Вежливый визит

 
 
 
 
 
                                                                                                                                                                                                                                               
                                                                                                                                                                                                                                                      Сон – вежливый визит смерти.
                                                                                                                                                                                                                                                                              Франц Кафка
 
 
Он был склонен уже расценить это как милостыню, поданную тому, кто сегодняшним вечером больше него нуждается в денежных средствах. Столкнувшись в двух шагах от дома с группой малолетних гопников и услышав грозное «Раскошеливайся!», Матвей незамедлительно положил в протянутую клешню главаря три мятые купюры – последнее, что осталось в кармане. Мастер самоутешения! А кому приятно осознавать, что его обчистили у самого порога?
Ребята не вызвали у Матвея законного возмущения. Они могли даже при ближайшем рассмотрении показаться забавными, шутки ради представлялись «погорельцами», а их шумная ватага походила на республику ШКИД, хлынувшую с киноэкрана в безлюдный переулок. Вполне обаятельная сволочь. В славные 20-е годы, когда была провозглашена «ликвидация безграмотности» из таких вот отбросов строилось новое общество; в наши же дни, когда, напротив, образованность стала пережитком, они тоже на гребне волны: глядишь, пограбят годок-другой случайных прохожих, а там и точку собственную откроют на местном толчке – мелкая уголовщина плавно перерастет в «малый бизнес».
 
Всё как в романе Достоевского, включая глухой двор-колодец да угол, снимаемый у слабослышащей бабушки, вот только нелепые мысли о «тварях дрожащих» и «детских слезинках» утратили злободневность. Комната тесная, узкая: сидя на тахте, немудрено рукой до противоположной стены дотянуться. Пенал. И он в этом пенале точно карандаш, что-то невразумительное пишущий, или колпачок от авторучки в форме чертёнка – был у Матвея в той, ещё советской школе такой пенал и такая ручка с колпачком: если чертику на макушку надавишь, тот на своей пружинке подскакивает и долго потом приседает, встаёт – приседает, встаёт – приседает.
…зарядка, какую делают в своих камерах заключённые, чтобы мышцы в неволе окончательно не атрофировались…
 
Матвею самим проживанием в этом доме ежедневная мышечная нагрузка обеспечена: ступеньки в подъезде непривычно высокие, и, поднимаясь по лестнице, ноги приходится задирать чуть ли не как в кордебалете.
Не здесь ли кроется причина того, что на лестничной клетке рядом с почтовыми ящиками уже который год праздно пылится добротное пианино? Грузчики быстро устали, надорвались и, не желая грыжей расплачиваться за чужие музыкальные пристрастия, бросили инструмент посреди многотрудного подъёма или спуска. И теперь любой проходящий – снизу ли, сверху, независимо от наличия слуха и способностей – может бестактно потревожить, разбудить эти застывшие клавиши, разбередить их затихшие раны, сыграв «Собачий вальс», зачин «К Элизе» или попросту дребедень.
Обосновавшиеся в подъезде коты сразу же облюбовали несчастное пианино. Сперва пометили. Затем повадились сидеть на нём долгими вечерами, по двое-трое, степенные, невозмутимые и мохнатые. Тёмная громада с их величавыми силуэтами в лунном свете – зрелище, достойное если не запечатления, то уж, по крайней мере, упоминания. Коты хитры и отлично знают, что, высаживаясь вот так и демонстрируя свою напускную независимость, можно напроситься на запоздалый ужин…
 
Ужин. Как обычно из последних крох, заработанных из последних сил. Положение пока не бедственное, но довольно-таки безрадостное. Ещё хорошо, что он, Матвей, успел купить хачапури до того, как его обчистили окаянные «погорельцы». Вернулись бунинские окаянные дни, только на сей раз без большевиков, винтовок и «Марсельезы».
Холодное тесто, невкусное, жёсткое, чай, что спешит остыть, да банка варенья, засохшего и приставшего к стенкам – надо ложкой отдирать, – гостинец от доброй бабушки-хозяйки, пожалевшей его, недотёпу.
 
«Матвей? Очень редкое в наши дни имя. Ты не из деревни будешь? Только там ещё водятся такие имена».
Как она искренне ему посочувствовала, узнав, что он музыкант, да к тому же консерваторский! В ресторанах, на свадьбах играть – это же тяжёлый труд и никакого морального удовлетворения. Для пришлого он ещё неплохо устроился – летом во время круиза на теплоходе, в остальные сезоны – по клубам.
Когда Матвею было шестнадцать, он мечтал писать духовную музыку, преимущественно хоровую. Их ансамбль объехал тогда едва ли не всю Россию, а уж по Золотому кольцу они прокатились не один раз. Ему доводилось сравнивать хоровые капеллы бесчисленных соборов и монастырей, что попадались на пути; пение многих и несхожих слилось в один протяжный гул, нет, скорее в полифоническую разноголосицу, что и ныне стоит в его ушах, точно гость в преддверии, дожидаясь особого приглашения…
Бывает, посреди ночи в неподвижной её темноте слышится Матвею как бы отдалённое: «Да исправится молитва моя»… или «Многолетствование»… или «Не отверже мене»... Есть что-то предательское в остывшем чае! Таким только покойника обмывать.
 
Из прихожей донеслись звуки церемониального приветствия. Пришёл сосед, которого хозяйка величала не иначе, как «мой любезный», и принёс кота. Того самого, что ещё недавно сидел в подъезде на пианино, – огромный чёрный шар, пушистый и независимый, склонный дерзко игнорировать туда-сюда снующих, поднимающихся-спускающихся жильцов и визитёров. Мужичок-котолюб так себе, не ухажёр, конечно, а скорее одинокая душа, к другой душе, такой же одинокой, льнущая. Лысый, как Кащей, с тремя волосинками, размазанными по всей звонкой блестящей плеши, и кажется, на кончике каждого волоса – его жизнь, хрупкая, ненадёжная. Дикция у него отвратительная; к примеру, «нужно» он произносит как «нудно» и ещё немало подобных артикуляционных казусов. Но это ерунда, ибо с хозяйкой говорят они на одном, другим не очень понятном языке, у них свои намёки, пословицы, присказки, мизансцены и юмористические миниатюры, и всё это вращается исключительно вокруг принесённого кота. Трогательная совместная забота об общем любимце позволяет им оставаться в границах приличий. Наливание в блюдце и обязательное разливание, а затем подтирание половой тряпкой молока, поглаживание, уважительно-острожное, в меру жирной спины, приговоривание, то хором, то поочерёдно, шутка за шуткой, прибаутка за прибауткой... Матвею вдруг подумалось: а что если бы он стал таким вот котом? Произнёс бы магическую фразу и оброс густой шерстью, и мягкими подушечками лап бесшумно просеменил в хозяйскую комнату, более уютную и просторную? О нём бы принялись с умилением заботиться? Пригрели бы его всем жаром одинокого сердца? Или вот так же использовали как приятного на ощупь посредника в милом необременительном общении, да и выставили бы потом за дверь, в тёмный подъезд, обменявшись на прощание самыми искренними пожеланиями крепкого здорового сна…
 
Недружелюбный город, в чьих объятьях (или тисках?) Матвею предстоит однажды задохнуться, в ночные часы более всего похож на шоколадный торт. До прогорклой корочки пропеченная пышка Пролетарского района покрыта вязким кленовым сиропом; шелест листвы как змеиный шёпот, и эта скользкая зелёная змея, прежде чем ужалить, монотонно рассказывает что-то о райской жизни до грехопадения, о бесконечном солнечном дне, не знавшем заката и ночной мглы. Воздух от выхлопных газов красно-лилов и тяжёл, точно бурка горца. Какая-то черная птица шумно перелетает с места на место, скрежещет клювом и бьется о стёкла чьих-то окон.
Ночь – это день большеглазых и зорких.
Автомобильные фары изредка ослепляют прохожих, разрывают темноту бликами. Распус­кающиеся ночью цветы, как назвал их один японец.
Поднявшийся во весь рост ураган травяных лесов не­сёт по земле лёгкие отходы мегаполиса, невесомые шлаки цивилизации. Дорожный знак, поскрипывая, раскачивается, ловит случайные отсветы городских огней. Так соседская девочка ловит в дневные часы ухмылки пасмурного солнца своим треснувшим в двух местах зеркальцем.
 
В узкой комнате, где он притаился, этот печальный знак судьбы и предстал его взору. Штора сдвинута, а правая створка окна приоткрыта. Как известно, шторы собирают едва ли всю домашнюю пыль, и сегодня хозяйке пришлось, нако­нец, постирать их: низ ещё тяжелый, влажный, собирается в мясистые складки на отсыревшем полу.
Воистину редкая тишина.
Некоторое время Матвей сидел у окна, вдавившись онемевшими, костенеющими ру­ками в подлокотники кресла, и, вперив взор в ультрамариновый прямоугольник, наблюдал за событиями ночного неба, рассмат­ривал таинственные сумеречные объекты или просто сгущения тревожной ат­мосферы.
Но вот, опустив отяжелевшую голову ниже плеч, он горько заплакал. Слезы, неукротимо стре­мясь ко лбу, увязли в серебристых бровях.
«Кто я? Зачем я здесь? Как мои странствия по свету могли закончиться в гулкой монашеской келье? Что я делаю в этом слепом и бесполезном отсеке, неудалённом аппендиксе благоустроенного советского быта?»
Плач превратился в кон­вульсивное рыдание и следующие полчаса жизни он провел, разрываясь от горя и мучительного непонимания причины появления во рту привкуса пере­спевшей черешни.
Слава богу, настенные часы ожили, и Матвей как по команде пе­рестал плакать. Вытер горючие слёзы. Как обычно, тыльной стороной ладони, ибо платок доставать было лень. Лень с детского сада – ещё мать, помнится, сердилась: «Да, возьми ты, как нормальный человек, носовой платок! Как-никак лучше, чем грязь по лицу размазывать!»
 
Матвею в его ненадежном пристанище вдруг показалось, что часы подталкивают его к какому-то неведомому и окончательному решению.
Бессмысленно обманывать себя. Маятник, раскачиваясь вот так, сутки – другие, не укажет верную дорогу, он отрицает всякое направление и стремится лишь к восстановлению шаткого равновесия.
 
Возможно, Матвей заснул, так как непонятным образом очутился на балконе, которого в его комнате, разумеется, нет. Обернулся: дверь балкона завалена барахлом, а на полу в пыли валяются мелкие монеты вперемежку с крупными купюрами. В руках у Матвея оказалось нечто, напоминающее автобусные талоны: из них один цел, а другой безбожно изорван. Матвею почему-то подумалось, что эти никчемные, как будто, бумажки и послужили причиной его эмоционального смятения. Нет, ему не улыбается снова прослыть одураченным, и он не хочет сталкиваться с оче­редным залетным контролером! К счастью, вовремя появилась грузная фигура – подоспел его ангел-заступник… на балконе Матвей стоял под аркою воздетых крыльев.
Одной ногой шагнувшее за горизонт солнце бросило прощальный луч в бесцветную и смазанную листву – некое подобие сумеречной идиллии – последние щелчки и шорохи доигрывающей пластинки…
Но, кажется, Матвей и его добрый ангел чего-то ждут, по крайней мере, их лица устремлены туда, где у самой земли сумерки сгустились и за­топили пешеходный тротуар, превратив его в бездонный провал. Неожи­данно лицо защитника озаряется – преисполненный радости, он указывает вниз. Матвей свешивается с балкона и видит гигантскую изумрудную Ящерицу, переливающуюся, светящуюся изнутри благодатным светом, медленно плывущую на рас­стоянии полуметра от освещаемой ею земли.
Матвей оцепенел. Сложно подобрать слова для описания её полупрозрачной изборожденной морщинами кожи, свисающей с боков внушительными складками. Ящерица подплывает всё ближе и ближе, хотя и движется медленно, как черепаха… Мо­жет, это и есть черепаха?
Пока он мучительно решает, что нужно сделать, чтобы остановить её, защитник кричит ему в самое ухо: «Брось ей целый билет!»
Да! Билет! Матвей бросает его, и он, кружась, как сухой опавший лист, планирует вниз. В этот момент варево разбуженных страстей переливается через край, Матвей же, наоборот, обессиленный сползает с перил, успев увидеть, как таинственное пресмыкающееся поворачи­вается и плывет в обратную сторону.
Чувствуя, что силы покидают его, юноша одновременно оказывается в состоянии трезво оценить высочайшую степень возникшей из ниоткуда ответственности за ту призрачную связь, которую только что создал он сам. Гордость, могущество, решимость обуревают его мятущуюся душу. Восторженные глаза защитника светятся в кромешной тьме. И когда Матвей, найдя в себе силы подняться, вновь выглядывает из-за борта плывущего в никуда балкона, взору открывается, прости­раясь до горизонта, великий бушующий серо-зеленый океан. Брызги гряз­новатой пены возносятся к самому лицу…
 
Наступил день. Выщербленный камень приютившего его городка осветился мутным светом, который струился со стороны безлюдного зоопарка.
Предста­вилась и поклонилась заря.
Матвей зевнул, наконец, покинул насиженное кресло и, навалившись на прохладный подоконник, выглянул во двор.
Маленький белозубый монстр выбежал из дома, оглашая окрестности ревом раненой белуги. Встал, как вкопанный, посреди двора, запрокинув голову, будто желая вживить себе в лоб изумруд или красиво блестящий на солнце осколок бутылочного стекла. Этот урод под причитания парализованных старух перебил во дворе все бутылки. У него смешной, как будто нарисованный неумелой рукой приплюснутый нос, жёлтые губы и короткие, но надутые, похожие на куриные окорока, предплечья. Серые, как зимнее море, глаза с расширенными зрачками остекленели. Внезапно ребенок обернулся и пристально посмотрел на Матвея. Тот инстинктивно отпрянул от окна.
Что бы это зна­чило?! Неловкий поворот головы, сокращение диафрагмы… мальчик взглянул на невольного зрителя испытующе, исподлобья, словно давая знать, что сейчас начнется смертоубийство. У Матвея слишком чувствительное сердце, в котором давно поселилась та­инственная летучая мышь, где-то летавшая всю ночь, а теперь вот вернувшаяся, чтобы, наконец, забыться неглубоким сном. Матвей почувствовал, как  глаза слипа­ются, руки тяжелеют, а коленки подгибаются. Без особого воодушевления он снова высунулся в окно, чтобы в очередной раз проверить, на месте ли основные ориен­тиры…
Маленький монстр, вытащив свой комичный хоботок из штанишек, с шумом орошал пожухшую клумбу, распугивая насекомых упрямой янтарной струёй, чем тут же и спровоцировал кривую ухмылку на небритой физиономии наблюдателя. Капли стекали по стеблям травинок – живым макетам домов будущего: сеть прожилок прекрасно воссоздаёт оптимальную систему водоснабжения и отопления. Матвей видел, как сгибались пыльные листья, задетые струёй, слышал, как потрескивали электриче­ские заряды в зачесанной ветром траве. Будучи человеком, он ощущал некото­рую независимость от природы, хоть и находил в её образцах достойные предметы культа.
То, что отпугивало вчера, манит сегодня.
 
Матвей всегда был только тем, кого кое-как терпят другие. В дальнейшем ему, возможно, удастся выяснить, в чём же состояла стратегия ведения войны не на один и даже не на два фронта. Что послужило причиной его теперешнего состояния и положения: хронический недо­сып, необоснованные претензии или эйфория от крушения всех возможных планов? И, конечно, главный вопрос: кто за­программировал его на неудачу? И ещё: где гарантия его неприкосновенно­сти?
Очевидно, этот затяжной самодопрос длился всего одно мгновение – то был один единственный импульс, пронзивший расстроенный мозг.
 
Матвей развязал шейный платок, кашлянул пару раз, дабы прочистить горло. Взмах­нул рукой, подобно дирижёру, пытаясь отогнать сонмище толпящихся вокруг бесплотных образов, что воспользовались его благовоспитанностью и норовили, расталкивая друг друга, подобраться ещё ближе.
Маленький гадёныш куда-то подевался. Наверное, вживил-таки в лоб изумруд и умер, точнее, перевоплотился в мирную букашку…
 
Увиденное не то спросонья, не то в полудрёме лишь приумножило число вопросов, которые Матвей мог и должен был адресовать самому себе. Зачем понадобилось это вопрошание, подобное ворошению истлевающей ветоши, старушечьей ворожбе или навязчивому повторению фразы, вычитанной в открытом наугад сборнике анахронизмов? Ради едва уловимого запаха тлена, что призван пробудить начавшую было иссякать волю к жизни?
Как бы развивались события, превратись Матвей в ленивого хозяйского кота, подобно тому, как мелкий инопланетный уродец вдруг обернулся трескучим насекомым, неразличимым в траве, орошённой золотым дождём?
Что бы произошло, если бы Матвей бросил изумрудной Ящерице не целый, а второй, изорванный талон? Бросил как вызов, как перчатку?
Если бы он не спугнул её, и она подплыла чуть ближе, Матвей услышал бы необыкновенное хоровое пение, доносившееся из её утробы, как песнь отроков из пещи огненной. Лучшие из лучших добровольно пошли в заточение, чтобы вдали от мирской суеты в изумрудной цитадели извлекать волшебные звуки. А он откупился, дал взятку, задобрил судьбу лёгкой жертвой или попросту спугнул удачу. Да, брось он тогда порванный талон, великолепная тварь проглотила бы Матвея, и тот пел бы сейчас в хоре обречённых лучшее, на что способен.
 
Он оказался перед дилеммой: быть прирученным или проглоченным. Позволить гладить себя, брать на руки, теребить. Расплёскивать шершавым языком молоко из плоского блюдца, а после, ночью сидеть неподвижно на чёрном пианино, захватывая расширившимся зрачком полную луну. Или сгинуть в чреве изумрудной Ящерицы, примкнув к братству таких же, как он, непутёвых божьих избранников. Все они, как и Матвей, сплошь рыжие, и каждого, наверняка, дразнили в детстве. Теперь же пламень, поселившийся в их вихрах, стал великим славословием. Когда нарастает оно и достигает высшей точки, Ящерица приоткрывает рот, дабы выпустить наружу зародившуюся в ней мелодию. И как это Матвей, прирождённый музыкант, умудрился не услышать хор собратьев, подплывавших к нему в своём живом корабле? Лишившись слуха, он увидел это стройное пенье как благодатное сияние.
Не потому ли накануне встречи с неизведанным он был ограблен и лишился последних грошей – дабы чистым и свободным от всего материального предстать перед равными себе? И он уклонился!
 
Или Матвей показался Ящерице совсем уж невкусным, никчемным, как только, послушав Ангела-заступника, сделал свой выбор?
Мудрая Ящерица благоволит лишь к тем, кто способен на полное самоотречение и самопожертвование, и презирает малодушных, что рады откупиться мелкой данью, отделаться лёгким испугом. Она уже попробовала на вкус и выплюнула многих. Легионы отверженных, упустивших свою удачу, бродят повсюду, тоскуя по промелькнувшему когда-то кайросу и не осознавая истинной причины собственной тоски.
Не из их ли числа шумный малолетний уродец? И не отсюда ли проистекает его смутная мечта вживить себе в лоб изумруд как память о проплывшем мимо великолепии, и единственное отныне доступное ему музыкальное наслаждение – с замиранием сердца слушать звон разбиваемых бутылок?
Да это же маленький хорист, изгнанный из гигантской утробы матушки-рептилии в наказание не за проступок даже – в проступках нет ничего непоправимого, – но за некий неустранимый изъян, за досадную червоточину, обнаружившую себя при первом же групповом прослушивании.
И что же теперь? Он исчез в шуршащей траве, среди палых листьев раньше, чем иссякла его янтарная струя, он скрылся в бесшумных рядах вечно себя умаляющих насекомых!
Матвей вдруг ощутил под мягкими подушечками своих пушистых лап синий бархат старухиного платья, и тогда дрожащая костлявая рука опустилась на его голову, а затем скользнула вниз по косматой шее. Вскоре из кошачьих недр донеслось непривычное тарахтение, и он поймал себя на непреодолимом желании вцепиться когтями в свисавшее и покачивавшееся янтарное ожерелье…
 
Следующей ночью он будет свободен от слёз, видений и раздумий – ему предстоит до первых лучей Авроры наяривать на синтезаторе в клубе. И часами без особого воодушевления наблюдать, как корчатся в безобразных конвульсиях заблудшие души. Как, сперва взбудораженные звуками популярных мелодий, а затем опустошённые бесцельными метаниями по танцполу, они неотвратимо превращаются в полупрозрачные плоские тени.
 
Матвей так и не решил для себя, чем же была посетившая его в ночном наваждении Ящерица. Дьявольским искушением, от которого уберёг пернатый охранитель, если придерживаться христианской доктрины? Или посланницей Гермеса, олицетворением гибкости, проворства и удачливости, словом, всего того, чего ему, Матвею, в последнее время так не хватает?
Из съестных запасов остались только борщ, дважды по рассеянности доведенный до кипения, переваренный, несколько пакетиков дешевого чая да банка, в которой когда-то было варенье, а теперь подкисал мутный сироп. День предстоит провести впроголодь. Матвей уже склонен был расценивать это как аскезу: не таким ли путём придёт он к более ясному пониманию своего предназначения?
 
Он представил двор зимой: трава в снегу, что нагрянул внезапно. Пианино к этому времени уже вытащили из подъезда, и оно тоже покрыто снегом, который во много раз белее его потускневших клавиш. А рядом припаркован старенький автомобиль, чей владелец благоразумно испарился ещё в самом начале осени.
Наш герой желал бы оказаться в степи, где не нужно искать дорогу – сама степь и есть путь, один широкий тракт под звёздным небом…
Наш герой желал ощутить на губах солоноватый вкус пены и знать доподлинно: Кто-то Невидимый и Главный доверил именно ему этот великий бушующий серо-зеленый океан.
 

X
Загрузка