Юкхык-Мыкхык

 
 
 
Илья Имазин. Ice-cream – I scream
 
 
 

Ты узнал его? Это же он! Присмотрись получше. Это же Юкхык-Мыкхык! Помнишь, тогда, на мосту?!

Мы склонились над альбомом Мунка и, пролистав несколько воспалённых и гноящихся творений его болезненной палитры, упёрлись в «Крик».

Помнишь, как он побежал тогда по мосту, обезумевший от обиды? Его звериный вопль поверг нас в ужас. Слов было не разобрать, только вой. Мы всем скопом не на шутку испугались, что, добежав до середины Ворошиловского моста, он сорвётся вниз. Кто-то из девочек даже заплакал. «Юкхык-Мыкхык, вернись, куда ты, дурак!», – заорал ты. Марина и Оля засеменили за ним. «Юкхык-Мыкхык, прости нас, хныкали они. – Хочешь, мы больше не будем называть тебя Юкхыком-Мыкхыком?»

Вой возобновился.

«Ну, прости же! Прощаешь?»

«Прощайте!» – членораздельно и решительно ответил он, но не сиганул с моста, а молча понёсся по нему дальше. И тогда ты пришел в ярость – неудержимая ярость охотника при виде раненого зверя – и запустил в него рожком мороженого. По счастью, промахнулся. А следом все мы, как по команде, – у каждого  в руке было эскимо или крем-брюле, – швырнули наши лакомства в реку.

Ворошиловский мост – своего рода романтический трамплин, от которого предпочитают отталкиваться многие ростовские самоубийцы, ныряя в смерть. Он, невольно, конечно, делит их на две группы. Те, кому красна смерть на миру, кто склонен умирать нарядно, показательно, с последним упреком погрязшим в рутине горожанам, бросаются в реку с левой стороны моста, лицом к Театральной площади. Если они прощаются с этим бренным миром ночью, то видят напоследок тянущуюся вдоль донского берега центральную часть города, что тонет в балаганной иллюминации, точно селёдка в янтарном жиру. Другие сознательно выбирают правую сторону, тусклую, глухую и безликую. Срываясь, они исчезают во мраке и безвестности спальных районов. Так что у Ворошиловского моста, как у медали или монетки-жребия, две стороны. Юкхык-Мыкхык бежал, прижимаясь к правой.

Чем заслужил он такое прозвище? Оно прилипло к нему, как прилипает к подошвам дорога, по которой слишком часто ходишь. И как оплеванный верблюдом выдает свое нежелательное присутствие зловонным запахом его слюны, без вины виноватый, так Юкхык-Мыкхык, нормальный на вид паренёк, уже на второй минуте своего появления в компании не оставлял ни у кого и тени сомнения в том, что он самый натуральный, жалкий Юкхык-Мыкхык, т.е. хлюпик. А все потому что так и не нашел в себе силы отделаться от липучего прозвища.

Поначалу он таскал его на себе как нечто внешнее – дефект защитной оболочки, неприглядная,  но характерная примета для милицейской ориентировки, родимое пятно, несмывающаяся и несдираемая татуировка, клеймо импульсивной глупости.  Где-то, в Киргизии, кажется, есть скульптура «Человек и варан»: толстый мальчик с щелочками вместо глаз тащит на спине гигантского варана, который, сливаясь с ним, смотрится, как уродливый вырост на его теле. Такой была кликуха Юкхык-Мыкхыка, придававшая его облику что-то, как выразился бы Гоголь, пасквильное. Но со временем она напиталась кровью его обид и терзаний, разрослась и всосала его, как росянка – безмозглое насекомое, вобрала в себя без остатка.
Ты захлопнул альбом и отбросил на диван с отвращением и злобой.

– Я ненавижу этого Мунка. Он тоже из породы юкхык-мыкхыков. Сопливый и хлипкий норвежский юкхык-мыкхык, превративший живопись в грязную, вонючую мазню. Психопат! Махровый истерик, чтоб ему!

А знаешь ли ты, что этому чахоточному Мунку, Мунку-алкоголику и Мунку-психопату, отвергнутая им любовница прострелила палец? «Крик» – это предчувствие будущей боли. По мосту бежит простреленный палец Мунка! Правда, похож на взбесившийся от боли палец художника?
А Юкхык-Мыкхык? Он ведь был частью нашей компании, раненой частью, которой все мы почему-то стремились причинить добавочную боль. Лишний палец на шестипалой руке, уродующий конечность. Козел отпущения, ходячий контейнер нашей общей боли.

Ты так злишься сейчас потому, что чувствуешь вину. Ведь мы с тобой и вся наша компания могли довести до самоубийства ни в чем не повинного пацана. Сам подумай, до чего же это дико: его вина заключалась в кликухе, которую мы же ему и придумали. Мы ублюдки, и картина Мунка – нелицеприятное напоминание об этом – она обличает нас. Мунк показал нам то состояние отчаянья, до которого мы затравили человека, не сделавшего нам ничего плохого. Ты же помнишь не хуже меня: подходя к мосту, мы за спиной Юкхык-Мыкхыка подленько договорились, что одновременно, по команде швырнем в него наши крем-брюле и эскимо на середине моста. Он спиной почуял заговор и пустился в свой жуткий сминающий пространство вопль.

Но почему Юкхык-Мыкхык покорно терпел все издевательства, соглашался на них и не покинул компанию раньше, чем случился этот проклятый мост, этот кризис, отчаянным звериным криком прорвавшийся наружу? Он нуждался в нас? Наши издевательства были необходимы ему, как родовые схватки? Мы выталкивали его из жизни, которая стала невыносимой, из плотной капсулы неродного архаичного имени, проглотившего его, в какую-то неведомую новую жизнь, где нас уже не было, и где он мог позволить себе быть другим.

– Черт с ним, с Мунком. Давай выпьем пива. В холодильнике, холодненькое.

Мост за ним рушился, и мы вскоре исчезли в осыпающейся прорве массивных обломков. Пейзаж был скомкан. Юкхык-Мыкхык, вырываясь из пелен ненавистного прозвища, бежал по длинному сырому тоннелю жизни-смерти. Взметнулось зарево, и издаваемый им предсмертный стон перерос в первородный крик.

Он исцелился. Вселившийся в него дух потерял власть над его душой. Наши предки, верившие в магию слов, недаром опасались называть всякие хвори и напасти именами ответственных за них духов: назовешь – навлечешь. Вот, что мы сделали с этим беднягой, приговорив его быть Юкхык-Мыкхыком: мы навлекли на него напасть, от которой он избавился ценой смерти, умерев для нас и возродившись для себя самого.

Но дух, растревоженный частым поминанием, остался где-то в комнате, в нашем мире, в творчестве Мунка, ставшего, быть может, лучшей его добычей. Его нужно заговорить, убаюкать... Он где-то в углу, маленький и жалкий, ещё не напитавшийся чьим-то отчаяньем и ужасом.

Заговорить, убаюкать...

 
Юкхык Мыкхык,
Хлюпик,
Облезлый и жалкий!
Юкхык Мыкхык,
Комочек
Из шерсти и грязи!
 
Юкхык Мы-ы-ы-кхык!
Зачем ты забился в угол?
Ты никому не нужен,
Ты почти незаметен
В куче объедков.
 
Твое черствое мясо
Никому не по вкусу,
На пиру королей
Блюда есть повкусней.
Юкхык Мыкхык,
Не бойся,
Тебя не съедят!
 
Твой ничтожный удел –
Слыть мешочком с трухой
И тоскливо глядеть из угла
На пьянеющих страшных гостей,
Собирать блестящие бусинки
И с визгом катать их по комнате,
Когда все ушли из нее,
Оставив зловонье и чад…
 
И вот, с видом понурым,
Как в диогенову бочку,
Ты в цветочный горшок залезаешь
На ночлег.
 
И твое сопенье
увы, никто не услышит,
никто не скажет с улыбкой:
«Это Юкхык Мыкхык сопит».
 
Так шепчи сам себе:
«Баиньки!
Спи, мой маленький,
Спи, Юкхык Мыкхык…»
 

X
Загрузка