В отблеске догорающей свечи

Юрий Ко

 

 

     Поздний вечер. Нет электричества, нет керосина. Одна свеча. В отблесках её пламени отсвечивает то одно, то другое, предметы сливаются с пляшущими тенями.
     - Держи свечу, сынок.
     Пламя дрожит, расплавленная капля скатывается на детскую руку.
     - Ой, жжёт!
     - Держи. Вот погаснет, тогда что?
     Действительно, что тогда? А ведь казалось, не погаснет никогда.
 
     Время человеческой жизни. Как изменчиво его ощущение, как обманчиво. Размеренное время полдня, изменившись к закату, вдруг начинает стремительно уходить. Будто катишься с горки и не за что ухватиться, притормозить. Пытаешься что-то предпринять, но напрасно. И вот уже впереди виден конец, и жизнь стремительно несется к нему, а ты только считаешь оставшиеся вехи на этом пути: десять, пять, два, один…
     Время поколения и того меньше. Не успеешь расправить плечи, примериться и по-настоящему осознать цели как молодая поросль уже иронично подгоняет: не заслоняй солнце. И невдомек, что спешка только сокращает жизнь.
     С возрастом желание жить всё больше напоминает безнадежное стремление удержаться на плаву. Любимые мэтры, они советуют не погружаться в прошлое, не жить им. Наивные мыслители. Одно дело идиллическое солнышко на закате, другое – реальный закат жизни. Закат, когда будущее урезается до лоскута, настоящее вырождается и уже ничего не остается кроме прошлого. Туда обращаем взгляды в конце пути, отчаянно пытаемся ухватиться хоть за что-то. Пусть прошлое и обладает лишь видимостью понятого и пережитого. И что нам за дело до подобных сентенций. Будим память - хранилище иллюзий наших. Взгляд невольно ищет во всём следы былого, цепляется за знакомые с детства образы.
   
     Друзья мои, а какими мы были на самом деле в те годы? Возьму на себя смелость утверждать, что были мы неплохими людьми: в меру деятельными и порядочными. Если и делали гадости, то по недоразумению или недоумию. Пусть не всегда доставали нас укоры совести, не всегда испытывали мы глубокое раскаяние, но, как минимум, чувство неловкости за содеянное ощущали.
     Да, мы умели дружить. Не до самозабвения, разумеется. И в наших глубинах таилось нечто свойственное человеку всех времен, охраняющее свой интерес на уровне подсознания. Хватало в нас и инфантилизма и конформизма. А стержня в те годы не  наблюдалось. Если и сформировался у кого, то позже, в процессе жизненной закалки. Но таковых единицы, поколение в целом вышло бесхребетным.
     Нужны ли контакты после стольких лет молчания? Что дают они кроме разочарования от встречи и горького сожаления о растраченной жизни. Мы будто те же и уже не те – глупее, что ли. Умудренные опытом глупцы. И ведь изменить ничего нельзя.  
 
     Рассказывать о жизни, казалось бы, не так и сложно. Главное отодвинуть в сторону декорации, заслоняющие суть. Но легко сказать. Все мы с шорами на глазах.
     Течет река жизни, бурлит поток чувств и желаний. И что в том мутном потоке нас так завораживает? Представьте себе, есть мудрецы, что знают ответ.
     Цель жизни — добыча. Сущность жизни — добыча. Жизнь питается жизнью. Все живое в мире делится на тех, кто ест, и тех, кого едят. И закон этот говорит: ешь, или съедят тебя самого.
     Такой вот припев прозвучал на одном из форумов. И подобных форумов немало в наше время. Не стану разбирать уровень культуры авторов "закона", глубину и железобетонную логику выводов. Отмечу лишь: жизнь дегуманизирована и обесценена. И откуда только взялись мыслители эти. От их науки оторопь берёт. Слишком уж много учителей развелось, ещё больше пророков.
     Да и что означают подобные дискуссии? Род товара. Словесную потасовку на потеху зрителю. Разговор на любую тему превращается в демонстрацию своих убеждений с неприятием иного взгляда априори. И бурный поток примитивных эмоций. Но стоит ли волновать сердце пустяками.
     Никого учить не собираюсь. Да и чему может научить банальность в бесконечном повторе. Жизнь удивительно стереотипная штука. 
   
     Детство. Вот когда перед человеком, казалось бы, простирается масса вариантов предстоящего пути. Но бегут годы, а варианты всё сужаются, пока жизнь не скукоживается до шаблона. И вот перед нами шаблон очередного миллиарда. И к чему такой шаблон приложить? Разве что к пустоте.
     Если человек и счастлив, то в детстве. Счастлив не сытостью, не материальным уютом, а ощущением безбрежности жизни, распростершейся перед ним. Но я не знал ни одного человека сохранившего это ощущение в последующие годы. Молодость бурлит чувствами, но в них уже явственно отсвечивает печаль заката.
    
     Ощущение бесконечности жизни покинуло меня как-то разом. Произошло это, если не изменяет память, лет в одиннадцать. Узнав, что товарищ по классу серьезно болен, решил навестить его. Уже при подходе к дому ощутил странную тревогу, неведомую до тех пор. Дверь открыла женщина с серым окаменевшим от горя лицом. Но, увидев меня, засуетилась, ринулась в комнату и, едва сдерживая рыдания, сдавленным голосом почти выкрикнула: "Сынок, смотри, кто к тебе пришел!".  Тут же вернулась и услужливо провела меня к нему. Войдя в комнату, я вздрогнул от неожиданности и непроизвольно попятился назад. Но женщина предотвратила побег, подставив под ноги стул и усадив меня.
     Друг лежал на кровати на высоко поднятых подушках. Точнее это был уже не он, а скорее тень от него. Передо мной был скелет, обтянутый кожей, глаза лихорадочно блестели. Он попытался улыбнуться, но из этого мало что вышло. Я в ответ расплакался, точнее слезы сами покатились из глаз, и горло стянуло спазмом. Никакого разговора у нас не получалось, и мать товарища стала отрывочными фразами что-то рассказывать о прошедшей операции и о надеждах на выздоровление. Затем задала мне несколько вопросов, я отвечал невпопад и со всхлипами. Неожиданно она бросилась на кухню и вернулась оттуда с двумя блюдцами вишневого варенья. Одно предложила мне, а со второго стала скармливать чайной ложкой сына. После второй или третьей ложки у него открылась рвота со следами крови. Я уронил блюдце на пол и ухватился в оцепенении руками за стул.
     После того как приступ отступил, друг поднял взгляд на мать и спросил с отчаянием в глазах: "Мама, я не умру?" Она обхватила его голову руками и произнесла: "Что ты, обязательно поправишься". И во взгляде её, обращенном в тот момент в мою сторону, я увидел такую тоску и такую безысходность, что не встречал в своей жизни больше никогда. 
     Через три дня товарищ мой скончался. Хоронила вся школа. Говорили о судьбе, о случайностях, об ударе футбольного мяча в живот, о саркоме и о бессилии медицины. Похороны показались мне театральным представлением, в котором актеры и зрители одно и тоже.
 
     Конечно же, я плод от своих родителей: советского офицера двадцати трёх лет, пропахавшего на брюхе поля второй мировой бойни, и сельской девчонки девятнадцати лет, прошедшей через прелести оккупации.
     Отец происходил из бедной крестьянской семьи, имевшей небольшой надел до коллективизации, а мать была из умеренно зажиточной семьи, владевшей землей достаточной для прокормления.
     Отец, не знавший ни слова по-украински, был записан украинцем. Единственным объяснением тому служила украинская фамилия, которая досталась ему от деда, переселенца царской милостью из полтавской губернии на свободные сибирские земли.
     Мать же, писавшаяся русской, родилась и выросла в тех местах, где говорили на крепкой смеси русского и украинского с добавлением румынского и болгарского. Последний объяснялся дружескими отношениями с жителями соседнего болгарского села. Румынский был обязан одноименной власти, утвердившейся в этих местах в период между первой и второй мировой войной. Русский и украинский существовали по этнической природе самого населения села.
     Об этом удивительном говоре рассказываю не понаслышке. В детстве на лето детей частенько отправляли к бабушке. На свежий воздух и витамины, как говорила мать. Хотя чистого воздуха, овощей и фруктов в те времена хватало вполне и в нашем провинциальном городе не загрязненном ещё промышленными отходами и стадами автомобилей. Похоже, мама просто хотела отдохнуть от архаровцев, как она нас иногда называла. Там мы, приспосабливаясь к среде, быстро осваивали местный диалект, а, возвратившись в город, дабы избежать насмешек друзей, также быстро возвращались в исходное состояние. Хотя следует признать, и в нашем городе царил суржик, разве что с преобладанием русских слов. Вплоть до института я без каких-либо проблем бойко использовал эту русско-украинскую смесь с непременным глухим придыханием на "г".
    
     Смотрю на пожелтевшие растрескавшиеся фотографии вековой давности.
     Семья отца в полном составе запечатлела себя то ли по причине некой даты, то ли просто по случаю забредшего в глухую деревеньку фотографа (теперь от неё и следа не осталось). Приодеты будто в новое, но бедность проступает, её не скроешь, как и проблеск жажды справедливости в глазах. В центре глава семьи – бородатый, в темном пиджачке и картузе. Это мой дед, переселенец в Южную Сибирь из сердцевины Украины.
     Переселением был обязан столыпинским реформам, столь широко описанным и расцвеченным сегодня, что и говорить неловко. Слишком уж благостно выписан слом крестьянского уклада. Да разве знает кто, куда завел бы Россию Столыпин. Впрочем, завели и без него. 
     В Сибири дед взял в жены уроженку Алтая, о которой только это и знаю. С ней родил четырёх детей, в том числе и моего отца, третьего по счету. В самом начале тридцатых годов прошлого столетия, спасаясь от жестокой нужды, переместились в Узбекистан, хлебные по тем временам места. Там отец окончил некое училище по специальности технолог по зерну и виноделию.
     Заниматься зерном и виноделием не пришлось, в восемнадцать призвали в армию, обучили по ускоренному курсу в Ашхабадском пехотном училище и отправили в неполные девятнадцать лет на фронт при звании младший лейтенант. Стояло лето сорок третьего, все пополнения бросались под Курск. Из мясорубки передовой чудом выбрался в мае сорок пятого с несколькими ранениями, кое-как залеченными по госпиталям. Руки-ноги целы, глаза видят, уши слышат, чего ещё – жизнь прекрасна. 
    
     По материнской линии семейный эпос сохранил чуть больше сведений. Родители бабушки из донских казаков, осевшие в последнюю русско-турецкую войну в причерноморских степях, в селе, тогда ещё казачьей станице. Глядя на сохранившуюся фотографию, я легко соглашаюсь с тем, что бабушка казачка.
     Дед – городской житель, сын домовладельца небольшой руки, в молодости служил в уланах, участвовал в первой мировой, был ранен, о чем свидетельствует увечный билет тех лет. Если судить по фото, где молодой дед представлен во всём блеске, с закрученными лихо усами, саблей на бедре и сверкающими голенищами, то не исключено, что был он любителем пирушек и флирта. Скупые упоминания бабушки о молодости не опровергают такого предположения.
     То, что застал уже я, совсем не напоминало фото молодости – богомольные старики, хотя бодрые и работящие.
     Сельским жителем дед оказался волею случая: приехал в станицу с женой распорядиться земелькой отошедшей к нему приданным, а здесь румын новую границу объявил, по Днестру прошла. Крестьянином дед не был и в полной мере не стал, но к земле приобщился. Куда-то исчезла привычка шиковать и транжирить. Устроился управляющим на мельницу, обзавелся домашним хозяйством сельского образца и стал прикупать потихоньку землю. Детей нарожали семь душ, потому прикупать пришлось соответственно.
     Постепенно дед стал владельцем приличных угодий. Работников нанимали немного и только в страду, потому дети с малого возраста были приучены к нелегкому крестьянскому труду, о котором мама была полна воспоминаний чуть ли не с пятилетнего возраста. И пахать, и сеять, и жать, и веять, и за скотиной ходить, всего не перечислишь. Земля была плодородной, работали много, и удавалось не бедствовать. Но как только в сороковом пришли Советы земельку сдали собственноручно, в первый же день, для исключения, так сказать, инцидентов.
     Инциденты всё одно последовали, накатились волной к лету сорок первого – массовые высылки. Но и от них бог миловал, смыл другой волной – войной. Вновь вернулся румын, на этот раз с немцем. Весёленький тандем. В то же время жизнь под румыном избавила семью мамы от раскулачивания, смягчила для населения этих мест тяготы войны и нацистскую жестокость в отношении "низших" рас.
     Но война есть война. Лошадей реквизировали, скот порезали. Жизнь стала трудной, а временами и вовсе невыносимой. Проходящие войска располагались по подворьям, не испрашивая согласия хозяев. Завшивленные, изголодавшиеся фельдфебели из окопов брали всё, что попадало под руку, и испражнялись, где попало. Но оставим элементы "культуры" сопутствующие общему умопомешательству. Упомянул, чтобы не складывалось иллюзий о роли германца в окультуривании территорий. Бабушка и двадцать лет спустя с отвращением вспоминала немецкого солдата.
     О румынском солдате рассказывала уже мама, ограничиваясь историей о том, как при отступлении целый взвод "забыл" на их подворье оружие и дед в спешке зарывал его на огороде, зная, что с немцем шутки плохи. Прятали не только брошенное оружие, прятали и двух маминых братьев от румынского призыва, прятали за специально сооруженным простенком. Полтора года отсидели молодцы, выходя по ночам. С приходом своих подоспел призывной возраст и третьему. Все трое и отправились на фронт. Вернулся домой один – старший.
     Несмотря на пёструю смесь славянского, тюркского и ещё бог знает чего, чем так богата российская империя, особенно в части "бог знает чего", несмотря на все исторические перипетии, в которые была втянута семья, позволю предположить, что родители мои были русскими людьми. Ведь русское, выплавляемое в котле империи, всегда на деле оказывалось много шире Московии.
     А может в результате всех исторических перипетий мы, наоборот, оказались ничьими, что-то вроде чертополоха, по которому не раз прокатывалась государственная машина. В имперском котле вываривалась пустая похлебка.   
    
     Детство. Проснешься утром, почувствуешь отклик своего тела, и захлестнет неутолимая жажда двигаться, жить. Двигаться, чувствовать мир – это ведь так замечательно. Взберешься на крышу дома, вглядишься в дымчатый горизонт и грезится даль без края: река, за рекой холмы, за холмами неведомые страны. И скорее бы вырасти, сравняться с взрослыми в правах, получить свободу передвижения.
     Детство свое нахожу счастливым. У меня был дом, а в нём родители, не идеальные, разумеется, но детей своих любили и заботились о них.
     Конечно, как и все ребята, мы чудили. То со двора завьемся до темноты, то новую обувь разобьём о мяч. Да мало ли детских проступков, которые шли не от нашей испорченности, а от разного ощущения жизни с взрослыми. Проступки заканчивались нередко отбыванием наказания и заглаживались быстрым оттаиванием родительского сердца. Да и наказания те сегодня кажутся условными: просидишь день дома, лишишься очередного мороженого или похода в кино. Вершиной был отцовский ремень, хотя пользовалась им почему-то мать. Отец ограничивался серьезным разговором, предупреждением. Видно находил свою руку слишком непропорциональной для детской задницы. Да и мать после ременного возбуждения часто плакала, и нам становилось жаль её.  Впрочем, воспитательные мероприятия быстро забывались, выветривались из детской головы до следующего недоразумения.
 
     Как я уже упоминал, дед и баба были богомольны. Церкви в селе не было, пала руинами в борьбе за светлое будущее, и старики молились дома. Любая трапеза и отход ко сну сопровождались и для нас молитвами. За столом перед приемом пищи молитву отправлял дед по всем правилам, ну а перед сном мы уж каждый на свой лад. Вспомнить точно не могу, но о чем-то просили, в чем-то раскаивались и вновь просили простить нас. В комнате, где спали дети, на стене висела большая религиозная картина. Была она цветной. На ней изображались житейские заботы, их тленность, ну и конечно рай и ад. В отблесках света от керосиновой лампы казалась она загадочной и страшноватой. Особенно там, где черти поддавали огонь под котлы.
     Из религиозного опыта детства вспомнилось ещё как однажды после приснившегося сна, где пришлось испытать щемящее чувство безответной любви к милой девочке из соседнего двора, я, проснувшись, тут же принялся молитвенно просить бога соединить нас навеки. И первый раз бог игнорировал меня по настоящему – девочка осталась равнодушна к моим чувствам.
     Только в зрелом возрасте я понял: если бог и существует, то молекул в море жизни не зрит, а гонит волны иль дарует штиль. Моему поколению был дарован штиль на большей части плавания по морю жизни. Может быть, потому оно и оказалось беспомощным в решающий момент.
     Но обратимся вновь в детство.
  
     Возвращаясь в город, я, естественно, забывал о молитвах и боге. Здесь текла совсем иная жизнь. Я надевал пионерский галстук и вместе с горнистом браво шагал у знамени школы и бил в барабан: трам, там, трам-та-та-там. Громко бил, а горнист громко дудел. Знаменосец шел молча, но гордо. За нами отряд, человек семь в красных галстуках, больших мастеров декламировать бойкие тексты. Пионерским приветствием называлось. Приветствовали пионеры в те времена любые официозы. Декламаторам после приветствия доставались по традиции подарки. Кому книжица, кому игра с бросанием костей и перемещением фишек по разрисованному полю. Помню, один раз подарок по ошибке вручили барабанщику, то есть мне. Когда мы покинули зал, ошибку тут же выправили. Очень обидно было, не за подарок, за унижение.
     Вообще я плохо был подготовлен к жизни. Мне казалось, что весь мир мало отличается от моей семьи. Когда же понял, что это совсем не так, то был вначале растерян, а потом замкнулся в себе.
 
     В детские годы время растянуто нетерпеливым ожиданием взросления. И только на исходе понимаешь, что был это всего лишь миг, самый счастливый миг жизни, окрашенный единственной в своем роде надеждой, надеждой на жизнь. Ожидание ожиданием, надежда надеждой, но тратили мы своё время во многом попусту. Тратили сообща, сбиваясь в стайки.
     Шпана пятидесятых. Пополняли её и ребята нашего двора, при том из разных семей. Были там отпрыски и потомственных зеков, были и из благополучных семей. Одно время верховодил даже сын начальника ГБ области. Особняк их стоял рядом с нашим многоэтажным домом. Стильный такой хлопец был. Верховодил, пока отцу не доложили.
     Благодать наступала с теплым временем года. Отстукивали в стену монетами, натягивали до боли детские пальцы, пытаясь дотянуть до "котла". Выгребали монеты чаще старшие, руки у них были больше. Швыряли камни в "парашу", дослуживаясь до "генерала". Собирали по тротуарам медяки на папиросы, самые дешевые. "Огонек" назывались. Как саранча атаковали частные сады и ходили на реку глистух глушить. Гоняли мяч ногами с утра до вечера.
     Случались и стукалки в дальнем углу двора. В живот и пах бить запрещалось. И никаких ног, только кулаками. Дальше первой крови не дрались. Носы детские нестойкие, так что до ожесточения крайнего редко доходило. Вообще агрессии мало было, больше наивного дружелюбия и товарищества, правда, далекого от пионерских идеалов. Хулиганством ограничивались мелким: то стекло в окне разобьем, то дыма в подъезд напустим, то карманы "чужака" от мелочи очистим. 
     Иногда среди нас появлялись старшие "товарищи", те, у кого за плечами были ходки на зону. Крутились недолго и исчезали с некоторыми из нас – брали на дело. Шпана пополняла ряды воров и бандитов. Но было немало и тех, кто впоследствии заполнял аудитории вузов.
     Написал про чистку карманов и подумал: вряд ли это определялось стремлением нажиться. Желанием продиктовать силу и волю стаи – да. Представление же о праве на  личную собственность в головах наших было весьма специфичным. Выбегая во двор с куском недоеденного пирога или иной пищи, мы нередко слышали "дай откусить" и без промедления подставляли товарищу то, что жевали сами. Катаясь на велосипеде, слышали "дай прокатиться" и освобождали двухколесного скакуна. С другой стороны во всём присутствовала мера. Разве что "можно посмотреть телевизор" иногда не знало предела. Телевизор тогда был редкостью. И детворы набивалось так, что и шагу ступить в комнате негде было. Рассаживались на полу, смотрели всё подряд.
     Сказывался ли кровный дух общины, свойственный русской душе по представлениям некоторых интеллигентов, трудно сказать. Вспомнилось, тетка и я на колхозной подёнщине, подвязываем виноградную лозу. Тетка, приблизившись, шепчет:
     - Смотри, племяш, всё, что видишь, было нашим. Мы на этих землях трудились с утра до вечера, а сейчас колхозное, ничьё.
     Не могу сказать, что слова её хоть как-то взволновали меня. Остался я равнодушным и к её тоске по былому, и к судьбе семейной собственности. В памяти дорого почему-то совсем иное. Мягкий певучий говор, вишневый садок, пирожки с вишнями, и надо же - мамалыга. Если кто думает, что мамалыга нищенское блюдо, то заблуждается. На столе, посреди которого вываливался на тарелку из казана заваренный кукурузный хлеб, выставлялись шкварки, творог, брынза, простокваша. Вот с этим и поедали. От болгар любили мы фаршированный мясом с рисом болгарский перец. Разрежешь и сверху ложку сметаны кладешь. Объедение. Но готовили объедение не часто, по причине необходимости в нём мяса, продукта не слишком распространенного по тем временам. Больше по праздникам. Чаще был летний борщ на курятине, два-три раза в месяц. Тоже объедение. Сейчас такого не варят. Овощи не те, да и куры тоже.
     В младшем возрасте наловчился я вытаскивать при помощи донки речных бычков, которых с гордостью приносил домой, а мать, не афишируя, скармливала их дворовым котам. Из чего видно, что мы не голодали. И вообще жили вполне прилично по меркам послевоенного времени: лежанка, сколоченная из необструганных досок (тахтой называлась), старенькая металлическая кровать со скрипящими пружинами, чемодан на табурете вместо столика и вершина цивилизации – радиоточка с резонатором из толстой черной бумаги да лампочка в цоколе со сменным "жуликом" для подключения нелегальной электроплитки.
     Времена изменились, что и говорить. В моём детстве днём дверь квартиры на замок не закрывали. А уходя, нередко оставляли ключ под половиком. В детстве моих детей дверь уже была заперта круглые сутки. В детстве моих внуков в квартирах появилась металлическая дверь да ещё вдобавок металлическая дверь с замком в подъезд. 
     Розовый оттенок подобных воспоминаний связан, конечно же, с избирательными особенностями стареющей памяти. Да и запирать двери нужды не было, ведь брать в большинстве домов было нечего. А там где было, там запирали. И запирали далеко не всегда нажитое нравственным путем.
     В упомянутом мной особняке гэбиста одна только прихожая могла вместить всю нашу квартиру. Что представляло собой жилье сего радетеля отечества изнутри, мы и понятия не имели, так как далее прихожей нас не пускали. Впрочем, и богатство подобного рода по тем временам имело зыбкий характер. Пришел кукурузник Никита, ветер подул несколько в иную сторону, и нашего гэбиста потеснили, заменив особняк квартирой, правда, всё одно шикарной, как тогда выражались. А в особняке разместился детский сад.
     Сегодня полагаю, жизнь того особняка вернулась на круги своя – детский сад вытурили, особняк приватизировал очередной слуга народа. Примеров такого рода вокруг не счесть. Но до нынешнего мы ещё доберемся.
     А пока о былом. Что за время было, бог знает. Расстрелять! Дали бы мне автомат! Нередко можно было услышать подобные эмоциональные всплески от знакомых людей, которые, я в этом уверен, не то, что расстрелять, а и кошки обидеть не могли. Да, у каждого времени свои фишки, свои заморочки.
     И в моей пионерской голове не возникало тогда простых и очевидных вопросов. К примеру, отчего в результате правления отца народов, великого справедливца и аскета, наш сосед с обрубленными войной ногами по самые яйца ютился с многочисленной семьей на двадцати квадратных метрах и передвигался на самодельной "тачанке", а гэбешник города или партийный секретарь с семьей в три-четыре человека обитали в просторных особняках, и жены их отправлялись за покупками на служебных машинах. И при том слуги народа не то, что в атаку не ходили, но и передовой не нюхали. Да, всё по закону – жизнью владеют и пользуются её благами негодяи, а честные и совестливые тянут её воз. Издавна повелось, так и поныне.
   
     Кстати, безногого соседа я встретил как-то в конце семидесятых в один из праздничных майских дней. Он, подвыпивший, сидел на скамейке в сквере и хрипловатым голосом пытался перекричать бравурную музыку, наплывавшую со всех сторон. Бог знает отчего, но врезалась в память его незатейливая песенка. Приведу один куплет:
                                       Джугашвили из гроба достали,
                                      обрядили в парадный мундир,
                                      чтоб и правнуки здесь наши знали -
                                      дядя Джо нам построил сортир.
     Вот так, господа-товарищи, всего лишь сортир. Сухорукий ли Джо отличился, сами ли сподобились, но сортир получился огромный, теперь и я вижу.
     Мы – поколение, рожденное от тех, чьё детство и юность прошли через тридцатые, когда страну загоняли в тоталитарное стойло, а молодость была поглощена второй мировой. Мы – поколение, не сумевшее сохранить завоеванное ценой многочисленных жертв, созданное тяжким трудом родителей, нашим трудом, предавшее то, что нам было дорого, что мы любили. Всё заброшено на свалку истории. Мы ничего не оставили внукам, даже памяти о себе – разве что насмешливо-ироничное "совок".
     Социологи наперебой толкуют о немоте общества, безынициативности и безответственности, лжи и приспособленчестве на гражданском уровне, о пронизывающей все сферы жизни системе блата. Ты мне, я тебе. Кому из нашего поколения не ведома эта формула. Возможно, подобный вид бартера и деформировал представления о справедливости. Но где и когда эта справедливость присутствовала в чистом виде?
     Осознавали ли мы суть марксовой мысли, её взлёты и провалы, всю мнимость отношения её к нашим реалиям? Конечно же нет. Скорее, отмахивались от Маркса как от назойливой идеологической мухи. И я не знал ни одного человека из моего окружения, который одолел бы его книги. Так, по верхам, в цитатах и пересказах для зачета и экзамена. И не припомню людей веровавших в социальный фатализм, внушаемый официозом. Подозреваю, что и партийные функционеры не верили, да и владели историцизмом Маркса плохо.
     Репрессий в открытой форме наше поколение не знало. Но идеологическое давление присутствовало всегда. А разве его нет сейчас? Только вот раньше его примитивную форму наше сознание вычленяло легко и безошибочно. А ныне в красочном калейдоскопе лжи оказалось бессильным защититься от манипуляции. И если раньше давление это могла компенсировать в той или иной степени семья, то теперь и она на грани уничтожения. 
     И как ни странно, на уровне простых человеческих отношений, на уровне малых неформальных коллективов ложь и приспособленчество в то время частенько не поощрялись, больше скажу – презирались. Это было своего рода внутреннее сопротивление. Нельзя утверждать, что носило оно массовый характер. Скорее свойственно было определенным слоям общества, способным создавать некий общественный фон, но не доминировать. И когда этот слой был сметен валом общественных перемен, тогда уж пороки пронизали всю нашу жизнь.          
 
     Время. Чем измерить его? Осязаемое и неуловимое, легкое и тяжкое, радостное и непереносимое, такое разное.
     Время, вперед! – гудели трубы официоза. Догоним и перегоним, - шаманили подручные режима. И некоторым из нас казалось, что время идет вперед. На самом деле оно и топталось на месте, и пятилось назад.
     Вспоминая глашатаев перемен, в том числе и тех, кто будто и мыслил через сомнение, нетрудно заметить, что и им свойственны были иллюзии перестроечного времени. Везде и всюду прослеживались заблуждения вырвавшегося из бетона заточения узника.
     Мы были поколением надежд, а стали потерянным поколением. Вот такая метаморфоза. Думали, освобождаемся от ненавистного, а оказалось, оно настолько глубоко сидит в нас, что освобождение означает и нашу гибель.
     Жизнь моего поколения была вплетена в целый пласт истории. Мы жили рядом с теми, при ком зародилась советская цивилизация, и стали свидетелями её конца. Что значит наша жизнь рядом с безжалостной поступью истории. У страны, в которой я родился и жил, было печальное прошлое и туманное будущее. У страны, где я оказался, будущего нет совсем.
     Горестно говорить, но на смену пришло худшее. Плебейская цивилизация породила подлинное "восстание масс", невиданное в истории. В сравнении с ним меркнут идеалистические представления Ортеги.
     Организация жизни и при компартийном режиме не отличалась утонченностью. Но оказалось, что всё может быть устроено ещё проще. Настолько примитивно, что простейшие в духовном отношении члены общества ощутили себя вдруг сильнейшими, лучшими. Для этого хватило и двух рефлексов: хватательного и жевательного. И пошло-поехало, да такими темпами, что через десяток лет у них оказалась не только собственность, но и власть, другими словами страна в личной собственности. Образованные и по-настоящему культурные люди быстро вымирали, им просто не хватало воздуха. А сплошь и рядом в новом укладе укоренялись торгаши, деляги, вертухаи, гопники, подручные воров в законе, и просто "хорошие пацаны". Жизнь обернулась задом к человеку в прямом и переносном смысле. И полстраны вдруг присело на корточки. Что делать, страна справляла большую нужду.
     Одичание шло темпами невиданными доселе. И не могли остановить его растущие, как грибы после дождя, церкви. Ибо дождь прошел ядовитый. И нарождался вместо народа поразительный конгломерат, где соседствовали архаичная церковь, подлая воровская власть и разнузданное большинство. Очень быстро образовался порочный круг. Цинизм – деньги – власть – умножение денег – умножение цинизма. И как следствие отрицание совестливости и человечности. Когда теперь удастся разорвать этот круг, да и будет ли кому?
  
     Чего доброго докатимся ещё под болтовню о "реформах" до олигархо-фашиствующего синдиката. Жизнь хиреет от ненасытной жадности власти, население люмпенизирует и радикализм разбухает на глазах, преображая лицо страны.
     Стоит только посмотреть на ухмылку лупоглазого "фюрера", чтобы понять, куда пойдет дело, если саранча эта дорвется до власти. И ведь всё уже было: волосы на матрацы, кости на удобрения, зубы на переплавку. И ребята у них все такие же лупоглазые, кормленные и наглые. Откуда только взялись. Ведь наверняка пионерами были. Из тотальной лжи не так легко выбраться. Одна ложь порождает другую. И стоит ли удивляться: была ложь большевистская, а стала неофашистская. Да они и напоминают чем-то большевиков. Такие же уверенные в своей правоте и в своем праве распоряжаться судьбами миллионов для достижения цели. Та же напористость и то же духовное убожество.
     А что делают на одной трибуне с нацюгами так называемые демократы? 
     Когда на арену истории выходят интриганы и проходимцы, жизнь приобретает уродливые черты. Для живой жизни не остается места. А идеология спешит состряпать "теорию" того, что под её покровом совершается. И быстро находится виновник. Вектор правящей идеологии указывает его безошибочно.    
    
     Наивно полагать, будто мы являем собой нечто уникально обособленное. Будучи периферией западной цивилизации, мы заражены одной с ней чумой, дышим одним смрадом. И что из себя будут представлять выжившие поколения, вряд ли кто знает.  Допустим, правы те, кто считает, что на смену истории национальных государств идёт история цивилизаций. Но что это за цивилизации, по сути, без человека.
     А ведь был он, в сущности, славным существом. Сживался с достатком и бедностью, с радостью и печалью, подсоблял ближнему. Имел представление о добре и зле. В суете жизни вспоминал иногда и о Боге.
     Что же надо было совершить с человеком, чтобы опустить его до похотливого животного, стремящегося только к удовольствиям и добыче. И вот его дурная тень с изувеченным сознанием бродит по виртуальным дебрям, потеряв способность общаться душа в душу, полагая себя свободной, не понимая, что является пленником внушенных потребностей и представлений.
     Похоже, кризис западной цивилизации много глубже экономической составляющей. Людей уже не связывают естественные узы. Высокий уровень потребления создает иллюзию высокого уровня культуры. Множатся ложные представления о целях и смысле жизни. Ориентированная на потребление жизнь порождает в душах опустошенность.
     И стоит ли обманываться достижениями в области технологий, если мы не в состоянии отвести угрозу тотального уничтожения человеческого в человеке. Впрочем, есть те, кто утверждает: антропологическая катастрофа произошла, и никакие надгробные речи ничего изменить не могут.
     Не знаю всё ли так необратимо, но то, что в головах большинства и так называемой элиты давно царит "кафка", ясно и без особых доказательств, достаточно трезво взглянуть на существующий социум. Зоологи говорят: животные, помещенные в зоопарк, ведут себя иначе, чем в естественных условиях. Остается надеяться на то, что люди, наконец, осознают своё обитание в зверинце. Осознают и ужаснутся такому обстоятельству, ужаснутся и приложат усилия для исправления жизни. 
     А пока всё чаще вспоминается свеча из детства, догорающая уже свеча.

 

X
Загрузка