Комментарий | 0

Рубинштейн

Магриб

 

 

 

 

“Краски, линии, объемы, тела, предметы, множества, - все проходит сквозь зрительный нерв, чтобы оформиться в точное отражение вещественного мира, мира безжалостного и беспощадного к твоему сущестованию. Он обманывает тебя, выстраивая удобную ему схему расположений, при этом может в любой момент изменить ее так, что ты, оторопело озираясь, будешь бродить по темным комнатам в поисках потерянных ключей или носков, улепетнувших под кровать.”, распаляя воображение, думал он в школьном коридоре, и тем сильнее ликовал, чем более угрюмой и безысходной рисовалась картина видимого мира. “Ведь я-то, - бормотал, сглатывая слюну, - победил!”

Он родился в канун перестройки, когда привычная для советской интеллигенции картина мира начала меняться. Все его родные и близкие являлись потомственными докторами наук, доцентами, на худой конец – школьными учителями. С молоком матери Витя впитал острую ненависть к любому проявлению тоталитарности. Советский союз с его милитаризмом и обязаловкой считался в семье воплощением вселенского зла. Отец, рано облысевший, с пронзительными глазами, красными от постоянного чтения, часто говорил: “Жить в этой, так называемой счастливой стране, нельзя. Как подрастешь, поедешь в Израиль, к дяде Рувиму.” Но поездка не состоялась. К тому моменту, как Витя подрос, вовсю катилась перестройка, цвела организованная преступность, и дядя, средней руки бизнесмен, будучи по делам в России, погиб во время перестрелки.

Отец видел, как социализм стремительно просачивается сквозь пальцы и больше не насыщает его застарелую ненависть. Сказать, что он был растерян, - мало, он выглядел огорошенным, оглушенным. Они, бледные, часто оторопело переглядывались с матерью, ничего не понимая в надвинувшейся действительности. Если СССР был выучен назубок, и брезгливо отброшен, как непригодный для жизни, то новый мир по-настоящему пугал. Все в нем казалось иным, нечеловеческим, жутким – и выросший ассортимент товаров, и бывшие товарищи, которые превратились в типов с бегающими глазками и непонятными намерениями, и бессмысленная свобода слова, вылившаяся в печатание похабной порнографической гнуси. Они суетились, делали поспешные выводы, строили грандиозные планы, но выводы подводили, а планы рушились, как карточные домики. От отчаяния, от неумения справиться с валом сырой, неочищенной от посторонних примесей демократии, одним прекрасным утром они умчались во Францию, оставив “взрослого, самостоятельного” ребенка пожилой нянечке.

Витя заканчивал девятый и не вылезал из школьной библиотеки, поэтому социальные изменения затронули его гораздо меньше, нежели родителей. Вечерами глядя на толпы спешащих людей, на древнюю Москву, озаренную огнями рекламных вывесок, он понимал, что никакие перестройки не способны уничтожить тоталитаризм. Уже тогда Витя осознавал, что нельзя просто взять и уничтожить его, ибо находится он не в структурах власти, не в безумных законах, составленных опьяневшими от вседозволенности диктаторами, и даже не в человеческой психике, а в устройстве самой вселенной, в непреклонности силы тяжести, в жестокости солнечных лучей, в глухом стуке дождевых капель по жестяной кровле.

Жизнь юноши, открывшего страшный закон бытия, делалась день ото дня невыносимей. Впитанная с детства ненависть к тоталитарности не позволяла любоваться закатами и рассветами, вдыхать полной грудью влажный весенний воздух, встречаться с девушками. После уроков он торопился домой, и в комнате с зашторенными окнами читал что попало, лишь бы не быть “жертвой режима”. Но вскоре и книги перестали спасать. Он понял, что тексты навязывают свободному воображению жестко сконструированные образы, и принялся отчаянно обороняться.

Вместо того, чтобы послушно представлять то, о чем пишет автор, Витя рисовал себе совершенно иные картины. Воображение сперва не подчинялось, бунтовало, однако через несколько лет изнурительных тренировок, юноша обуздал его, и спокойно читал большие тома, не боясь быть захваченным чужой волей. Например, фразу “Она вошла в спальню” он визуализировал как “Ключи выпали из кармана”. Дальнейшее предложение воображалось так, чтобы по смыслу совпало с отрывком про ключи. По такой схеме изменялся весь текст. Пусть в его восприятии “Портрет Дориана Грея” становился шпионским детективом, а “Война и мир” оказывались романом об инопланетном вторжении, пусть в новом прочтении “Дориан Грей” превращался в описания сифилитических язв, а толстовская эпопея кишела пустыми страницами, Витя мог смело сказать: “я свободен”.

Юноша научился по-своему представлять любую книгу, однако понял, что избавился от цепей лишь отчасти, поскольку главный враг – видимый мир – наличествовал постоянно, диктуя жестокие законы и ставя препоны воображению. Витя не сдался и направил отчаянные усилия на то, чтобы не поддаваться строгим приказам, заставляющим видеть, слышать и чувствовать объективно присутствующие предметы. Тотальность объективности обойти оказалось сложно, и дело не в том, что воображение не справлялось, напротив, тренированная фантазия смело подсовывала какие угодно образы вместо видимых вещей, но люди, послушные рабы системы, так обустроили реальность, что без взаимодействия с их представлениями о ней выжить было невозможно.

После основательного обдумывания юноша нашел способ синхронизации радикально разных миров – его и человеческого. Кассиршу в магазине он воображал елкой, на которую нужно повесить рождественские подарки (передача покупок равнялась развешиванию); открытую дверь в подъезде своего дома – промежутком между двумя тучными старушками, куда необходимо проникнуть, пока они не сдвинулись плотно, иначе слипнутся навсегда; нажатие пальца на выключатель виделось внезапным рывком стального фаллоса в толщу пламени, где колебались разноцветные окружности (то есть, помимо использования фактуры привычной действительности, обращался к абстракциям).

Пришлось поступиться основными принципами свободного духа, и совмещать визуализации с объективными формами. Это, как надеялся Витя, было временным выходом, до тех пор, пока не найден способ обходиться без пищи, дыхания и крыши над головой. В том, что он найдется, юноша не сомневался. Самоубийство Витя считал победой диктатуры над свободной волей и отрицал его.

Итак, мир преобразился в параллельный, загадочный, удивительный. В то время, как обыватели понуро брели по мокрому тротуару, он прыгал по огромным кувшинкам на озере, и вместо рева машин слышал крики испуганных косуль. Он ходил не в школу, а по выбору: иногда в гигантскую корову, чьи кровавые внутренности чмокали под ботинками, порой в морской порт, где юнга в вылинявшей тельняшке радостно приветствовал его. Класс раздувался в шарообразную пещеру, полную разноцветных мячиков; рука учительницы трасформировалась в экскаватор; теоремы превращались в загнанных лошадей и хрипели под кнутом погонщика. Он научился изменять не только предметы, но и ситуации и даже абстрактные понятия. Приближение однокашника и часть беседы с ним становились неспешным развертыванием рулона обоев; среда была грохочущей печатной машинкой; полтора часа в поликлинике делались золотой полутораметровой цепью на шее кокетливой великанши; музейные лепные ангелы ползли червями в гнилой картофелине.

Реальность больше не владела восприятием.

Когда Витя уже праздновал победу (школа закончена, второй курс иняза), в институте прокатилась волна влюбленностей. Теряли голову все: от лидеров коллектива до забитых тихонь. Влюблялись в кого попало: от одноклассниц с модельной внешностью до сутулой тридцатилетней уборщицы. Общее поветрие не миновало и Витю, но признать наличие притягательного объекта за пределами зоны воображаемого означало полный крах защиты и торжество тоталитаризма. Поэтому он придумал девушку и, дабы создание разума обезопасить от вторжения реального, сделал ее близкой себе по духу.

Надежда, дочь русских евреев, пугливо улепетнувших в Израиль, обладала безграничным воображением и ненавидела диктатуру реального. Она прошла духовный путь, почти идентичный с путем Вити, но вместо того, чтобы произвольно изменять существующее, удвоила каждый видимый объект. Ее мир был одновременно в двух экземплярах: две руки подносили два карандаша к двум тетрадям и записывали два слова; две собаки бросались за двумя кошками (каждый зверь имел две головы и восемь лап); два солнца освещали двух постовых на перекрестках; четыре глаза, подслеповато щурясь, смотрели из-под четырех очков.

Иначе говоря, девушка была сокровищем, и Витя – он желал ее страстно, с подростковой отчаянностью – не мог представить Надю безличным потоком. Однако если воспринимать девушку как самостоятельный объект, то вокруг нее моментально возникала реальность (см. гуссерль) и годами выстраиваемая система ломалась.

Серьезно все обдумав, юноша решил вернуть миру обычные формы, но чтобы не стать его рабом, мысленно сдвинул вещи на метр. Конечно, возникли определенные трудности. В ресторане он не мог взять вилку, потому что шарил в метре от нее; бокал с шампанским проливался в метре от губ; попытки сесть заканчивались неудачей; спал на полу, потому что не мог лечь на смещенную кровать. Ему помогали, его поправляли, находились и такие, кто вызывал санитаров психиатрической клиники, но Витя всегда заблаговременно ретировался, ибо ни на минуту не забывал, по каким жестоким законам действует мир.

Они познакомились в библиотеке и тотчас сошлись. Его раздвоенность в ее восприятии совпала со смещением мира на метр: вечно ускользающего Витю встречала копия девушки. Ему было сложно приноровиться к ее манере речи: каждое слово Надя произносила дважды. Ей казалась неудобной его привычка ждать, пока она не поможет настоящему Вите взять книгу, ручку, очки.

Влюбленные занялись сексом через неделю после первой встречи. Витя лежал на полу, Надя раздвоилась в постели. Смещенный юноша яростно совокупился с дубликатом. Через пару месяцев у второй Нади начал расти живот. Витя лелеял и холил подругу, следил за сквозняком, носился по городу в поисках редких витаминов, покорно выполнял любые прихоти порядком потяжелевшей пассии, старался как мог поддерживать в ней бодрое настроение, ставил классическую музыку, и с трепетом ощущал: ребенок слышит и толкается в матке.

Надя завистливо поглядывала на беременную копию, у самой живот не рос. Неистово мечталось испытать материнство, но дала себе твердый зарок не сходиться с тоталитарным миром. Роды Витя принимал лично (не везти же в больницу воображаемую девушку воображаемой девушки). Дочь назвали Катей. Она была здоровым румяным голубоглазым младенцем, и так сильно всколыхнула Витин отцовский инстинкт, что парень забросил все дела и принялся носиться по магазинам за памперсами, сосками, смесями (стал разбираться в них как многодетный папаша), терпел длинные очереди на молочную кухню, вечерами стоял над кроваткой и напевал выдуманные колыбельные, не морщился от пронзительного плача и умилялся, когда, устав реветь, кроха засыпала у него на груди.

О Наде, всецело поглощенный новыми впечатлениями, вспоминал редко, и вскоре заметил, что жены (была свадебная церемония и даже довольно расплывчатое путешествие в Египет) больше не существует. Но это не смутило Витю и не заставило лихорадочно напрягать воображение в попытках вернуть бывшую – пестовать и лелеять дочь оказалось значительно интереснее.

“Легенду”, что мама уехала ухаживать за далекой бабушкой, девочка приняла спокойно. Катя росла послушной, доброй, отзывчивой на чужое горе, любила белых крыс, жалела бездомных щенят, восхищалась цирковыми акробатами и гоночными машинами. Игрушек у нее завелось невообразимое количество, хотя она редко играла, предпочитая телевизор. Любимой программой были концерты классической музыки по каналу “Культура”. Витя понимал, что это диковинное увлечение для пятилетней, но не удивлялся, не паниковал, напротив, гордился и прочил чаду великое будущее. Росла она без эксцессов, капризов, переломов. Переболела ветрянкой, корью, ангиной, к простудам быстро приобрела иммунитет и зимой, когда отец лежал в испарине, деловито меняла холодные тряпки на его лбу и строго говорила: “Без шапки гулял, сам виноват. Лечись, меня слушайся.”

На шестилетие к ней пришли четыре воображаемые Витей подружки. В тот день дочь была особенно возбуждена и счастлива, носилась по комнатам с розовой лентой в волосах, декламировала Хармса, водила хоровод с девочками. Отец суетился на кухне, нарезал пышный торт, разливал апельсиновый сок в прозрачные бокалы. Вечером Катя отпросилась проводить подружек (жили в соседнем доме). Она не вернулась через час, и через два, а когда Витя ринулся к вымышленным родителям подруг, то узнал, что дочери у них нет. Обшарил деревянные домики на площадке, заглянул в темные закоулки, обыскал соседние дворы, - безрезультатно. Во внезапно охватившем ужасе стал забегать в подъезды и гулко звать ее. Девочка не вернулась и завтра и послезавтра. Лихорадочные розыски и опрос вымышленных людей не принесли плодов. Витя поклялся отыскать дочь, чего бы это ему не стоило, и с утра до позднего вечера бродил по городу, вглядываясь в вымышленных детей. В отчаянии подумывал о самоубийстве, но решил, что пока жив, есть возможность вернуть Катю или хотя бы узнать о судьбе пропавшей дочери. Случайно среди детских вещей обнаружился серый конверт, и в нем текст следующего содержания:

Твою дочь похитил я. Выкупа не нужно. Но знай, что она у меня, и ты ее никогда не увидишь.

Антон Рубинштейн

Он перечитывал записку тысячи раз, искал скрытый смысл, глядел на просвет, проверяя на зашифрованное послание, мучительно раздумывал над тем, кто такой этот Рубинштейн, но все старания были напрасны. Девочка пропала бесследно.

Через два года тщетных поисков Витя впал в глубочайшую депрессию, и дабы не сойти с ума от одиночества и любви, снова изменил видение реальности. Он помыслил весь мир и себя с перспективы воображения исчезнувшей воображаемой дочери. Пусть она проникнет в каждую молекулу действительности и таким образом постоянно будет рядом. Не столь важно, где Катя находится, главное, что видение ее дарит рассветы и закаты, и промельки небесных огней, и биение сердец, и затейливую игру разума.

В странной эйфории забвения прошло несколько месяцев, и Витя с тревогой понял: тоталитаризм мира настиг его через его же воображение. Если он сам не свободен в опыте мышления, а марионеткой проступает сквозь разум придуманного существа, значит, битва безоговорочно проиграна. Со страшным усилием Витя освободился от наложенных на себя ограничений и заново пересобрал реальность. Отказавшись от полета фантазии и даже от смещений, он установил каждую вещь на надлежащее ей место (как он помнил). Юноша полностью согласился с изначальной схемой материального мира и теперь видел, слышал и чувствовал так же, как другие люди. Разница между восприятием Вити и остальных заключалась в том, что для всех мир был дан свыше и тоталитарен, а он выстроил его сам, по памяти, и стоял над ним, великодушно позволяя явлениям течь и событиям происходить.

Отменив дочь, он сумел сохранить подлинное “я”, свой дух, свое достоинство перед лицом неумолимой непреложности сущего, и надолго обрел твердую уверенность в собственной правоте. Прошли годы. Витя достиг места старшего управляющего переводческой компанией, и вел комфортную холостяцкую жизнь, периодически бывая во Франции у отца (мать скончалась от сердечного приступа).

Во время одной из таких поездок он шел по бульвару Осман, ярко освещенному солнцем. День стоял замечательный. Перистые облака  скользили по нестерпимой голубизне; тройка воробьев вырывали друг у друга кусок хрустящей булки; вдалеке мчались золоченые кареты; нарядные господа в бархатных фраках и дамы в бальных платьях важно вышагивали по мостовой. Разноцветная афиша на заборе гласила:

Спешите! Спешите! Спешите! Только
в субботу в 6 часов и только 18 октября
уникальный концерт
гениального русского пианиста
Антона Рубинштейна!
 

Фамилия показалась смутно знакомой, он перебрал в голове все возможные места, где мог встречать или слышать этого музыканта, но ничего не вспомнил, и механически решил завернуть и послушать (может быть, его рекомендовала знакомая меломанка).

Ложи были полны, зал бешено рукоплескал. Когда невысокого роста, пухлый человек вальяжно поклонился, и сел перед инструментом, установилась мертвая тишина. Его руки как бабочки запорхали над клавишами и полилась бодрая, чистая мелодия. С удовольствием послушав шопеновский полонез, Витя похлопал и приготовился к новой вещи. Однако ничего не происходило. Музыкант сидел неподвижно, безвольно свесив руки вдоль туловища и пустыми глазами смотрел прямо перед собой. Так продолжалось пять минут, десять, пятнадцать. Когда нетерпеливый Витя готов был покинуть заведение, Рубинштейн резко повернулся и уставился на него. Мужчина увидел странно засасывающие и зловеще пустые глаза, он впал в оцепенение и на миг потерял сознание, а когда пришел в себя, перед ним распахнулся зрительный зал, полный благородных господ. “Играй!” – прошептал в голове чей-то голос, и он заиграл так, как никогда не играл в жизни.

Последние публикации: 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка