой
трапезы брат полковника Дягилева – майор Дягилев, высыпал
банки чешского пива из спальника и закапывал их в мерзлую
землю с целью охлаждения. Молоденький и безусый его адъютант
Данила Стопорев, в просторечие просто Даня, тихонько дул на
свечку, разбрызгивая по углам палатки пахучий церковный воск
от дурного глаза. В отряде поговаривали, что под видом
адъютанта майор притащил на боевые позиции свою московскую
невесту, уж больно субтильного Стопорев был сложения. Глаза его
голубые, как утренний спирт, кротко смотрели из-под пушистых
ресниц, да и кожа у адъютанта была – любой барышне на зависть
– нежная и розовая, как докторская колбаса. Вообще-то Даню в
отряде любили, только больно уж он набожным был, как что –
так рот крестит и в воду бежит смотреть, очищается,
малохольный. Но ничего, – думали товарищи, – война пообкатает, и не
таких пообкатывала…

– Ну что, Даня, – сказал майор, – видишь, у нас какой моцион пошел,
война скоро кончится, да только б пиво раньше не кончилось.
Да ты что одурела совсем, – закричал он вдруг в гневе, –
смотри, куда каплешь-то!

– Очень мне тяжко это, – ответил Даня, осторожно пристраивая свечку
в пустую пивную банку, – что-то опять волосы на щеках
растут, да и в промежности странности какие-то, вроде набухло
слегка.

Майор странно посмотрел на Даню и, поежившись, ответил:

– Интересная, однако, комбинация. Но ты не бойся. На войне женщина
завсегда в мужика превращается, а потом, как вернемся, все
натурально назад повернет, и сиськи у тебя опять отрастут, и
волос на лице выпадет, обожди, Даня милая, месяц не больше и
добьем мы их, гадов.

– Да и зачем мы на войну то эту пошли, – торопливо и жарко зашептал
адъютантик. В глазах его заблестели слезы, и он и впрямь
стал похож на обиженную девушку, – мало что ли, коль два брата
воюют, а ты мог бы в академии отсидеться, тебе и в
министерстве предлагали…

– Ну хватит, – прикрикнул на него Дягилев, – тоже мне нюни
распустила, что еще за профанация на фронтах родины. Сколько раз тебе
говорил, прадед мой еще в прошлом веке за станицу эту
дрался, потом дед… дорога наша Дягилевская завсегда сюда лежит. И
нет нам покою, поскольку тут традиция и тайна! Традиция и
Тайна! И такая диспозиция для нашего рода не ноша, а честь,
ибо мы для родины, память, как слепую руду, добываем и славу,
как эхо из гор, кулаком выколачиваем.

– А что за тайна-то? – осторожно спросил Даня. – Почему раньше не рассказывал?

– Я и сам точно не знаю, – ответил майор и, плюхнувшись на
выпотрошенный спальный мешок, протянул Дане ноги в тяжелых
облепленных красный глиной сапогах. – На вон, тяни. Это Николай все
больше ею занимался, оттого и в разведку пошел, все шарит
теперь по горным аулам – дедовское проклятие ищет.

– Проклятие, ой Боженьки, – Даня, казалось, испугался не на шутку –
так и повалился с сапогом в руках на спину.

– Так ведь в чем тут трепанация: прадед мой в первую кавказскую, как
и я сейчас или как Степан, отрядом командовал. Вот раз
выехал он с есаулами на разъезд, едет неспешно горной тропой,
жарко, солнце палит, а тут на встречу девчушка, черная, глаза
горят, а во рту три зубика белеют. Это я хорошо запомнил,
что зубов у ней вроде не было. Ну раз такая провокация, прадед
мой, с коня не слезая, и говорит: где, говорит, здесь воды
испить можно, да и коней напоить. А девчушка – чертенок – не
слово не отвечает, но вроде все поняла: поворачивается и
идет… ну мой прадед натурально со своими казачками следом, и
выводит их эта черная ромашка не куда-нибудь, а прямиком на
вражескую засаду. Был в свое время у станции Грязной, которая
тогда еще Орлиной заставой называлась, один свирепый
террорист Асан. Боялись его и русские и качубеи, потому что он
дьяволу вроде бы дальним родственником приходился: убивал, как
землю ел, отплевываясь, читал по-арабски, а писал
по-еврейски, а молился и на том, и на другом, потому что языка у него
во рту было два. Глаз у него был один желтый, как у кошки
или козы, а другой стеклянный. Знаменит был своей жестокостью
и храбростью, а чего в нем было больше, не знал никто. И
стоит мой прадед лицом к лицу с этакой вот персоналией, а потом
говорит девчушке, ну что ж, говорит, я думал ты ребенок
неразумный, а ты враг хитрый и подлючий, да как взмахнет своей
именной саблей, а девчушка молча стоит, глазки блестят, и
ротик щербатый улыбается, смерть принять готовится. Потемнело
тогда у прадеда в глазах, и не смог он опустить лезвие на
ребенка. Битва, последовавшая затем, была короткой, кровавой и
несправедливой. Навалились бойцы Асана на русских воинов и
порубили их по своему дикому обычаю в капусту. Лишь прадеда
моего не тронули. А когда остался он один стоять средь
безвинно разделанных туш, подошел к нему Асан, шепнул что-то на
уху на своем горячем языке и ловко одним движением выдавил
глаз…

– О-ох, – протяжно вздохнул Даня и спрятал свои небесные глаза под
пушистые ресницы, – Господи-и.

– Вот тебе и Господи. А как кульминация подоспела, вставил ему Асан
свой стеклянный глаз на место прежнего и прадед мой все его
взором стал видеть и сгинул..

– Куда? – спросил Даня, осторожно приоткрыв глаза, – куда сгинул то?

– А это и есть тайна, – назидательно ответил майор, и, поразмыслив,
добавил, – и традиция. Вот Николай наш умом то и тронулся за
загадку за эту. А рассказал это все один есаул, ему ухо
отрубили и за мертвого почли. Такая, Даня, аппликация. Потом он
не спеша, встал, подошел к адъютанту и нежно, тяжело лег на
него.

Даня ж молчал и лишь осторожно трогал грудь, которая вроде снова
стала меньше. Грудь же Дягелева, и он чувствовал это через две
гимнастерки, напротив раздулась, раздвоилась, так что левый
сосок не видел правого, и стала податливой, как тесто. Майор
говорил: от пива, но Даня не верил этому и крестил на ночь
спальный мешок. А давным-давно, в мирное время, да и в мире
совсем другом, звали Даню Дашей. Она выросла в маленьком
южном городе, где собаки узнавали друг друга по голосу, а ночь
наступала незаметно, как первая беременность. С двенадцати
лет ей вдруг стало необыкновенно скучно в большом
родительском доме, где утра пахли брусничным вареньем, а вечера
малиновым, и она придумала себе игру: Даша стала играть на пианино.
Старый рассохшийся рояль стоял на городской свалке,
укрывшейся среди дюн по дороге к морю. Как и почему он там
оказался, не помнил никто, даже Дашина бабушка, вот девочка и
ложилась ближе к вечеру на его широкую черную крышку, похожую на
капот большой заграничной машины, слегка освобождала левую
грудь, которая у нее была взрослей и потому больше правой, и
ждала мальчишек. Когда же те шумной пестрой гурьбой шли на
вечернее купанье, Даша начинала тихонько тренькать по
расстроенным клавишам. Мальчишки разом останавливались, и Даша,
улыбаясь, как девочки улыбаются лишь зеркалу, спала с ними по
очереди, медленно и нежно, чтобы не спугнуть душу наслаждения.
Эта игра на пианино ей так нравилась, что вскоре Даша уже
ловко выбивала в четыре пятки гимны родного края.

Продолжение следует.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка