Комментарий |

Мадагаскар


О, некому страшно бояться, что имя одно Поляков: не атомы в
нём воплотятся, а звуки каких-то слогов. Но звуки пусты
изначально, а имя не значит чего — и радостно, и не печально,
что нет моего моего!


Когда-нибудь и ты устанешь знакомить слова друг с другом;
когда-нибудь и это онейрическое удовольствие тебе надоест.
Когда-нибудь воронка стихотворения окончательно свернётся сама в себя,
сожмётся в интегральную точку, и ты окажешься перед фактом
прозрачного речевого нуля: чистого, как молчание, молчания,
за которым не последует ничего, о чём ты мог бы поведать —
Богу или себе. Идёт плохой снег дождя; зима заканчивается;
болит голова; молчание неизбежно.

Поэзия, как особый вид метафизической деятельности, и есть иное имя
молчания; это что угодно, только не разговор. Слова
стихотворения не могут ничего рассказать, они лишь кивают на нечто,
находящееся под покровом стихового ряда: почти здесь же, но
всё-таки — не здесь. Вот почему твоё стихотворение — не
статичный перечень вещей, а цепочка внутритекстовых сдвигов:
событий, происходящих между словами. Значения получают не
лексемы сами по себе, а те отношения между ними, которые
невозможно — несколько плеоназматически — описать словами, те
отношения, на которые можно только указать: вот, вот и вот.
Другой поэта — не слушатель, а зритель.

Стихи нуждаются в словах гораздо меньше, чем кажется. Смыслы
кумулируются, но не генерируются языком. Ты веришь, что не язык для
тебя первичен, а речь, состоящая из приватных пауз и
забарматываний в большей степени, чем из обезличенных учебниками
грамматических структур. Не сплошная, не императивная речь,
за которой не слышно слов — в безмолвие уходящий гул, явно
намекающий на невозможность возврата. Побег из застывшей
плоскости готовых форм во вращающуюся сферу вечно становящегося,
неокончательного, зияющего, зыбкого и мерцающего —
стихи.

Поэтический язык заново творится из речи. Эта речь расплавлена и
неправильна хотя бы потому, что ты не столько наносишь на
страницу слова, которые тебя в данный момент интересуют, сколько
преодолеваешь тотальный разговор языка с самим собой, без
умолку происходящий в твоей голове. Поэзия — это деканонизация
языка, упразднение его директивности, призыв к тишине,
чреватой гносеологическим произволом и тайной. Заговори язык — и
делай, что хочешь.

Внешнее отсутствие близких людей — единомышленников — читателей —
ничего не меняет: ты заполнен языком изнутри, по самое горло.
В конце концов, сочинение стихотворения это даже не
апелляция к лучшему себе, когда — а это неотвратимо — обращение и
является откликом, но попытка, посредством эксплицитной серии
семантических актов, обнаружить в собственной психике
мерцающий центр (назови его, допустим, мадагаскар), где общение и
не нужно, и невозможно, где ты ни в чём не нуждаешься,
потому, что всё и так уже сказано, потому, что всё и так
уже есть.

Проблема в том, что этот центр не имеет чёткой локализации, раз и
навсегда установленного положения; мадагаскар сам для себя не
легитимен. Его нужно сфокусировать, нащупать, выявить,
преодолев несмолкаемый языковой лязг, порождающий потребность во
всё новых и новых словах, а, следовательно, и в вещах, на
которые эти слова «надеты». Если долгое время считал, что вещи
закреплены за значениями, а те, в свою очередь, закреплены
за словами, то нарушение связей между словами и их
значениями производит своеобразный терапевтический эффект:
семиотические девиации задевают собой внешний, внеположенный строчкам
на бумаге, мир; мир начинает просвечивать, сквозить; между
вещами образуются пробелы, через которые можно разглядеть
счастливого автора, не испытывающего нужды ни в чём и ни в ком,
и потому — слегка замолчавшего в своём неуязвимом
одиночестве.

Подсматривание за миром, имманентное внутренней болтовне, вдруг
оборачивается какой-то «неразговорчивой», не поспевающей за
словами стороной, сквозь прорехи и разрывы в которой ты видишь
себя таким, каким почти не надеялся увидеть — примирённым и с
миром, и с языком. Оказывается, можно иметь дело не с
окончательным, застывшим собой, а лишь со своим мадагаскаром, со
своим центром: причём этот центр, каким-то необъяснимым
образом, является составной частью того пространства, которое
расположено за пределами слов, значений и вещей, которое
конституирует эти слова, значения и вещи, без которого их просто
никто не заметит. Что, кстати, доказывает существование
Бога.

Ещё бы Бога не было! Но, если бы Его не было, не могло бы быть и
синтагмы «печаль моя жирна»: слова значили бы лишь то, что от
них требуют вещи, а вещи хотят быть одними и теми же вещами —
существовать неподвижно — не нарушать собственных
семантических очертаний. Возможность пересечения этих границ,
подспудная трансгрессивность каждого удавшегося стихотворения —
свидетельство абсолютно свободной тварности мира, данного Адаму
и нам в перманентное означивание, чтобы в вещах проявилось
мерцание Божие, и в этом был их урок тебе и друг другу, и в
этом была бы судьба.

Вещи мира и мерцание Божие — конечно, мерцание, а не Он Сам —
взаимораскрываются друг в друге для тебя; не вытесняют друг друга
из твоего сознания, но безоценочно дополняют свою реальную
событийность. И ты уже не отражение в зеркале, а живая сумма
тебя и твоих отношений (со-бытий) с вещами мира и мерцанием
Бога в них и через них: ибо все мы — глаголы, а не
существительные — дыхания, а не буквы имён — поля действий, а не
кожаные ризы. Неслыханный язык первочеловека — язык нашего
молчания; язык того, что не является языком: того, что происходит
между словами, но не может быть ими названо. Всё, что может
быть сказано — не стоит твоих речей; о чём нельзя говорить
— то следует писать стихами. Непонятно, о чём они, не
понятно, где февраль, где тетрадь, но понятно, что «вот это» —
вот это.

Постарайся узнать, что слова сами по себе, потенциально, не имеют
значения и только в актуальной открытости обретают тот или
иной (зависящий от тебя) смысл. Почувствуй, что язык — не
безотказное средство для формирования твоей картины мира, а
только фрагмент этой картины, которая, одновременно, является
тобой — чем и кем угодно — ничем и никем. Послушай, что говорит
язык, послушай, и скажи, по крайней мере, наоборот —
дисциплинированное юродство, проистекающее из наличного состава
языка, из слов, переполненных чужим тебе содержанием. А
пользоваться окаменевшими словами, видя в них нечто объективно
предзаданное, всё равно, что заглядывать в конец задачника и
списывать оттуда ответы, тогда как любое состоявшееся
стихотворение — это лишь желание идеального стихотворения,
загаданное на падающей звезде бессмыслицы.

В стихотворении каждое слово стремится к безмолвию: т.е.— само за
себя, к Богу. Но если все слова могут быть сведены к молчанию,
то к чему может быть сведено оно само? Ответ на этот вопрос
не будет ответом. Да стихотворение и пишется не в надежде
услышать ответ (обескровленное эхо): ты берёшься за перо,
чтобы не услышать, а увидеть; увидеть то, что
невозможно услышать в принципе — умное взаимодействие
означающих, дарующее воздушные, предназначенные для психеи, а не
для губ, смыслы.

Смыслы неразговорчивы, они сопротивляются артикуляционному
схватыванию. Внутренняя форма текста не вербальна; слова выполняют
подчинённую функцию: дело не в них. Язык — великий актёр;
переиграв игрока, ты услышишь о чём молчит тебе Бог и, может
быть — может быть! — проскользишь по этой жизни, как дым, и
растворишься в молчаливом мерцании рая, не оставив после себя
на земле ничего, кроме одного, действительно прекрасного,
стихотворения…

Вот это и будет мадагаскаром.



Последние публикации: 
Быть русским (24/05/2004)

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка