Комментарий |

Болезнь разведчика

В больнице

В ту осень у меня, у десятиклассника, случилось осложнение на сердце
– после ангины, – и я попал в нашу сельскую больницу.
Там-то я впервые увидел Сапрона, лечившегося от "дури" – так он
называл свою болезнь, которая приключилась с ним еще давно,
на фронте, после того, как два года отслужил в разведчиках.

…Еще на фронте к нему по ночам вдруг стали являться убитые им
часовые. Они пытались разговаривать с ним. Больной отгонял их
разными предметами, что не ускользнуло от внимания командира
разведвзвода. Огорченно покачав головой, лейтенант отвел
Сапрона на кухню – помогать поварам...

В больнице седой Сапрон вел себя спокойно. Однако люди с черными
лицами могли войти в палату в любой момент, и ветеран
внимательно поглядывал по сторонам, готовый встретить их кулаками.

Сидит на поскрипывающей под его тяжестью койке, отхлебывает из
кружки чай и вдруг бледнеет, глядя расширенными глазами в
пустоту:

– Вы зачем опять ко мне? Ведь я уже убил вас на войне... Неужто мне
придется убивать вас, проклятых, еще раз?

По лицу его текли слезы, шлепали по чистым доскам пола.

Я бежал за медсестрой, и она делала ему успокаивающий укол.
Очнувшись, Сапрон стонал:

– Зачем я их убиваю с повторной дремучей жалостью? Зачем они опять
лезут под руку?

В углу лежал круглый со всех сторон мужичок пожилых лет. Дядя Михай
его звали. На лице его длинная рыжая щетина, потому что
дядюшка боится острой бритвы и стрижет подбородок ножницами. Он
страдал диабетом, много и часто ел. Дядя Михай советовал
Сапрону чаще молиться. Ветеран досадливо отмахивался:

– Нет такой молитвы, чтобы враз скрутила мертвяка!

Я болел тяжело – сердце то неслось вскачь, то делало попытку
остановиться. Подходил дядя Михай с тарелкой недоеденной манной
каши, жалостливо склонялся надо мной, продолжая медленно и
старательно жевать. Шишковатое щетинистое лицо его, как небритая
луна, отсвечивало тусклым осенним светом, падающим из окна.

– Сердце не может просто вот так остановиться! – Сапрон расхаживал
по палате, размахивая ведерного размера кулаком.

Дядя Михай согласно кивал головой, зачерпывал ложкой очередную
порцию каши, отправлял ее в широкий, как у лягушки, рот.

– Что такое сердце – никто по-настоящему еще не знает... – рассуждал
старый разведчик. – Это, брат ты мой, такой комок, что
ого-го! Бывало, всуну часовому кинжал под ребро, да еще крутану
его там, чтоб дырку пошире расхреначить. Знаю, что попал
точно в сердце, а он, гад, все трепыхается... Я в бога не верю,
но Кто-то постоянно следит за этим живым комочком,
заставляет его сжиматься и разжиматься... Иду по военной тьме с
ножиком за голенищем и чую, как смертная сила расходится от
меня, будто волны по пруду. Даже комары перестают зундеть –
чуют, заразы, на какое дело солдат идет...

Сапрон вернулся с войны в сорок шестом году. В наших краях в то
время был голод. Старик отец, завидев Сапрона, спросил первым
делом: "Нет ли у тебя чего поесть?" Сапрон развязал походный
мешок, подал старику буханку хлеба. Тот молча принял хлеб
обеими руками и заплакал, обливая соленой влагой глянец
подгоревшей корки.

– В тот момент мне стало шибко не по себе, – вспоминал Сапрон, – я,
гробомать, пришел победителем, врагов на войне поубивал без
счета, заболел через них мертвячьей болезнью, а мой отец,
которого я семь лет не видел, опух с голоду, еле двигается.
Где же справедливость?

Прошли годы. Я окончил школу, поступил в районную газету
литсотрудником – обычная карьера пишущего сельского паренька.
Оказалось, что и Сапрон тоже работает в редакции конюхом.

Умная кобыла

Кобылу редакционную звали Майкой. Была она ужасно ленивая, и масти
грязно-серой, зато со звездочкой во лбу. Весной, когда
просыхала земля, Сапрон запрягал Майку в соху и пахал огороды
редакционным работникам, а потом уже всем желающим. Лошадь
пахать не хотела, останавливалась на каждой грядке, Сапрон то и
дело кричал на нее могучим "военным" басом.

Моим наставником по литературной части был завсельхозотделом по
имени Лева. Бывший детдомовец, он привязался к Сапрону как к
отцу, конюшня стала его вторым кабинетом. Здесь мы часто
собирались втроем, чтобы выпить бутылочку-другую дешевого
портвейна или хорошей самогонки, выгнанной лично Сапроном.

Майка тоже привыкла с нами компанействовать. Сапрон никогда не жалел
для нее стакана-другого. Только начинаем разливать вино, а
Майка уже лупит копытом в дощатую перегородку – фыркает,
грызет верхнюю доску. Требует, значит, свою долю.

Выпивали сначала сами, и только потом, наполнив стакан, Сапрон
мелкими шажками приближался к стойлу. Майка издавала радостное
ржание, которое было слышно даже в кабинете редактора, и
пыталась встать на дыбы, громыхая копытами по доскам загона.

– Стой, дура! – шумел конюх. Левой ладонью он открывал ей пасть, а
правой выливал вино из стакана, стараясь не пролить ни капли.
Стакан клацал о желтые лошадиные зубы, розовые винные
брызги летели нам в лица – мы весело жмурились и тоже фыркали,
смеялись: – Не жадничай, глупая, еще нальем!

И так набаловали эту Майку, что один день без выпивки она еще
терпит, зато на второй лупит копытом в хлипкую дверь, мечется в
загоне и ржет с такой притворной болью, словно с нее живьем
шкуру сдирают.

– Скотина, а себе понимает... – вздыхал ветеран, доставая мятые
рублевки. Пора, дескать, переводить кобылу на подкрашенную
вареньем самогонку, иначе она разорит на портвейне всю редакцию.
Овес не хочет жрать – наливай перед обедом стакан, и все
тут! И совсем не в лошадиную пользу развернулась всеобщая
борьба за трезвость – что делать бедной животине? Неужто погибать
нам всем без выпивки?

Заходим, бывало, в конюшню, а Лева еще с порога кричит:

– Маечка, радуйся, – мы тебе кагорчику раздобыли! Ради этого кагора
я гонял на мотоцикле в соседнюю область, и целый день там
стоял в очереди. Меня даже малость побили, Маечка, и вино
хотели отнять – хорошо, что мотоцикл у меня заводится с первого
толчка...

Майка жадно кидалась к стакану, наполненному поддельным химическим
кагором, называемым в народе "марганцовкой", второпях
наступала Леве на ногу.

– Майка, падла, сойди с ноги! – вопил завсельхозотделом. – А то я
тебе, стерва неуклюжая, больше ни в жизнь не поднесу!

И, высвободив ногу, обутую в грубый лыжный ботинок, приплясывал на
земляном полу с порожним стаканом в руке.

«Арийцы»

Сапрон, несмотря на внушительную массу своего тела, пьянел с первой
же порции. Выпивка расшевеливала больное воображение – он
опять начинал буровить о мертвецах, которые на самом деле
живые и цепко держат на его горле липкие прозрачные пальцы.

Но споить его окончательно – так, чтобы свалился под лавку, – нам с
Левой никогда не удавалось. Вот наш богатырь встает в полный
рост, и, покачиваясь, останавливается посреди конюшни,
задевая шапкой потолок, машет в воздухе лопатообразной ладонью,
грозит неотвязным призракам:

– Вот я вам, вашу мать!..

– Опомнись, Сапрон! – увещевает его Лева. – Какие могут быть
призраки в редакционной конюшне да еще в разгар рабочего дня?

Ветеран в ответ хитро прищуривал глаза, поднимал большой
указательный палец, медленно поводил им то в одну, то в другую сторону:

– Меня не проведешь! Я их, подлецов, в любой момент различу!

Потом успокоится, присядет обратно на лавку, приложит ладонь к
отвороту засаленного пиджака и разговаривает со своим сердцем,
как с живым слушающим другом:

– Кто тебя дергает, бесаойойство ты моё? Кто держит в руках веревочку жизни?

Лева заводил речь о загадочной немецкой нации, о Лютере, как о
выразителе характера этого народа. Лева у нас начитанный товарищ.

Сапрон слушал, почти ничего не понимая, кивал крупной седой головой:

– Да, лютость была в ихних спокойных лицах, в страшной непобедимой
технике. Уверенно шли. Нормальные люди так дерзко на войну не
ходят.

– Никто не сможет нажиться на истине... – Лева тоже пьянел, начинал
буровить. – Никто!

– Я мертвый, ребята, мертвый... – бормотал пьяным голосом Сапрон. –
Кто побывал там, на войне, тот уже не человек. Душегуб я
обыкновенный и мое место в аду. А я туда не хочу. Зачем они
зовут меня туда с собой?

– Арийцы! – Лева вскидывал в воздух конюшни маленький волосатый
кулак, тускло освещенный маленькой лампочкой, вставал,
спотыкаясь и скользя на Майкиных яблоках, а сам поглядывал в
затянутое льдом окошко, опасаясь внезапного появления редактора
Бадикова, который не поощрял наших визитов в конюшню.

– Кто такие арийцы? Наш профессор истории объясняет так...

Мы с Сапроном только успевали слушать. Недаром Львом его назвали еще
в детстве, в честь писателя Льва Толстого. К тому же, Лева
вот уже десятый год учился заочно в университете на журфаке.

Ветеран припомнил, что немцы, даже пленные, были одеты гораздо чище
и опрятнее, чем он, копошащийся у походного котла.

– Немец пёр на Россию, как на порожнее место, а тут вдруг мы
оказалися... И в ходе войны начали делаться совсем другими. У меня
в руках и плечах молодых сразу фронтовое утолщение и
отвердение произошло. С хлеба с кислого, с вареного пшена нарастало
на костях быстрое военное мясо. Кожа в локтях до сих пор
дымом пахнет... Нет, не тем дымом, который от котла, а
настоящим, пороховым!

Пленные посмеивались, глядя, как неуклюжий молодой великан в рваной
шинели таскает к полевой кухне огромные вязанки хвороста. Но
когда он, сбросив вязанку на снег, поворачивался к ним всем
своим больным осунувшимся лицом, пленных немцев охватывал
необъяснимый страх, некоторые даже пятиться начинали.

Когда Сапрон распрямлялся и смотрел на них всем своим широким,
местами обмороженным лицом, покрытым заиндевелой щетиной, пленные
начинали сбиваться в кучку, словно псы, завидевшие матерого
волка. Солдат признавался, что и сам не понимает своей
волчьей силы, скрытно сидящей в нем.

Иногда на кухню приходил с передовой командир разведчиков с
потемневшим потаенным лицом, знавший о Сапроновой силе, и забирал
его на "завтрашний денек". Это означало, что в ближайшее время
наши собираются атаковать окопы неприятеля и предвидится
штыковая. Сапрону выдавали старую дореволюционную трехлинейку
с трехгранным штыком, который помощник повара, дожидаясь
сигнала, до блеска начищал песком и толченым мелом. Пехотинец и
сам не понимал, для чего русскому штыку требуется такой
блеск. Но штык от такой заботы сиял, как сказочный.

Немцы, сидя в окопах по ту сторону линии фронта, чувствовали, что
ГроссИван, которого они знали по прежним схваткам, снова
готовится к бою, и наблюдали сияние штыка, медленно движущегося
над бруствером. Немцы были храбрыми солдатами, вспоминал
Сапрон, и не боялись рукопашной, но старая винтовка с ярким
трехгранным штыком и вялый с виду ГроссИван им не нравились.

Он до сих пор размышлял о немцах как о марсианах, прилетевших в наши
края из далекого непонятного космоса. Ветеран не любил
смотреть фильмы про войну и тотчас выключал телевизор. Вид
человека в немецкой форме вызывал у него необъяснимый внутренний
писк, похожий на стон. Он и сам не мог поверить в то, что
шестьдесят лет тому назад дрался с ними – такими умными,
придумавшими швейную машинку, зажигалку и прочие чудеса, хотя и
признавал в них достоинства вековечных врагов. Но такие слова
признания звучали в его устах угнетенно, без малейшего
восхищения.

Сизый свет апреля

Весной мы все втроем, плюс Майка, выходили на прогулку за окраину
поселка, любовались первой пушистой травой, которую охотно
пощипывала наша лошадь, округлившаяся от овса и комбикорма.
Ежедневная выпивка тоже способствовала ее полноте. Но, как и у
всякой клячи, хребет у нее оставался выпирающим.

Бледные подснежники казались в вечернем свете черными. Майка
нетерпеливо пофыркивала, тыкалась нам по очереди в шеи, торопя
налить ей скорее стаканчик портвейна, купленного по блату в
станционном буфете.

Иногда, встав на черный придорожный пенек, я вскарабкивался на
широкую и костлявую Майкину спину, желая прокатиться верхом.
Майка не любила возить кого-либо на себе, но терпела меня,
потому что я гладил ее жесткую блестящую гриву, шлепал ногами по
раздутым от вольного корма бокам. Майка недовольно
озиралась, норовя цапнуть желтозубой пастыо за ногу.

Сапрон настороженно поглядывал – он боялся, что лошадь сбросит меня,
такое уже случалось. Сам он даже не пробовал садиться на
нее верхом – опасался сломать кобыле хребет. Он любил Майку,
несмотря на ее дремучую лень, баловал не только вином, но и
пряниками, сухариками, а с пенсии – даже пастилой. Он уверял,
что Майка – особенная лошадь, а по хитрости вполне может
соперничать со сказочными животными. Всё она, дескать,
понимает, но, к сожалению, не умеет разговаривать.

– Вы, ребята, ненавидите всякую войну лишь потому, что не понимаете
ее... – произносил ветеран раздумчиво и отчетливо, поправляя
на голове заношенную ватную шапчонку. – Убийство никогда не
совершается прежде испытанного сердцем чувства... Я вижу
войну постоянно и давлю в себе самом эту гадину, которая
все-таки требует понимания. Она крепко сидит во мне. Я каждую
ночь вижу сны, в которых война – отстранённая божья картинка...

Он пытался пересказать свой сегодняшний сон: вроде бы снова идет в
рукопашную неизвестно с кем, с какой-то дьявольской силой –
врага совсем не видно, но как-то жутко и напряженно
чувствовать его рядом. В ударе штыком заложен предел человека –
возникает внутренний вопль, в котором и протыкающий и протыкаемый
в какое-то мгновенье становятся равными в своем мученье...

– Ничего себе "равенство"! – возмущенно восклицал Лева. – Ты, дядя
Сапрон, вроде бы еще не выпил, а говоришь такое, что даже я,
изучавший философию в университете, а мистику
самостоятельно, – даже я не могу тебя понять.

– А ты меня и не поймешь... – вздыхал великан Сапрон, на миг
останавливаясь и прислоняя руку к груди, словно бы задерживая в ней
готовый вырваться стон. – Ты, Левушка, не понимаешь смысл
невозможности человека. Вот просто не должен быть человек, и
все тут…

Это не я так думаю – это война за нас думает. Вековечное творение
убийства, от которого деревенеют руки. Они, руки-то, вроде бы
как сами убивают, а голова моя, и тем более сердце мое тут
совсем ни при чем: руки двигаются, выполняя волю сатаны. И
мертвецы, окружившие меня, смеются. А я в бою! Мне надо
колоть, давить, чтобы вобратную ко мне пырскало алое и теплое.
Это, товарищи селькоры, кровь, но во сне она видится не как
кровь – она не пахнет и не горячит. Для больной души в виде
крови показывается совсем другая истина. И крики людей уже ни
при чем. Шум боя вокруг – как угасающий воздух. Черная,
рассыпающаяся в мокрый земляной песок струя. Первобытный рев
внутри тебя как трясина. Сплю, вижу ужасы, и будто погружаюсь в
другой, еще более страшный сон, "сон во сне", откуда уже нет
дороги назад, потому что погружаешься в "так было всегда" –
ни хрена бы мне сдалось это дело! Спросишь там, во сне,
крикнешь в окружающую муть: "Почто так?". Никто тебе не
ответит. И бесполезны мои любимые ругательства, и никакая
"гробомать" их не пронимает. С ними, которые там хозяева, ничем не
совладаешь. Но как же, дорогие ребята, обломать мне такую
болезню, такую тяжесть? Почему она не отлипает от меня даже во
сне? Военное убийство имеет свой ужас и тем, что оно ни за
что, просто так, по долгу гражданина и солдата. И с
обыкновенным штатским человеком приключается иногда такой конфуз, что
надо кого-то укокошить, само собой выходит, потому что надо
защитить другого слабого человека… Он, Сапрон, против любого
убийства, но судьба хватает тебя железной лапой и подводит
к моменту. Вековая стена, через которую ты проходишь, как
сквозь воздух, наполненный смрадом подземелья. Но всегда
внутри тебя остается холодная неубивательная частичка, которую и
называют Богом с большой буквы или еще справедливостью,
явившейся в образе Человека с редкой бородкой и светлым
взглядом. Сапрон не верит никаким религиям, но не потому, что был в
детстве комсомольцем и пионером, не в этом дело – не верил
никогда, потому что заранее чувствовал, знал, что ему
придется убивать, пусть даже и на войне. В колхозе работал с десяти
лет, ходил за сохой, но уже было в нем нечто, не дававшее
ему успокоения в тяжелом труде. И всю жизнь мухи пальцем бы
не тронул, не начнись война, которая расшевелила в нем
заложенное заранее несчастье. Да и как не разразиться войне, если
она уже заранее сидела в нем, в нескладном деревенском
пареньке с длинными мосластыми руками. Если есть Христос, если Он
с нами, то почему Он не смог совсем зачеркнуть ветхого
человека, почему не снял с душ человеческих окаянства? И что это
за частичка в твоей душе, которая называется "я-сам", зачем
она нужна? Во время боя эта частичка рычит и беснуется,
делая тебя ненастоящим, а после боя она смотрит в небо твоими
глазами и отдыхает. Как быть, если закон позволяет нарушать
себя?

Лева слушал ветерана, кивал лысеющей головой, иногда иронически усмехался:

– Не один ты, дядя Сапрон, видишь отвратительные сны. После
двухнедельного запоя иногда такое приснится... – Проплешина на его
"диссидентской" голове освещалась малиновыми лучами
угасающего солнца. – Перед словом "бить" меркнет всякая мысль, –
соглашался наш районный философ. – Войну, конечно, понять
нельзя, но ненавидеть ее надо обязательно. Такая ненависть –
последнее достоинство человека.

Молча срезал перочинным ножичком пластмассовую пробку с бутылки,
наполненной портвейном номер 74. Майка радостно тыкалась ему
мордой в плечо, а Лева беззлобно отталкивал ее локтем.

Грустно смотреть на восток, погружающийся в апрельскую тьму. С
невообразимым отчаянием смотрит восток в лицо своего
брата-запада, испещренное кровавыми прожилками угасающего дня. А в самой
вершине небесного купола сгущается бессмертный сизый мрак.

Я оборачиваюсь и вижу, как тает в сумерках наш поселок. Различается
желтое двухэтажное здание райкома, возвышающееся над пока
еще серым безлистным массивом.

Лева, конюх, а затем и Майка, выпив по стакану портвейна,
поворачиваются к угасающему западу, и рубиновый свет прощания озаряет
нас грустным сиянием, в котором, однако, долго, почти
бесконечно тлеет непонятная надежда.

Кобыла изумленно приоткрывает зубастую страшную пасть. Она тоже
тяпнула стаканчик, прибалдела и смотрит на запад, где в соседнем
городке, за глубоким фиолетовым оврагом находится
мясокомбинат, куда ее неоднократно обещал отправить редактор.

Сапрон озирается, словно хочет задержать угасающий день, сжимает
могучие, белеющие во тьме кулаки, готовый драться с любыми
неясностями. Всякий неживой вздох ему ненавистен.

– Родина, не умирай!.. – шепчут его темные, будто металлические
губы. Он похож на статую богатыря, терпеливо вглядывающегося в
пограничный простор. Розовый кумачовый свет дальних закатных
облаков вспыхивает в его зрачках обратным отражением,
усиленным пленкой слез. – Родина! Я не совсем больной, я еще буду
нужен тебе...

Лева начинает толковать ветерану о субъективных ощущениях личности,
а я затылком чувствую наш родной, притихший в апрельской
тьме поселок – восток, обнимающий и не выпускающий из своих
сумерек, цвикающих птичьими голосами.

Продолжение следует

Последние публикации: 
Степная Роза (21/05/2015)
Королева ос (13/12/2013)
«Марсианин» (09/11/2007)
«Марсианин» (07/11/2007)
Знахарь (29/10/2007)
Смерть солнца (25/09/2007)
Гроза (19/09/2007)
Музей Голода (03/09/2007)
Орел (13/08/2007)
Гвоздь (08/08/2007)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка