Комментарий | 0

Опаздывающий нациогенез

 
 
Особенности и перспективы идеи нации в современных условиях

 

 

 

          Представления о нации изначально обладали смысловой неопределённостью, не позволяющей выработать некое универсальное определение об этом социально-политическом и культурном явлении. Появившись в возвышенных политических декларациях XVIII века, сам термин «нация» до сих пор сохраняет метафорическую структуру.[1] И поскольку такая структура является устойчивой, споры вокруг сущности нации будут вестись до тех пор, пока сам термин будет сохранять свою актуальность. [2]

          «Нация» сегодня – это символ, смысл которого раскрывается в зависимости от контекста и концептуальной позиции того, кто этим термином пользуется. И любая попытка утвердить некое единое понимание сути нации является закамуфлированным субъективизмом: очередной попыткой утвердить единичное, частное мнение в качестве всеобщего.

          При том, что идея нации является результатом игры коллективного воображения, в отдельных случаях она имеет частное эмпирическое наполнение. Это касается ряда европейских народов, для которых данная идея стала естественной формой осознания их собственного исторического опыта. Ещё совсем недавно эти народы обладали единством происхождения, единым языком, территорией, экономикой, государством и, благодаря последнему, единым законодательством.

          При том, что в исторических реалиях XIX века нация являлась, по сути, иным обозначением народа, что предполагало некое естественное и не вполне рациональное происхождение этого феномена: историческая жизнь во многом случайна и иррациональна, сама идея нации вполне рациональна. Ведущую роль в формировании наций сыграли западноевропейские централизованные государства. Нации стали одними из самых успешных проектов этих государств.

          Благодаря своей связи с государственной деятельностью нация, несмотря на всю свою внешнюю историчность, является изначально не историческим, а политическим и идеологическим явлением. Благодаря этой идее государства и общества отстаивали, в первую очередь, собственную политическую и экономическую независимость, а во вторую – культурную и повседневную идентичность.

          Тем не менее, даже в Западной Европе процесс национального строительства шёл с разной степенью успешности и обладал разной исторической скоростью. В том же XIX столетии в Европе проявился феномен догоняющего или опаздывающего нациогенеза: Италия, Испания, Германия стали «нациями» позже, чем Англия, Франция, Швейцария.

          Причины такого опаздывания опять-таки были связаны с текущим состоянием государственности в этих странах. Слабое политическое единство или его отсутствие являлись препятствиями для нациогенеза. И в момент, когда, например, Италия обрела политическое единство, на итальянском языке (тосканском диалекте) говорило, в лучшем случае, 10% итальянского населения. Итальянскому государству ещё предстояло сплавить воедино разнородные социальные и территориальные общности, существовавшие на Апеннинах, и делать это предстояло в ускоренном темпе.

          Главная причина таких ускорений была связана с экономическими и политическими процессами. Чтобы не проиграть в конкурентных войнах в сферах политики и экономики государство неизбежно должно опираться на общество. Государство должно получать поддержку со стороны наиболее активных и влиятельных социальных групп. Именно среди таких групп идея нации распространялась наиболее активно и там же она получила основную поддержку. Идея нации стала символом единства государства и высших и средних слоёв общества. [3] Соответственно, государственная национальная политика стала политикой защиты интересов этих социальных групп. Эти политические метаморфозы не являлись чем-то экстраординарным и экстравагантным. Те же Италия и Германия, идя по пути нациогенеза, по сути, подражали Англии и Франции. Необычность нациогенеза в этих странах связана не с непосредственным содержанием процесса, а с высокой скоростью его осуществления.  

          Тем не менее, результаты «догоняющего нациогенеза» показали, что этот процесс не может быть безусловно успешным. У него есть серьёзные издержки и неудачи. В Италии и Испании сохраняет свою актуальность сепаратизм, ставящий единство этих стран под большой знак вопроса. Однородное социально-политическое пространство здесь существует лишь де-юре. Фактически никакой социальной тотальности и однородности в этих странах не существует. Каталония продолжает осознавать себя, в первую очередь, Каталонией, а не Испанией, а итальянская Лига Севера регулярно поднимает вопрос о разделе Италии, пользуясь вполне стандартным лозунгом «хватит кормить Юг!».

          Положение Германии до поры до времени выглядело более благополучным. Но появление германского нацизма показывает, что и в этой стране уровень национального единства оставлял (и оставляет до сих пор) желать лучшего. Безусловно, во многом, появление нацизма было связано с внешнеполитическими причинами и обстоятельствами. Но нацизм имел и внутриполитические задачи. Он стал силой, претендующей на мобилизацию немецкого общества. А мобилизация предполагает внутреннее единство.[4]

          История догоняющего нациогенеза XIX века показала, что важнейшими условиям осуществления этого проекта являются время и последовательность государственной политики, придерживающейся в сфере национального строительства авторитарных методов. Фактор изначального этнического разнообразия, наоборот, не должен вводить в заблуждение. Культурные, этнические и языковые различия между Севером и Югом в позднесредневековой Франции были едва ли меньшими, чем различия между современными Каталонией и Андалузией.

 

***

          ХХ век, если понимать под ним время между окончанием Первой Мировой войны и распадом Советского Союза, продемонстрировал несколько сценариев национального строительства. При этом сама идея нации утрачивает исключительно западноевропейские коннотации и становится общемировой идеей. Можно выделить, по крайней мере, три сценария нациогенеза в это время.

          Первый из них связан с историей двух лидеров социалистического лагеря – СССР и Китая. В каждой из этих стран декларации о создании новой нации («новой исторической общности») звучали часто, и отдельные действия в этом направлении предпринимались. Тем не менее, и советский (русский), и китайский (хань) нациогенез можно считать фиктивными процессами. 

          Фиктивность этого типа нациогенеза связана с тем, что он разрывает символическое тождество между конкретным этносом и нацией. Тезис «один народ – одна нация» в данном случае не работает. И советская, и китайская идеология устанавливают новое тождество – между нацией и цивилизацией. В обоих случаях нация оказывается цивилизационной характеристикой.

          Применительно к Советскому Союзу это тождество предполагает, в том числе, что русские – это не только народ, существующий отдельно от всех остальных, но и социальная и культурная основа целой цивилизации, масштабы которой вполне соразмерны с масштабами Запада.[5] И такую цивилизацию с полным правом можно назвать Русской цивилизацией. Она является таковой вследствие своего происхождения, и вследствие того, что именно русский народ, русский язык, русская культура являются главными условиями её существования.[6]

          Внутри Русского мира вплоть до настоящего времени продолжают существовать территории, занятые каким-то исключительно одним народом, но подобное положение дел является не достижением этих регионов, а показателем их отсталости. Интенсивное развитие Русской цивилизации связано не с горными аулами и стойбищами в тундре, а с городским пространством, чьи социальные контуры сформированы русским народом, русским языком и русской культурой.[7] И элементарное историческое наблюдение показывает, что чем значительнее численность русских в таких городских пространствах, тем развитие таких пространств идёт более интенсивно.  

          В рамках русской (советской) цивилизационной модели термин «нация» утрачивает актуальное значение. И не случайно советская идеология пользовалась им, как правило, в «схоластических целях», рассказывая школьникам о правоте Ленина в спорах по национальному вопросу с австрийскими социал-демократами.

 

          Схожей с Русской цивилизационной моделью являлась модель американская. Главный оппонент Советского Союза термином нация пользовался (и продолжает пользоваться) весьма охотно, но и в США значение этого термина отличается от западноевропейского.[8]

          Американская нация ХХ века – это сообщество, живущее на определённой территории, говорящее на английском языке и живущее в культурном ландшафте, сформированном первыми, английскими поселенцами, на что неоднократно обращали внимание американские консерваторы.[9] При этом американский идеологический mainstream не стремился акцентировать внимание на англосаксонском происхождении американского мира, представляя Штаты как некий «плавильный котёл», в котором переплавляются различные иммигрантские потоки, утрачивая, при этом, былую этническую идентичность: в США есть американцы, а не бывшие немцы, евреи или итальянцы. Само существование хорошо структурированной итальянской диаспоры в стране рассматривалось этой идеологией как некое иррациональное исключение из правил – социальная аномалия, не превращающаяся в серию.[10]  

          Но между русским и американским подходами к нациогенезу существуют и очевидные различия. И они касаются не только конкретики (православный коллективизм против протестантского индивидуализма, например), но и структурных, базовых принципов.

          Если отталкиваться от определения нации как «пакета политических прав» (С. М.  Сергеев), то оно будет вполне применимо именно к американскому опыту нациогенеза. Американская нация, какими бы реальными историческими событиями она бы не создавалась, на формальном уровне создана институтами права. Это изначально – не государственное, а юридическое понятие, пусть государство де-факто и является главным гарантом права.

          Если в СССР и в Китае «пакет политических прав» был пустым пакетом: логика социализма ХХ века отдавала приоритет развитию социальных прав и возможностей, то в США – в полном соответствии с нормами классического либерализма – базовыми считались именно политические права. Все общественные процессы, происходившие в стране, опознавались сквозь призму политического и правового.[11] Соответственно, тот, кто обладает полнотой политических прав, и является органичной частью американской нации.

          «Пакет политических прав» по-своему влиял и на социальные проблемы афроамериканского населения. По факту негры в Америке были, и их становилось всё больше, но до 60-х годов прошлого века они не обладали никакими политическими правами и, соответственно, не являлись частью американской нации. Их онтологическое положение в американском социокультурном пространстве оказывалось иррациональным. Они в этом пространстве присутствовали и отсутствовали одновременно.[12]

          Формально сочетание политической сущности нации в США и её историческое англосаксонское происхождение имело характер «мирного сосуществования», следствием некоего естественного хода вещей. Политическая и юридическая систем США никак своё англосаксонское происхождение не подчёркивала и не защищала. При том, что в реальности США были созданы конкретным народом, на уровне формальных норм этот факт никакого значения не играл. У постороннего наблюдателя могло возникнуть ощущение, что американская социокультурная общность возникла на пустом месте, на «голой земле».

          Пока англосаксонский этнический элемент сохранял очевидное большинство в американском социальном ландшафте, существовавшая ситуация казалась устойчивой. Но когда баланс этнических элементов изменился, достаточно быстро выяснилось, что тот же либерализм и его производные не могут интерпретироваться как беспочвенные, внеисторические универсалии. Само представление о нации как политическом субъекте является частью исторической традиции. И разрушение глубинных, онтологических связей с этой традицией влечёт стремительные мутации всего социального организма. Игнорирование этнического компонента в нациогенезе рано или поздно обернётся негативными последствиями для него.[13]

 

          В самой Европе в ХХ веке наблюдается модель нациогенеза, истоки которой связаны с опаздывающими нациогенезом и модернизацией. Но в новых условиях эта модель меняет внутренние акценты и радикализируется.

          Существуя в условиях ещё большего дефицита времени, чем их предшественники, сторонники этой модели делают основную ставку на дальнейшее усиление роли государства в национальном строительстве. Т. к. дефицит времени распространяется не только на нациогенез, но и на решение проблем, связанных с технической модернизацией, государство вынуждено усиливать собственную роль «по всем фронтам». Следствием этого становится возникновение фашизма как политического строя.[14]

          Если взглянуть на политическую карту Европы межвоенного времени обнаружится ряд совпадений и закономерностей. Во всех странах, перед которыми стояли задачи вторичной модернизации, возникали политические диктатуры. И, одновременно с этим, они оказываются странами, в которых на момент утверждения диктатур не было завершено национальное строительство.

          При этом в идеологиях таких стран присутствуют разные акценты. Итальянский фашизм делает ставку на культ государства и трансформацию коллективной исторической памяти. Итальянская история обретает прочную связь с Римской империей, а новое, фашистское государство становится продолжателем имперской идеи, непосредственным наследником традиций Империи. Идея нации оказывается подчинённой идее государства.

          Но значительная часть молодых европейских стран пошла по другому пути. Эти страны сделали акцент на идее нации. В их идеологии идея нации оказалась более важной, чем идея государства. К числу таких стран в первую очередь относятся Польша и страны Прибалтики. В прибалтийских государствах на протяжении всего срока их жизни существовала авторитарная диктатура фашистского типа. Польша, пройдя этап диктатуры, перешла к режиму парламентской демократии. Но польская идеология – не зависимо от конкретной политической ситуации – сохраняла свой авторитарный характер. Суть этой идеологии с полным правом может быть определена как «нацизм».

          Различия между немецким и польским нацизмами – не качественные, а количественные. Немецкие нацисты смогли осуществить ряд действий, о которых нацисты польские могли только мечтать. И мечтали. До сих пор в Польше звучат голоса, утверждающие, что польско-германский конфликт 1939 года был трагической ошибкой польской политической элиты, и что действительные, глубинные геополитические интересы Польши были связаны с движением на Восток, в рамках которого в состав польского государства должны были войти территории современной Белоруссии, Украины и ряд русских земель.

          Нацизм как тип идеологии не привязан исключительно к германской почве. Он может и утверждается на самых разных национальных почвах. Главная идеологическая установка нацизма связана с идеей создания однородного национального пространства в соответствии с принципом «одна земля – один народ». Вследствие этого, представители других этнических групп, живущих на данной территории, должны быть либо депортированы, либо денационализированы, либо уничтожены. Такая установка предполагает активное политическое насилие. Соответственно, нацистское государство оказывается обречённым на авторитаризм.

          На территории Польши 1930-х годов существовали «восточные кресы» – территории, на которых большинство населения составляли белорусы и украинцы. Так же на территории страны проживало большое количество литовцев и евреев. Все они стали объектами политики нацификации. Белорусское и украинское население лишалось возможности получать образование на родных языках, на протяжении всех межвоенных лет в стране проходили мощные репрессии против православия, и размах этих репрессий, по мнению очевидцев, превзошёл аналогичные репрессии в СССР, белорусы, украинцы, литовцы и русские насильственно ополячивались, превращались в новых поляков. В ином случае какие-либо социальные лифты оказывались для них закрыты.

          Одновременно с этим польская идеология активно формировала новую версию понимания европейской и мировой истории, в рамках которой Польша превращалась в один из главных центров европейской политики и культуры в эпоху Средневековья и в раннее Новое Время.

          Возникновение нацизма как государственной идеологии не может быть объяснено исключительно задачами ускоренной (опаздывающей) модернизации и необходимостью мобилизации общества как важнейшего условия проведения такой модернизации. Нацизм слишком аффектирован для того, чтобы быть связанным исключительно с объективными потребностями общества. Наличие аффекта всегда указывает на существование глубинной исторической травмы, с памятью о которой общество не может справиться. И такая травма оказывает деструктивное влияние на важнейшие аспекты общественной жизни. И чем сильнее эта травма будет проявляться, тем более аффектированной окажется идеология, стремящаяся компенсировать травматический эффект посредством создания «национальной иллюзии» – образа величия страны. И такое фэнтези оказывается, одновременно, историческим, т. к. подчиняет себе память о прошлом, и футуристическим, поскольку разрабатывает утопические идеи, связанные с будущим.   

          Для Польши такой травмой стало разрушение собственной государственности, случившееся исключительно по вине польской политической элиты. Но признание этого факта является крайне болезненным для польской ментальности. Локальным разрешением этого психологического конфликта становится поиск внешней причины, погубившей польское государство. Такой причиной объявляется Россия. Как следствие, русофобия превращается в важнейший структурный элемент польской картины мира. Благодаря русофобии польское общество имеет возможность объяснить все собственные исторические неудачи и примириться с ними, и, тем самым, частично избавиться от собственного комплекса неполноценности.[15]

          Но так как русофобия оказывается всего лишь симулякром, она не способствует действительному разрешению глубинных конфликтов. Всё, на что способен симулякр, связано с воспроизведением старого конфликта в новых социально-исторических условиях. Поэтому польская русофобия – это то, от чего Польша, скорее всего, не сможет избавиться никогда.[16] 

          Польский нацизм вполне мог бы стать образцовым для многих стран третьего мира, но благодаря внешним обстоятельствам он оказался заретушированным. В СССР не любили вспоминать о некоторых странных душевных склонностях младшей сестры, а сейчас о них не любят вспоминать в Европе. В присутствии сумасшедшего не стоит часто говорить о проблемах психиатрии.

 

          Послевоенная мировая история стала историей деколонизации. Рост и успехи антиколониальных сил – одно из главных исторических событий в интервале 1945–1991 годов.

          Появление новых государств вызвало к жизни мощную волну нациогенеза. Национализм наряду с социализмом стал естественной идеологией стран третьего мира.

          Одной из важных особенностей африканского национализма можно считать то обстоятельство, что ему предстояло иметь дело с обществами, сосуществование которых было обусловлено внешними причинами – нюансами колониальной политики европейских стран. При этом уровень развития подавляющего большинства таких обществ был, безусловно, архаическим, доиндустриальным. Идея нации в этих условиях подобна космическому кораблю, который предоставляется первобытному охотнику для того, чтобы он смог улететь в космос.

          Большинству стран постколониального мира предстояло в кратчайшие сроки создать принципиально новый технологический уклад, знаменующий собой глобальный разрыв в их естественном, историческом развитии и новую социально-политическую элиту, с этим укладом органически связанным. Именно в этой, стремительно рождающейся среде национализм и должен был найти свою социальную опору. Незначительное социальное меньшинство должно было воплотить в себе идею нации и, вследствие этого, обрести право говорить от имени всей страны.

          Объективная ситуация, в которой оказался постколониальный мир, делала неизбежным возникновение качественного раскола внутри общества, а идея нации превращалась в инструмент идеологического оформления и легитимации этого процесса.

          В том случае, когда африканские государства не делают ставки на нацизм, объявляя одну из народностей страны единственным выразителем «народного духа» с последующими тоталитарными акциями в отношении всех остальных этносов, идея нации оказывается, по сути, деструктивной идеей.

          Причина такого положения не в идее как таковой, а в обстоятельствах её применения. Любая политическая технология, оказавшись в неестественной для себя среде, начинает действовать деструктивно. Национализм – дитя новоевропейской индустриализации, и только на этой почве он был вполне естественен и эффективен. Как только он выпадает либо из эпохи, его породившей, либо оказывается за пределами своей материнской цивилизации, эффект от его действий становится, как минимум, двойственным.

          Если теории политического национализма могли критиковать советский социализм за отсутствие политических прав у общества, а социализм, в свою очередь, критиковал Запад за негарантированность социальных прав, то африканский национализм на своём примере обнуляет позиции спорящих сторон: он не предоставляет обществу, от имени которого выступает, ни того, ни другого. С этой точки зрения он является чистой фикцией, не имеющей какого-либо эмпирического наполнения. Он пытается создать нацию из ничего. Даже язык, на котором он говорит, не является родным для его почвы. Это – язык колонизаторов, от культурного наследия которых сам африканский национализм часто старается избавиться.

          Реальным результатом деятельности такого национализма оказывается вестернизация и более глубокое встраивание новых стран в периферийный сектор капиталистической мировой экономики (КМЭ). Колониализм сменяется неоколониализмом.

          В структурных рамках КМЭ местная элита становится неизбежной жертвой системной логики. Участвуя, независимо от собственных желаний, в неравноценном экономическом обмене между центром системы и её периферией, местная элита становится проводником политической и экономической политики центра системы, и при этом вестернизируется сама. А местный национализм обеспечивает идеологическое прикрытие таких действий.

          Идея нации в постколониальном мире обретает, парадоксальным образом, значение, противоположное тому, которое она была призвана иметь изначально. Из конструктивной силы она превращается в деструктивную.

          Существовала ли альтернатива для африканских стран в ХХ веке? – Да, такая альтернатива была, и она была связана с советским социализмом. Логика такой альтернативы была достаточно простой: присоединившись к ресурсам Советского Союза активно ими пользоваться, направляя их на интенсивное развитие собственной экономической и социальной инфраструктуры. И многие африканские страны по этому пути пошли, переформатировав собственную идеологию в форму «национального социализма». Но в 1991 году Советского Союза не стало, и вместе с ним исчезли какие-либо цивилизационные альтернативы.

          Сегодня Чёрная Африка обречена на то, чтобы быть периферией капиталистической мировой системы. Самостоятельно изменить свою судьбу этот континент не может. И не сможет этого сделать в обозримом будущем. Западные левые могут сколь угодно кричать о том, что ежегодно в Африке умирают сотни тысяч людей от тех или иных экономических, экологических и политических проблем. Единственное, что можно сказать по этому поводу, что в будущем ситуация не изменится.

          Единственный возможность «африканского реванша» связана с ростом эмиграции африканского населения на Запад. В процессе такой эмиграции Европа перестаёт быть Европой, превращаясь в некий космополитичный, мировой мегаполис. Но и этот процесс производен от общей логики функционирования системы. КМЭ в очередной раз демонстрирует внешнюю парадоксальность: конституируя экономическое пространство в качестве иерархического, она разрушает цивилизационные основы центра этой системы.  И в этих условиях национализм, бывший некогда оплотом западного национального капитализма, становится ненужным самому Западу.

 

***

          Распад Советского Союза, сопровождавшийся националистической эйфорией в большинстве бывших советских республик, оживил процессы нациогенеза, пусть и в пределах постсоветского пространства. Новая геополитическая ситуация, возникшая на этом пространстве, поставила вопрос о способах создания новых государств и тех политических и идеологических технологиях, при помощи которых эта цель может быть достигнута.

          Часть стран использовала уже проверенные временем средства, но появился и ряд «новационных решений».

          Национализм большинства советских республик пошёл по пути нацизма. При этом «классический» (германо-польский) нацизм оказался востребован лишь в одной постсоветской республике – в Грузии.

          Грузинский выбор не выглядит неожиданным и экстраординарным. Ещё в советское время грузинская политическая элита смогла обеспечить для себя особые привилегии в рамках существовавшей политической системы. Идеологическим обоснованием этих действий стал местный национализм, наличие которого не сильно старались скрывать и до 1991 года, а после распада СССР он прямо заявил о себе как об официальной государственной идеологии. Грузия начала создание мононационального государства. Следствием таких действий стали военные конфликты с Абхазией и Южной Осетией и фактическое уменьшение территории страны.

          Тем не менее, в пределах нынешней своей территории Грузия активно и последовательно создаёт националистическое государство с соответствующей идеологией. Грузинские идеологические модели могут иметь разные политические оттенки, могут апеллировать к либеральным ценностям, либо к идее социального государства, но, в любом случае, они остаются, в основе своей, националистическими.

          Но в ряде других случаев местный нацизм оказывается существенно ограничен очень неприятным для местных национализмов обстоятельством – присутствием на этих территориях русского населения. И не просто присутствием (такое есть и в Грузии), а глубинной интеграцией русского населения в инфраструктуру постсоветских обществ, из которой его нельзя изъять «безболезненным» образом.

          Отсюда двойственность политики местных правящих режимов, подчиняющихся ситуации «хочется, но колется». Жёсткая дискриминация или даже изгнание русских за пределы страны вступает в противоречие с требованиями реальности. Но именно таких действий требует логика проведения последовательной нацистской политики. Неким компромиссным разрешением этой ситуации становится передача всякого рода экстремистских националистических инициатив местным маргинальным группам. Но такая ситуация не будет длиться долго. Рано или поздно местным национальным элитам придётся определиться. И то, что выбор в пользу жёсткого национализма ударит по тем, кто его сделал, в расчёт приниматься не будет. Это не тот случай, когда политика подчиняется нормам рациональности. Пусть и в отдалённой перспективе, но конфликт между местным населением и русскими общинами в Средней Азии, исходя из сегодняшнего положения дел, представляется неизбежным. И, как следствие, неизбежным выглядит и наступление социально-экономического кризиса в этом регионе.

          Внешняя иррациональность современной нацистской логики в странах периферии и полупериферии имеет социально-экономическое объяснение. Все эти страны в современных условиях не могут иметь никакой независимости кроме фиктивной. Ирония ситуации в том, что самые дальновидные из местных националистов это прекрасно понимают. Вопрос лишь в том, кто будет их реальным хозяином – ЕЭС, США, Китай или Россия. Антирусская позиция неизбежно вталкивает эти страны в сферу контроля Запада (Грузия) или Китая (Средняя Азия). Соответственно, роль местных элит с их провинциальной националистической идеологией сводится к функции посредников между иностранным капиталом и ресурсами собственной страны. Это – роль компрадоров, но теперь её играет не столько местная буржуазия, сколько государственный аппарат. Впрочем, грань между капиталом и бюрократией в современных условиях становится всё более призрачной.

          В странах постсоветского пространства развиваются процессы, которые по своей сути сходны тем, что обнаруживаются в Африке. Идеи нации, национального единства, национальной однородности не формируют новый, более развитый тип общества, а разрушают основы уже существующей общественной жизни, способствуют инволюции этой жизни к предельно простым формам.

          В этой ситуации действия России должны быть быстрыми, последовательными и жёсткими. Одним из самых очевидных шагов российского государства должно стать создание сети Бюро репатриации. Эта сеть, в идеале, не должна ограничиваться каким-либо конкретным регионом, но особое внимание она должна уделять работе на постсоветском пространстве. Сегодня русские являются разделённым народом и первоочередная задача русского государства – вернуть русских людей на свою историческую Родину. В этих действиях Россия меньше всего должна обращать внимание на интересы сопредельных стран. И, наоборот, защита интересов российских граждан должна быть первоочередной задачей государства. Ради достижения этой цели могут быть использованы любые средства.

          Точно так же Россия должна проводить жёсткую борьбу со всеми проявлениями русофобии и теми, кто является проводниками подобных настроений. Призывы к убийству российских граждан должны быть приравнены к преступлениям немецких нацистов в годы Великой Отечественной войны и не иметь сроков давности. В случаях, когда местные власти провоцируют русофобские настроения в своих странах, они должны автоматически утрачивать легитимность в глазах российских властей с соответствующими последствиями.

          Образцом российской действий в борьбе с русофобией, а так же с преступными действиями, направленными против других народов России, может стать политика Израиля, уничтожающего лиц, совершивших серьёзные преступления против еврейского народа, везде, где бы они ни находились.

 

          Специфическим проявлением нацизма сегодня является официальная идеология прибалтийских государств. Вследствие очевидных исторических обстоятельств прибалтийский национализм родственен немецкому, в его нацистской модификации времён Третьего Рейха, но эмоциональная составляющая этой идеологии роднит его с польской версией нацизма.

          Подобно польскому прибалтийский национализм истеричен. Но если польская аффектированность связана с психологическими травмами, имеющими давнее историческое происхождение, то история прибалтийской государственности начинается с ХХ века, и прибалтийская истерика – это реакция на современное положение этих стран.

          При том, что СССР стремился превратить Прибалтику в современное по меркам того времени промышленное общество, после обретения этими странами независимости реальное положение дел в этих странах в значительной степени вернулось к ситуации 1930-х годов. Особенно это характерно для Латвии и Эстонии, чья ментальность в большей степени соответствует ментальности аграрного общества, нежели реалиям постиндустриального общества. Эти страны оказались не жизнеспособны. Они не смогли сохранить собственную инфраструктуру, следствием чего становится глобальный демографический кризис. Они, по сути, превращаются в европейскую пустошь, не способную в современных реалиях к какому-либо устойчивому развитию. Именно на таком фоне и развивается местная националистическая истерика. Это – жест отчаяния, весь пафос которого призван скрыть ужасающие перспективы будущего, а также содержательную нищету прошлого. При этом и в данном случае местный национализм не вполне искренен. Он так же, как и национализм в странах третьего мира, выполняет задачу прикрытия: местная элита в действительности обслуживает чужие интересы и получает соответствующие бонусы, связывая своё будущее отнюдь не с Прибалтикой.

 

          При том, что в большинстве случаев постсоветский региональный национализм имеет аналоги в прошлом, современная политическая жизнь демонстрирует модели, которые, во многом, являются оригинальными. В более яркой версии проявление такого национализма можно увидеть на Украине, а в более мягкой – в Белоруссии.

          Если бы такой национализм возник именно в 90-е годы прошлого века, его можно было бы назвать постмодернистским. Но после распада СССР он лишь вышел на поверхность, а формировался он ещё в советские годы. Вследствие собственной противоречивости он может быть охарактеризован как шизоидный. Данная характеристика вполне оправдана: в ситуации жёсткого конфликта с реальностью сознание часто «убегает в болезнь». В случае с Украиной и Белоруссией конфликт с реальностью присутствовал изначально. [17]

          Шизоидность украинского нациогенеза является производной от шизоидности советской национальной политики, начало которой было положено ещё Гражданской войной. Специфической особенностью этой политики стала двойственность её базовых устремлений. С одной стороны, как уже было отмечено выше, советская идеология относительно быстро начала избавляться от экзальтации революционного времени и национальные ценности начали преобладать над классовыми. Великая Отечественная война окончательно расставила всё по своим местам и послевоенная сталинская эпоха – это модификация национального консерватизма, в рамках которого современность в значительной степени возвращалась к традициям прошлого. При этом советский послевоенный консерватизм очень чётко опознавал традиционные ценности как русские, и именно русское культурное наследие воспринималось им как тот цивилизационный базис, на основе которого предстояло развиваться советской цивилизации.

          Но, вместе с этими процессами в советской нацполитике присутствовал вектор, направленный на производство новых народов («наций»). И такие нации создавались советским государством, по сути, с чистого листа: им придумывалась воображаемая история, за ними закреплялась территория, а один из частных диалектов русского языка внезапно обретал статус общенационального – становился языком нового народа.

          В одни и те же исторические моменты советское государство реализовывало противоположные друг другу проекты. Политика этого государства была – одновременно – ориентированной на консолидацию и разделение. Фактическое признание за русскими системообразующей роли в деле построения Русской цивилизации сочеталось с дроблением этой цивилизации на отдельные сегменты.

          Безусловно, в сталинское и даже хрущёвское время казалось, что деление страны по национальному принципу являлось исключительно формальным, выставочным. Но местные бюрократические кадры воспринимали ситуацию не так, как её видели в центре. Поздний СССР напоминает арену перетягивания каната, на которой местные национальные элиты борются друг с другом и с центром за право получать экономические, политические и личностные дивиденды. Реальная экономическая политика страны в брежневское время подчинялась не столько задачам общего развития общества, сколько зависела от исхода конкретных политических битв и от того, какая именно региональная группа сможет навязать свою волю всем остальным.

          И тот же национализм, который почти в явном виде присутствовал в Грузии, в более умеренных формах существовал в других республиках. При этом уровень развития национализма и сила местной элиты органично соответствовали друг другу. В последние годы жизни Л.И. Брежнева самым сильным региональным кланом стал клан украинский. И, соответственно, именно украинский национализм был главной деструктивной силой в стране наряду с западным либерализмом, укоренённым в среде отечественной интеллигенции того времени независимо от конкретного места её пребывания.

 

          Что можно сказать, например, о человеке, считающим себя французом, но, при этом не знающим французского языка и, возможно, не желающем его знать, говорящем на немецком и при этом считающим Германию главным источником собственных, «французских» бед? Что можно сказать о такой личности, если в состоянии плохо контролируемого потока сознания она, воспользовавшись исключительно средствами немецкого языка, будет считать своей целью освобождение от этого языка, а так же, попутно, освобождение от влияния немецкой культуры? – В любом случае такая личность не будет восприниматься серьёзно за пределами сферы психиатрии. Сомнения в психическом здоровье её будут возникать регулярно.

          Но выше описанная картина и является характеристикой украинского национализма, где в роли французов выступают украинцы, а в роли Германии – Россия.

          При том, что уже в двадцатые годы прошлого века появился государственный национальный язык, ещё как минимум шестьдесят лет после этого украинское общество говорило почти исключительно на русском, а государственный язык Украины считался значительным большинством украинского общества знаком провинциальности и деревенского прошлого. Украинские мегаполисы отторгали свой «собственный» язык, используя в повседневной коммуникации исключительно русский. Различные диалекты украинского языка присутствовали лишь там, где существовала очевидная оппозиция «власти Москвы», т. е. в западных районах, и в сельской местности, где на нём говорили, в основном, представители старшего поколения. При том, что местная украинская власть делала крайне много для того, чтобы популяризовать этот язык, реальная повседневная ситуация менялась не сильно.

          Очевидным лакмусом текущего состояния языка и его роли в общественной жизни является образование. Образование на Украине, за небольшими исключениями, очень долго оставалось русскоязычным. В значительной степени оно было таковым и к началу 2010-х годов.

          В данном случае речь идёт не о существовании некой неопределённой, абстрактной нации, а о существовании народа. В отличие от нации народ всегда эмпирически зрим. Его существование очевидно. Наличие своего языка является нормативным элементом для описания народа. Народ вне языка не существует. Но украинский народ десятилетиями обходился без этого необходимого элемента и при этом смог сохраниться в качестве народа. Объяснение этого факта может быть только одно: перед нами – не этническая общность, возникшая естественным образом, а политическая конструкция, создающая этнический симулякр – подобие реально существующей общности. Безусловно, любой симулякр провоцирует критику в свой адрес, но если за такую критику государственная власть начинает наказывать, обман, в свою очередь, становится частью традиции и, в дальнейшем, начинает восприниматься не критически, инерционным образом.

          Конструктом являлось и наполнение национального самосознания украинской нации. Изначально исподволь, а с девяностых годов – открыто в это самосознание внедрялась мысль о противостоянии с Россией, формировался образ русского народа как главного врага Украины и препятствия для её полноценного развития. Украинская картина мира выстраивалась, в значительной степени, как отрицание русского культурного опыта. В итоге, её главным структурным элементом стала несамодостаточность, дополнительность. Украина не способна осознавать собственное существование независимо от России, вне связи с образом врага. Соответственно, и в своей будущей истории, которая, судя по ряду признаков, будет крайне недолговечной, Украина на ментальном уровне будет продолжать зависеть от России. Но действительно позитивный опыт невозможно выстроить исключительно на отрицании. А ничего другого, по большому счёту, украинский национализм в своём распоряжении не имеет.

          Этот национализм не в состоянии выстроить не только самостоятельную, самодостаточную картину мира. Он не может решить даже проблему национального языка, т.к. что такое современный язык каждый из украиноговорящих решает самостоятельно, принимая за него именно тот диалект, который ему более привычен. При этом все эти диалекты ещё должны доразвиться до того уровня, на котором станет возможным обсуждение сложных современных проблем. А для этого необходимо длительное время, которого Украина не имеет.

          Национализм, апеллирующий к фантому, т.е. к пустоте, обречён на итоговую неудачу. В случае с Украиной это видно уже сейчас. Всё, к чему, в итоге, привело Украину националистическое движение, часто выбирающее для своего самоутверждения крайне экстремистские, нацистские формы, сводится к Гражданской войне и внешнему управлению. Последнее вполне естественно: фантомы никогда не обладают самостоятельным существованием.

 

          Национализм в Белоруссии имеет иной генезис, нежели украинский. При том, что белорусская нация относится к числу исторических фантомов в той же степени, что и украинская, т. к. обе они создавались по одним и тем же лекалам, в советское время никакого белорусского национализма не существовало.[18] По крайней мере, если понимать под ним массовое движение, а не несколько сотен интеллектуалов, заигравшихся в историческое фэнтези. Причина такого положения дел – в позиции политического руководства БССР,  которое до конца существования Советского Союза мыслило, в первую очередь, общесоюзными, а не местечковыми категориями. Соответственно, никакого противопоставления себя России в белорусском общественном сознании не существовало.

          Но после обретения независимости ситуация в стране кардинально поменялось. Белорусское государство вынуждено было решать проблемы, которые изначально белорусской политической элитой решать не планировалось, т.к. существования независимого белорусского государства не предполагалось. Распада СССР Белоруссия не хотела, и само это событие для белорусского общества оказалось неожиданным и психологически очень болезненным. В новых условиях необходимо было сохранить территориальную целостность страны, промышленную инфраструктуру, научный потенциал, заботиться о финансовой системе страны, жизненном уровне и проч. В этих условиях союз с России был единственным способом сохранения Белоруссии как относительно независимой страны. Но, в то же время, было ясно, что в полной мере реализованная идея союзного государства приведёт к взаимному ограничению суверенитета входящих в него стран. Интеграция российской и белорусской экономик друг в друга, взаимные обязательства в военной сфере, единая юридическая база, единая финансовая система – все эти факторы неизбежно превратят Белоруссию в часть единой конфедерации, в рамках которой говорить об абсолютном суверенитете Белоруссии уже не имело смысла.[19] 

          Но в объективный ход этого процесса регулярно вмешивались субъективные факторы. К их числу относятся и личные амбиции президента страны. Создание Союзного государства существенно ограничит личную власть А.Г. Лукашенко со всеми политическими и экономическими последствиями этого события. В связи с этой угрозой Лукашенко сделал ставку на политику балансирования между Россией и Западом. Демагогически спекулируя на идее единства с России, белорусская государственная власть де-факто блокировала все реальные процессы объединения. Возникла ситуация неравноценного обмена: Белоруссия получала от России дешёвые энергоресурсы, российский рынок для сбыта собственной продукции, заказы для собственных предприятий и гарантии для собственной независимости перед лицом угрозы с Запада, а взамен Россия слышала от Белоруссии уверения в собственной дружбе и ничего более. Президент Белоруссии, по сути, даже не осудил украинскую агрессию на Донбассе, не говоря уже о признании Крыма частью России.

          При этом происходило и происходит заигрывание с тем же Западом, который в белорусских декларациях, предназначенных для российского общества, характеризуется как главная угроза для самой Белоруссии и Русского мира в целом.

          Такая политика балансирования требует соответствующей социальной базы. Т.к. изначально такая база отсутствовала – подавляющее большинство белорусского населения обладает откровенно прорусскими настроениями, её надлежало создать. Ставка была сделана на госаппарат и творческую интеллигенцию. Администрация президента стала стремительно наполняться прозападными элементами, связанными, главным образом, с Польшей. А отдельные представители творческой интеллигенции предприняли ревизию истории страны, в рамках которой образ России всё чаще становился образом оккупанта, регулярно подавлявшего самобытность белорусской культуры и разрушавшего традиционное белорусское общество. Та же коллективизация, в частности, стала рассматриваться не как проявление действий советской системы, распространявшихся на все советские республики, а как проявление именно российской политики, направленной против белорусского народа. О том, что коллективизация основной удар нанесла именно по русскому крестьянству, адепты данной идеи старательно забывали.

          Представления о России как главной исторической угрозе для самобытности белорусского народа активно внедрялись в молодёжную среду. Именно эта социальная группа белорусского общества стала основным объектом для политики исторических фальсификаций и почвой, на которой начали взращиваться антирусские настроения.

          Так возник современный белорусский национализм, у которого очень много общих черт с украинским. Он так же, как и свой более южный аналог, основан на глобальной исторической фальсификации (на принципах постмодернистской постправды), имеет антирусскую (по сути – русофобскую) направленность и, при этом, выступая против русской культуры, является органично связанным с русским языком и русской культурой. В этом контексте вся идеология белорусского национализма оказывается не прямой речью белорусского народа, от имени которого она стремится выступать, а проявлением частного самоотчуждения Русского мира от самого себя, некой локальной анти-системой, порождённой самой русской культурой.

          Появление подобных анти-систем регулярно происходит в самых разных национально-культурных традициях. С этим феноменом, например, хорошо знакома американская культура. Безусловно, наличие анти-системы не является знаком национально-культурного благополучия. Наоборот, анти-системы фактом своего существования свидетельствуют о наличии проблем, которые в данный момент в рамках большой традиции не могут быть решены. Это – симптом болезни. Но этот, безусловно, неприятный факт нет смысла абсолютизировать. Общее состояние традиции необходимо диагностировать по наличию анти-систем, а в соответствии со степенью их распространённости и влияния на общество. Если опираться именно на этот принцип оценки, то необходимо признать, что на территории Украины Русский мир серьёзно болен и эта часть Русского мира пребывает в состоянии глобального самоотчуждения от себя самого. На территории Белоруссии ситуация принципиально иная. Здесь элементы анти-системы выглядят абсолютно искусственными, и при правильной реакции на них со стороны Русского мира у них будет крайне мало шансов для дальнейшего развития.[20]

          Но определённую дестабилизирующую роль в жизнь Белоруссии местный национализм в любом случае вносит. И в рамках логики политической жизни он оказывается, по сути, самоотрицанием государства. Это произведение белорусской власти, созданное с целью сохранения и укрепления местной государственности, в действительности оказывается силой, уничтожающей не только это государство, но и, по сути, белорусский народ. Установка белорусского национализма на дистанцирование от России и интеграцию в западные политические структуры своим единственным реальным результатом может иметь лишь разрушение государства и «распыление» белорусского народа в мировом пространстве.

          Создавая местный национализм в целях укрепления личной власти, А.Г. Лукашенко не достиг и этой цели. Сегодня белорусские националисты не укрепляют власть президента страны, а ограничивают. Зависимость этой власти от настроения и воли националистически настроенного центрального аппарата существенно сужает для президента Белоруссии сферу политического маневра. При этом никакой любви и преданности к своему президенту этот аппарат не испытывает.

 

          Говоря о деструктивной роли белорусского национализма в жизни страны, не стоит предполагать, что его устранение автоматически внесёт в жизнь Белоруссии «покой и гармонию». Белоруссия расположена на западной границе Русского мира, а края всех цивилизаций всегда лихорадит. Это – геополитическая константа, которая не может быть изменена в принципе. Соответственно, в приграничных областях Русского мира всегда будет сохраняться ситуация определённого геополитического беспокойства. Положение на границе никогда не является абсолютно благополучным, если эта граница с соседней цивилизацией: естественным состоянием межцивилизационных отношений является глубинный конфликт, на фоне которого любое локальное сотрудничество цивилизаций является поверхностным фактором. В этом контексте современной Белоруссии откровенно повезло, что сегодняшняя политическая лихорадка на русских окраинах своим эпицентром избрала территорию Украины. Именно там сегодня сконцентрирована основная деструктивная энергия «приграничного синдрома». А Белоруссия становится его жертвой лишь по остаточному принципу. Исходя из этой логики, чем дольше будет сохраняться конфликт на Украине, тем больше глубинных возможностей будет у белорусского руководства сохранять относительную стабильность в стране и уклоняться от создания Союзного государства. Если же предположить, что русская анти-система на Украине каким-либо образом перестанет существовать, исчезнет, то велика вероятность, что на западной границе Русского мира произойдёт перераспределение внешнего давления. Соответственно, такое давление на Белоруссию станет значительно более сильным. И вне Союзного государства с Россией Белоруссия такого давления не выдержит. В такой ситуации единственной возможностью для страны выжить станет объединение с Российской Федерацией.

(Окончание следует)

 

[1] В данном случае речь идёт не о происхождении термина «нация» как такового, а о возникновении политического концепта. Сам термин появился задолго до появления европейских централизованных государств Нового Времени. Он уже существовал уже в средневековых университетах, где обозначал студенческие землячества. Скорее всего, он и возник там же. Но в тот момент термин имел локальное значение и не претендовал ни на универсализм, ни на доминирование в политической сфере.

[2] Подробнее о проблемах определения слова «нация»:  Иванников С.И. Нация как символ веры // «Топос», 02.09.2019. – URL: https://www.topos.ru/article/ontologicheskie-progulki/naciya-kak-simvol-very

[3] Эту связь очень точно уловил К. Маркс с его тезисом «пролетариат не имеет Отечества». В середине XIX века идея национального единства даже в странах с устоявшейся национальной риторикой формировалась на фоне глубокого социального раскола, что было наглядно продемонстрировано революциями 1848 года. Но для значительной части марксистов этот тезис превратился в догму, которую многие левые продолжают отстаивать до сих пор, несмотря на то, что в 1914 году европейский пролетариат показал, что Отечество у него есть и марксистский тезис «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» потерял свою актуальность. Если к середине XIX века «нация» была укоренена на верхних этажах социальной лестницы европейских государств, то ближе к концу столетия эта идея утвердилась и среди низших слоёв европейского населения. Началась, по образному выражению А. Дж. Тойнби, «эпоха национализма» в европейской истории, наступление которой сам Тойнби датирует 1875 годом. Симптоматично, что именно в этот период европейские региональные капиталы достигли пределов своего экстенсивного роста в границах национальных рынков, и стала актуальной тема внешней экспансии капитала. В этой ситуации капитал часто использовал национальные лозунги для идеологического обоснования такой экспансии.  

[4] Германия являет собой крайне оригинальную модель европейского нациогенеза. Во-первых, это связано с основными движущими силами этого процесса на его начальном этапе. Немецкое гражданское общество сыграло в нём не меньшую роль, чем различные германские государства. Со времён И.-Г. Гердера задачу формирования национального самосознания берёт на себя немецкий университет, что стало своеобразным ноу-хау в европейской политической жизни. Впрочем, достаточно быстро инициатива в этом процессе перешла к их законным хозяевам – германским государствам, прежде всего – к Пруссии и Австрии. Во-вторых, необходимо признать, что этот нациогенез не завершён до настоящего времени и, скорее всего, не будет завершён никогда. Часть германских земель в ХХ веке была утрачена, а Германский Мир является миром расколотым на два государства. Этот мир так и не смог обрести единство. Соответственно, и все идеологические и политические программы объединения этого мира, начиная с эпохи Просвещения потерпели неудачу в некоем окончательном, абсолютном смысле.  

[5] В СССР процесс осознания ведущей роли русского народа в жизни страны был крайне противоречивым. В первые годы существования советской власти была предпринята попытка противопоставить слову «русский» слово «советский». Но уже во второй половине 1930-х эти устремления идут на спад. Очевидным симптомом этого процесса стал разгром исторической школы М.Н. Покровского. Представление, что советское государство вернулось к русским национальным ценностям уже в годы Великой Отечественной войны, является не вполне точным. Идеология военного времени придала этому процессу завершённость, но сама тенденция проявилась раньше. По сути, русофобский интернационализм доминировал в официальном советском дискурсе лишь в первые 15-18 лет советской истории, что не мешает ряду современных отечественных националистов характеризовать всю советскую идеологию как анти-русскую. При этом необходимо отметить, что тема «русскости» действительно редко выходила на первый план. Советские идеологи чаще апеллировали к социальным характеристикам Русского мира («советскость»), нежели к историческим. Но в этом, несмотря на внешнюю странность, они сходны с идеологией имперского времени, когда акцент делался не столько на русскости, сколько на православности. В Китае хань были более последовательны и прямолинейны. Но и оснований для такой последовательности больше: хань составляют на данный момент более 90% населения Китая.   

[6] В рамках западной цивилизационной логики ни один народ не может быть равен цивилизации, в состав которой он входит. Цивилизация универсальна, а народы обладают локальным значением в жизни цивилизации. Не случайно в истории Западной цивилизации неоднократно менялись народы-лидеры; инициатива развития переходила от одних стран к другим. Применительно к Русскому Миру формально-логический принцип тождества не действует. Русские – это, одновременно, и имя народа, и имя цивилизации, внутри которой существует много других народов. При этом русский народ, чья ведущая роль в процессе формирования цивилизации существовала и существует как цивилизационная константа, является силой, обеспечивающей возможности существования других народов. И в этом случае русская логика действия отличается от западной. На Западе доминирование какого-либо народа означает, что все остальные народы втягиваются в его орбиту и поглощаются им. Ведущая роль русского народа в жизни Русской цивилизации означает, что другие народы получают возможности для своего дальнейшего развития. И часто это развитие происходит в ущерб непосредственным, конкретным интересам самих русских. Судя по всему, такая логика действий для русских является «генетической» и русский народ не в состоянии от неё отказаться. Показательно, что когда политическое влияние СССР вышло за пределы Русского мира, то и в Восточной Европе, и в Африке СССР действовал в соответствии с этой логикой, способствуя активному развитию этих регионов в ущерб собственным интересам.   

[7] В этом контексте какие-либо обозначения регионов в соответствии с национальными признаками и, как следствие, выделение в этих регионах каких-либо «титульных наций» является миной замедленного действия для Русской цивилизации. Родившись в первые годы существования советской власти, эта порочная практика самой советской властью и должна была быть уничтожена. Ряд источников свидетельствует, что Ю.В. Андропов планировал глобальную реформу административного устройства СССР, в рамках которой привязка к национальным идентификациям должна была исчезнуть. К сожалению, этого не произошло.     

[8] Очевидно, что американский нациогенез возник не в ХХ веке. Но до Первой Мировой войны США воспринимались как периферия Европы, как её пространственное продолжение. Соответственно, американский опыт оценивался как провинциальный и уже вследствие этого он не мог стать парадигмальным. В ХХ веке ситуация меняется кардинально. Уже Шпенглер в «Закате Европы» пишет, что центр Запада (и, соответственно, мира) перемещается в Нью-Йорк. И вместе с ростом политического и экономического влияния США растёт значение американской культуры и политических технологий.   

[9] См., например: Хантингтон С.Ф. Кто мы? Вызовы американской национальной идентичности.  

[10] В таком относительном «умалчивании» англосаксонских корней США можно увидеть ещё одно сходство между послевоенными американской и советской идеологиями.   

[11] Весьма показательны в связи с этим различия в трактовках сущности частной собственности, свойственные советской и американской идеологиями. Для американской идеологии частная собственность является, прежде всего, правовой характеристикой, а для советской – экономической. При этом, парадоксальным образом, эти две различные характеристики возвышаются до этического уровня, участвуя в противостоянии добра и зла. Но если протестантская этика определяет частную собственность положительно, то советская (и это роднит её с дореволюционной) чаще – отрицательно. Последовательнее всего такое отношение проявилось в вопросе о земле и возможности частной собственности на землю. Удивительным образом устами советских идеологов начинает говорить русская патриархальная община XIX века.       

[12] Ещё в начале 1960-х ряд афроамериканских активистов начали использовать метафоры «расколотой нации» и «двух наций», каждая из которых выдавала желаемое за действительное. С точки зрения нациогенеза в США времён популярности Элвиса Пресли не было ни национального раскола, ни, тем более, «двух наций». Нацией афроамериканцы начали осознавать себя лишь с середины 1960-х. А первым сакральным событием в жизни этой нации стало 4 апреля 1968 года – день, когда был убит Мартин Лютер Кинг. Но афроамериканская нация осознавала себя отнюдь не в соответствии с классическими американскими принципами, о чём современное BML предельно наглядно свидетельствует.   

[13] В этом контексте сложно переоценить утверждение государствообразующего статуса русского народа в качестве конституционной нормы. Это – уникальное событие для русской истории, позволяющие России избежать целой серии негативных последствий, в т. ч. и тех, что начинают проявляться в современной американской жизни.          

[14] Одним из исключений была Чехословакия. Чехия ещё до Первой Мировой войны была вполне сложившимся промышленным центром, одним из главных в Австро-Венгрии. Страна не испытывала потребности в догоняющей модернизации и, соответственно, в существовании особого режима, способного такую модернизацию осуществить. А неизбежные для молодого государства националистические перехлёсты не требовали мобилизации со стороны чешского общества, вполне обыденно и буднично «разряжаясь» на Словакии. Напряжённость между Прагой и Братиславой сохранялась и в послевоенное, социалистическое время.    

[15] Фундаментальная, онтологическая истеричность польской ментальности часто связывается с влиянием католицизма на славянскую психологию. Если это так, то механизмы деформации польской национальной психологии должны быть прояснены. Но, в любом случае польская истерика – это специфический способ преодоления отрицательного исторического опыта и игнорирования конфликта между исторической реальностью и национальными амбициями. В рамках индивидуальной психологии такой конфликт указывает на инфантилизм сознания. Отчасти это верно и относительно сознания коллективного. Польская ментальность оказывается «вечно молодой», что, конечно, имеет и свои плюсы, но при взгляде на реальную историю Польши минусов обнаруживается больше.      

[16] Истерик создаёт проблемы любой среде, с которой взаимодействует. Он везде играет деструктивную, дестабилизирующую роль. В этом контексте отказ России от Польши как сферы собственного влияния и её миграция в ЕЭС в условиях конфликта цивилизаций – это «лучший подарок» из всех, которые могла сделать Россия Евросоюзу.    

[17] Применительно к украинскому случаю можно отметить, что вся история Украины ХХ-XXI веков – это история конфликта отдельного сегмента русского общества с реальностью.  

[18] Проблема с национальным языком в советской Белоруссии была ещё хуже, чем на Украине. Белорусский язык сохранялся лишь в западных областях страны. Подавляющее большинство населения им не пользовалась, а значительная часть людей, в паспорте которых в графе национальность стояло «белорус» этого языка не понимало и не предпринимало серьёзных усилий для того, чтобы его освоить.

[19] Этой перспективой современные белорусские националисты активно пугают современное общество. В действительности такая (возможная) ситуация мало чем отличается от уже реализованных проектов в рамках ЕЭС, куда белорусские националисты активно стремятся. В Западной Европе национальный суверенитет отдельных государств давно уже не является полным. И иск Евросоюза к Польше, отстаивающей приоритет собственной конституции по отношению к законодательным актам Евросоюза, это наглядно подтверждает. Но упрекая А.Г. Лукашенко  в намерениях лишить Белоруссию независимости, те же националисты забывают, что создание подлинного союзного государства позволит Белоруссии сохранить свой научно-технический потенциал и социальную инфраструктуру, в то время, как присоединение страны к ЕЭС стремительно превратит её в очередную окраинную европейскую пустошь с уничтоженными промышленностью и аграрным сектором и массовым оттоком населения за пределы страны. И с этим демографическим кризисом страна справиться уже не сможет.

[20] В центре Русского мира, в России, такие анти-системы тоже существуют. Их идеология – это идеология многочисленных левацких и неолиберальных групп, активно пропагандирующих исторический нигилизм и представления о том, что национальное исчерпало собственную ценность. Взамен национальных ценностей анти-система предлагает ценности иной цивилизации. То обстоятельство, что в большинстве своём эти ценности не органичны основам русской жизни и их распространение имеет разрушительное значение для Русского мира, сторонники анти-системы замечать не желают, часто – по отнюдь не бескорыстным причинам.    

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка