Новость у нас одна – жизнь длиною в 40 лет (16)

 

 

21

Последним своим письмом я вроде насовсем с тобой распрощался и недели на две действительно остепенился, перестал бегать к почтовому ящику, свободно вздохнул. Но вот твое последнее письмо … не дает мне жить. Не могу думать ни о чем другом, и баста. Все мысли сворачивают на него. Не знаю, что писать, не знаю, на что надеяться, но нужно же как-то разнимать этот ужас.

Первый день-другой прошел нормально: вот и лады, вот мы и высказались, вот и точка. Но сразу почуял, что это самое сильное из всех твоих писем: все прежние были отпиской высших инстанций на стенания нижней. Почему полнятся чувством только прощальные твои письма? А потом меня пробуравила простая, но жутковатая мысль: это какую же жизнь нужно было прожить, чтобы ее 40 лет согревало воспоминание о давно минувшей, нескладной любви нелепого юноши! А что, если это правда? Если это правда, то она ужасна. А я вот гарцую перед тобой с какими-то идиотскими играми. Стыдно, немолодой человек!

Мне стыдно, что претензии к твоему миру я перенес (было) на тебя.

Ох, как нехорошо мы с тобой расстаемся! Не то, что встретиться – распрощаться толком не можем. Объясни, почему после обмена письмами нам должно стать хуже, чем прежде? Кому это нужно? Почему там, где мы раньше друг в друге светились, непременно должно чадить? Заранее было ясно, что в Инну я не ходок. Выяснилось, что фрязинские и иные эдемы столь же мало тебя привлекают. С Европой понятные трудности. Ну так что же, из-за того нам теперь расплеваться? Наговорить друг другу на прощание как можно больше обидного? Первым успеть бросить перчатку?

С одной стороны, все понятно. Мы встретились в пространстве языка. И смутились языковым обличием друг друга. Я ужаснулся неряшливости твоего языка, ты – вычурности моего. И никто из нас не смог сдержаться. Я наговорил тебе филологических пакостей. А ты и меня превзошла. Моих бесед с кактусом вообще не заметила. Потоптала единственную, бесценную мою Сказку. «Бр-р-р». Так ведь «сказку» сочинял впервые, сочинял от души, на одном дыхании, старался – разве не видно? Сочинял, как умел, для тебя, зачем же его попрекать тем, что прежде он не попрактиковался на несуществующих внуках? Пусть даже она ему не далась – нужно ли с таким удовольствием это ему доказывать? Твои нектары и амброзии, лебеди на клеенке меня ужасают никак не меньше, но я же молчу. Похоже, в тебе уязвленного самолюбия больше, чем во мне. Так что же, мы встретились еще раз, чтобы язвить друг друга?

 Как я ни напрашивался на взаимность, ты не снизошла. Не встречалась со мной во сне, так хотя бы разочек солгала: не стал бы я проверять, на слово поверил. Сказала бы, например, что я снился тебе при красивой очковой оправе. Всю жизнь не умел хорошей оправы найти, так хоть бы во сне покрасовался! (Это такая шутка J – пусть тоже глупая, но выстраданная). Ведь как мало нужно, чтобы доставить человеку радость.

Возможно, с самого начала, со второго письма, я взял фальшивую ноту. Назовем ее эротической. Но разве не естественно поначалу исследовать именно эту тему – подхватить конец именно той ниточки, что порвалась? А если ты ее совсем не выносишь, почему не предложила другую тему? Все твои письма, кроме первого и последнего, написаны деревянным голосом.

Или нам нужно было поговорить о радостях семейного быта? Но что-то мне не верится в возможность не только моего, но и твоего семейного счастья. По-моему, спрятаться в семье не удалось и тебе: торчит и горчит макушка. Не верю, что тебе всласть и горбовой крестьянский труд, каким ты похвалилась, уверен, что не про тебя он, не для тебя, это ошибка. Но вызвать тебя на откровенность мне так и не удалось. Согласись, информацию, какую я тебе о себе выдал, по обширности не идет ни в какое сравнение с той, что ты поведала о себе. И это справедливо? Этак я могу переписываться и со звездою! (Кстати, всерьез подумываю о составлении «Избранных мест из разговоров с кактусом»).

За два месяца ты ничего существенного о себе не сказала. Только запутала, заинтриговала. С одной стороны, например, всяческую «эротику» ты отвергаешь с порога – начисто, как дело нечистое. С другой, себя определяешь как существо «худенькое, стройное, еще не вполне старое», то есть еще любуешься своим телом и видишь себя способной им одарять. Так что же я, несчастный, должон об этом предмете думать?

Ты не первый раз рассказываешь историю о том, как беззаветно предлагала мне руку и сердце, а я их принять все не решался. Это твоя волшебная сказка, это игра в прятки с услужливой Мнемозиной. С моей стороны вся история выглядит совершенно иначе. В одном из писем я уже пытался уточнить некоторые ее эпизоды, но встречного усилия не дождался. А может, с этого и нужно было начинать?

С ужасом, с холодом на проплешине и в позвоночнике чувствую, как напрасно, как невозвратно тогда тебя потерял. Насколько жизнь с тобой была бы богаче! Но вспомни ситуацию, в какой мы расстались. Кто был тогда я, и кто ты? С одной стороны – блистательная выпускница филфака университета, с другой – недоучившийся математик, неудавшийся художник, кочегар, электромонтер, монтажник стройпоезда, безнадежно закомплексованный горемыка, безуспешно пытающийся пристроиться хоть к какому-то человечьему делу. И ты – предлагала мне руку?! Да если бы в то время ты действительно меня собой одарила, это был бы королевский, какой бы всю жизнь твою высветил. Не говоря уже о моей. Но ты не рискнула, и я тебя понимаю и не могу осуждать.

Когда же я остался один после катастрофы с женитьбой – как мог я вспоминать о тебе, если едва выжил? Пока я не разменял квартиру, жил с Галатеей вместе. И еще до размена потерял работу, после чего жить приходилось на выживание – мыкался по столице, по всему Подмосковью: куда я смог бы тебя позвать? Не так-то все просто, жизнь меня потрепала не хуже, чем тебя.

 

Признай, что все твои письма сводились к одному: «Слава, ты ли это?». Нет, ты не тот, кого я ожидала; ты действуешь не так, а надо так и этак. Лететь, например, по первому слову, дарить цветы и восторги, но в предписанных тобой выражениях, заимствованных из бог весть каких стишков. В пример того, как надо, ты приводишь фразу, какая от банального «ты одна в моем сердце», захватанного почтовыми открытками, отлична лишь перестановкой слов. Для тебя, пишешь ты, она и сейчас звучит музыкой. Из какого водевиля? Положа руку на сердце, я не стыжусь пространности своих излияний. Как никак, это неплохая проза, почти поэзия. Просто ты не уловила их интонации: музыка в тебе звучит иная, чем во мне.

Кстати, ты так и не написала, какую музыку слышишь, какие стихи помнишь.

Но откуда у филолога такое презрение к словам? как можно противопоставлять их поступкам? И откуда такое влечение к простоте? Пришвин, к примеру, более всего боялся простого человека, гордящегося своей простотой. Шнитке видел в ней корень всякого зла. И я с ними согласен. Мудрая простота венчает сложность, а не бежит от нее.

Никак ты не можешь отучиться от учительских повадок.

Взять твое последнее письмо. Сначала ты меня отчитала за неспособность к мужскому поступку. Если бы в моих мужских достоинствах ты усомнилась в 17-18 лет, то сильно бы меня смутила. Но теперь, когда я их проверил на деле, твои приговоры обращаются против тебя.

Далее ты принялась мне доказывать, что такие люди, как я, никому не интересны и не нужны. Так ведь я уже писал, как устанавливал рекорды по вниманию к своей персоне. Могу добавить, что давно ограничиваю к ней доступ: все мои приятели звонят под дверью по условному коду, да и то в оговоренное время. Прочим желающим пообщаться не отворяю. Телефона я не заводил сознательно, завел, можно сказать, для тебя. Но допустим даже, что ты права. Зачем же мне это доказывать?

Суммируя, скажу, что со мной ты обращаешься слишком уж бесцеремонно. Быть может, тогда это было простительно, даже увлекательно. Так оно было бы, возможно, и сейчас, будь ты, скажем, Эммочкой из набоковского «Приглашения на казнь». Если тебе лет 12, а тем более 17, так почему бы скучного дядю не подергать за бороду? Ну, а ежели тебе годков много больше? А я за последние лет этак 20 привык к очень уважительному к себе отношению – даже со стороны простолюдинов. Тебе почему-то трудно допустить, что я изменился в лучшую, а не в худшую сторону.

Словом, я претендую на равноправие. Не вижу никакой проблемы в сочетании уважительности с открытостью, откровенностью, искренностью. Я предлагаю не разругиваться, а продолжать искать точки касания. Неужто десятком писем можно перекрыть пропасть в 40 лет?

Может, каждому году нам посвятить по письму? Может, все же напишешь?

Осмотрись: ведь нет человека на всем белом свете, какой так ждал бы твоих писем, как

Твой L С.

PS! Вот сейчас подготавливал для печати фото, смотрел на себя любимого и видел, что для своего возраста я еще J. Так думают и мои (фото 1) приятели. Искренне не понимаю, почему во мне ты узрела чудище. Может, это что-то из диалектики? Может, тебе приятно меня помнить именно нелепой, но зато плюшевой куклой? Может, тебе приятно было трепать меня за загривок? Может, тебе неудобно, когда я топорщусь? Хочешь, я научусь за тебя молиться?

 

 

 

 

22

 

Ладно, без комментариев. Спасибо уже и за то, что не забываешь (хотя было за что). Так  почему бы тебе не написать о себе? Прошлый раз я растекался мыслью по древу, а ты помалкивала. Нехорошо тогда получилось: я плохо соображал в эйфории от нахлынувшего на меня сочинительства.

Как ты живешь? что читаешь? какую музыку слушаешь? В этом году накрыла меня очередная музыкальная волна: вся музыка мировая сквозь меня прокатилась, с века где-то 13-го, сделав меня чем-то вроде хлипкой медузы (на берег морем выброшенной).

Не обзавелась ли ты компьютером? Пора бы!. Без него трудно общаться.

(На этом переписка Вячеслава Васильевича обрывается.)

X
Загрузка