Комментарий | 0

Пьяные ночи призраков. Новый Год

 
 
 
Люблю лишь первую часть зимы, предновогоднюю. В воздухе – иллюминация и ожидание чуда, толпы бегают за подарками, и незнакомые люди кричат друг другу: «С наступающим!» После праздника мир чернеет, обрывки серпантина грустно треплются на ветру, и гирлянды мигают в насмешку, - настроение уже не то. Снег в глаза – хлопьями. Проезжий асфальт прогревается днищами автомобилей. И как человека лихорадит, бросая, то в жар, то в холод, асфальт слякотит ужасно.
Прибираю бар к празднику. Прибрать, не значит смести пыль с бутылок. Грех оставить их раздетыми в Новогоднюю ночь. Наоборот, поверх серой пыли золотой их обсыпаю, пусть поблескивают в темноте. Черная нарезка ангелов и человечков-хороводов. Дог развесит их на окнах. Избегаю новогодней мишуры, сверкающего дождя и фольгированных снежинок. Дождя и снега нам и так хватает на этих берегах.
Елке – да! Бережливым от природы – щелчок в нос. Елку едет вырубать Дог, провожаю его как на войну. Встаю на цыпочки, тянусь к уху: «Небольшую выбирай, пушистую. Соснами молодыми не брезгуй, присмотрись. Ну, а что уж привезешь, тому рада буду. Главное, волкам на зуб не попадись». Дог скалит морду, давая понять, что при встрече с ним не повезет именно волку.
Проверяю шторы-гирлянды с дохлыми огнями. Вообще-то они синие, но пока лампочки не заменю, об их расцветке придется лишь на слово мне верить. Светящейся шторой драпирую барную стойку, чтобы в рождественском полумраке, каждый мог до источника добраться.
Под занавес Дог приносит елку, в веревках, будто сумасшедшего повязали. Она оттаивает и пахнет, как целый лес.
- По запаху выбирал! – хвастается Дог.
У елки судьба – царить с отрубленной ногой, слушать веселые песни, истекать кровью и смолистыми слезами, вдобавок на ее ослабевшие лапы вешают всякую ерунду, вроде шаров и пухлых зайцев. Но у меня елка – вкусная. Жевательные мармеладные михаилы, змеи, морские гады, орехи в золоченой бумаге, печенье, пряники-звезды, бусы из зефирного теста, конфеты, леденцовые палочки, а на верхушку – тряпичный ангел с волосами-нитками и жестяной трубой. Когда елку «съедают», она остается такой же, как ее внесли – голой, игольчатой и зеленой.
30 декабря берусь за стряпню. Имбирное печенье – пряные амёбки, по традиции, украсят мою елку. И каждому по ангелу с хрустящими крыльями в кармашек. Очищаю стол от перечниц, солонок, салфетниц, зуботыколок, - им не место в моем рецепте. Посыпаю клеенку мукой. Раз-два, прямо на ровную поверхность вываливаю размолотые на ручной мельнице имбирь, корицу, гвоздику, ямайский перец – берегла со времен последнего корабля, морскую аргентинскую соль, черный перец – его горошины такие верткие, никак не хотят ложиться под жернова, засыпаю мукой и крошкой соды.
В миску – сливочное, растительное масло, сахар, патоку и яйцо из-под черной курицы. Знаю, кто-то прибегает к дьявольской машинке – миксеру, я болтаю рукой с вилкой. На помощь приходит Маменькин Студент, через десять минут непрерывной болтанки он ноет, воет, трясет онемевшей рукой, его сменяет Бабуся и уж она-то стоит до конца. Вымываю духовку и счищаю с противня прошлогодних гремлинов. Содержимое миски, бряк, - на стол и тесто замесить, мгновенно. Пухлые комья в пленку и - в ледник. Молодец Студент свежего льда наколол, лоханку забил. Старый лед не люблю, он маслится по краям, оплывает, розовеет, темнеет, выглядит подозрительно. Будто и не лед, а куски человеческого. Смотреть больно.
Три часа тесто на льду простоит.
За салат берусь. Оливье. Какой без него праздник?
Раньше в саму ночь на первое в баре было тихо. «Волосатики» по домам разъезжались, в окрестные города, веси. Горстка оставалась. Да и эти, помня, как встретишь – так и проведешь, брели куда-нибудь, чтобы жизнь свою изменить. Но потом поняли, куда бы не забрели, где бы не завалились спьяну, все равно весь следующий год у меня в баре проторчат. И бросили дурное, теперь приходят праздновать.
«Пузаны» раньше вспоминали, что у них семьи, дети. Приносили показать подарки. Для них подвиг - пойти что-нибудь купить, отвыкли по мирским магазинам ходить. Одобряла все их приобретения, от духов в модных флаконах до гигантских плюшевых лошадей. Но многие из них семьи побросали, а кого-то жены выгнали за избыточную философию и нежелание работу искать, теперь сидят в Новый год у меня, как миленькие, салат трескают.
«Косушники», которые в баре и без того редкость, где-то кислоты надавятся и приходят – себя показать, мол какие они смелые. Но все равно, как-то грустно у нас после двенадцати. Тихо курят, потребляют «че-шир» в серебряных блестках и пьют водку. Шампанского не держим-с, - дрянь газированная. Свечи колеблются от дыхания, дым их оплетает, лениво вьется басня с извивами, закоулками, туманными подробностями. Кто-нибудь один возьмется рассказывать, да так и тянет, слушают, не встревают. Я в такую ночь, подопру руками щеки, косы-метелки положу на полироль, слушаю басни, слежу, как дым кольцами под потолок уходит и на балки садится. Дымные черти качают оттуда ногами, строят рожи, рогами пыряют воздух. Час за часом стекает в рюмки. Дог выносит из кладовки уже четвертый ящик. Шепчет – осталось два. Не волнуюсь, знаю – хватит.  В прошлый раз Дог еще при жене был. С ней в танце топтался, им лениво аплодировали, как цирковым медведям.
Ах, да, салат! Ведь до двенадцати у нас шумно. И пьют, и едят, подчистую все выносят. Поэтому салат. Десяток его вариантов Дог готовит в баре. Чего он только в миски не кидает: и курицу, и колбасу, и ветчину, в одной – соленые огурцы, в другой – маринованные, в третьей – свежие, с картофелем, морковью, зеленым горошком!
У меня же на кухне строго – рецепт 1887 года. Жареные рябчики, (заранее, на вертеле готовлю, над жаровней), картофель, свежие огурцы, каперсы, оливки, - все перемешать, залить майонезом, упаси новорожденный Бог, от магазинного, своим, руками сбитым. На украшение – рубленый ланспик, листья латука и раковые шейки.
Майонез на самом деле легче приготовить, чем купить. Некоторые хозяйки, по незнанию, норовят запечь под этим соусом и мясо, и рыбу,  и курицу, и картофель. А все потому, что никогда не готовили его своими руками. Готовили бы, знали, что майонез – холодный соус, даже ледяной. Для его создания необходимо и яйца и растительного масло выдержать в леднике не менее суток. На один желток – полстакана масла. В желток каплям приливаю масло и растираю добела. Густеет на глазах, ложка торчком становится. И вкусный.
Маменькин Студент наседает:
- Ты во сколько сегодня освободишься?
Не отвечаю на глупые вопросы. Благо пришло время раскатывать и нарезать тесто. Формочек не признаю. Нож и руки лучшие друзья хозяйки. Ангелы выходят не на одно лицо, а как настоящее Христово воинство, кто «в славе», а у кого крылья общипанные, в боях ободранные. Амёбок – тех позволяю и Бабуле и Студенту вырезать. До вечера печем. Десять противней. И на квартиру, и на бар. В этот день Дог сам бар открывает. Только Студент тянется руки мыть, как Бабуся шамкает мне в ухо:
- Я тебе, дочка, отнести помогу яства-то твои! – выходит, знает, старая бестия, где это я по ночам работаю. Может, крадется за мной мышью. А может, когда и заходила, да я в сигарном дыму не приметила.
- Э, бабушка, - отвечаю ей, - а гусей, кто пасти будет?
И принимаемся за гусей. Начинка – яблоки с корицей, рис с изюмом, капуста с ягодами. Каждую птицу ободрать, подсмолить…
- Да ты иди, - тычет мне в спину толкушкой – клюкву давит, на желе вокруг гусятины. – Сама справлюсь. Что я полдюжины гусей не досмотрю? Рис варится, изюм замочен, капусты – полная кадка, ягод – туесок. А парня посажу яблоки чистить, - это она о Студенте, живо его запрягла в передник.
Сама себе думаю: на завтра останется лишь клубничный пудинг, а глинтвейн Дог наварит и закуски он же настрижет. Накидываю овчину и бегу в бар. По морозу скорей-скорей, а то лицо стынет, из каждого выдоха цепкий минус выжимает капли, весь воротник, куда я ртом утыкаюсь, мокрый.
 
***
В холодном сыром климате наступает такое время, когда над каждой ходячей жизнью нависает угроза. Ледяные бороды растут на трубах и карнизах, множатся, выхваляются друг перед другом богатством и длиной. Сосульки украшают вывески, делая их заманчивее. За окнами жгут пирамидки электрических свечек и расставляют бумажные елки в мелкой бахроме. Сосульки скалывают безбожно. Ломом, лопатой – шварк их, висящие в окна, и они летят, разрубленные на куски. Об их прозрачные тела еще долго спотыкаются прохожие.
У деревьев появляется снежная тень – двойник, слепленный из снега и прилегший на ветках. Припаркованные машины за одну ночь накрывает снежными чехлами. А за день они становятся похожи на пирожные со взбитой шапкой крема на крыше.
Дог варит глинтвейн, утирая слезы листом салата. Чего рыдать? Не луковый отвар мешаешь. Но стоит выглянуть в зал, чтобы узнать причину. Буддейко воркует с женой, за своим обычным столом. Перед ними порции гуся, и я принесла им по первому бокалу глинтвейна. Напиток вышел солоноват, не додумалась сразу снабдить Дога салатным листом. Разрываюсь между клиентами и Догом, который требует утешения.
- Она его жена! – завывает Дог, и если бы не новогодний шум в зале, можно подумать, слона зарезали.
- Ты знал, что она замужем, - говорю сурово, но ласково похлопываю его по руке. И вдруг Дог начинает часто и мелко икать, когда справляется с собой, лицо его проясняется:
- Она его называет дохлошариком! Будда – дохлошарик! – и потухает его энтузиазм, те же мелкие волны, из которых он появился, захлестывают его физиономию отчаянием. И Дог, вздрагивая плечами, рыдает. – Она любит его, Цеза! Любит. Она никогда не уйдет от мужа.
            Сказать бы ему, что у него есть надежда, но я стараюсь не врать Догу.
- Мы же друзья до гроба, - всхлипывает Дог мне в передник, - ты должна лгать, если это утешит меня.
- Но ты будешь знать, что я лгу.
- Так лги вдохновеннее, придумай самую изощренную ложь, чтобы я не догадался, что это неправда! - вцепляется Дог мне в оборки, как ребенок в мамины коленки.
- Дог, а может ну, ее, Женю. Найдешь свободную женщину, или она тебя сама найдет, - предлагаю я от полного отчаяния.
- Мне другая не нужна, - стонет Дог. – Выйди к ним сама. Я не могу. И шагу не сделаю от плиты.
Думает, мне приятно возле них появляться.
- Дог, я ведь тоже выходить к ним не могу.
- Это из-за Будды? – и слезы Дога подсыхают. – Он тебе нравится? Я давно заметил, как ты на него смотришь.
Придется оборвать его радужные фантазии:
- Из-за Жени. Мы, вроде, подруги с ней. И тебе я друг. Мне неловко. А то, что Будде врать приходится, - это мелочи.
- Да ты что? Правда? – и от слез остаются лишь мокрые дорожки, и они через минуту покроются сухой пылью. - Да иди ты! – и Дог с размаху опускает пятерню  с зажатым в ней салатным листом в кастрюлю с глинтвейном. Не верит! Ну, вот, теперь глинтвейн будет с привкусом овощного супа и паленой шерсти Дога.
Ошпаренный Дог скачет по кухне, я достаю из холодильника пакет со льдом, он трубит, как раненый слон. В зале начинают волноваться «волосатики», слышу по всплеску их тонких голосов, и я выбегаю всех успокоить.          И хоть миг краток, замечаю, как сладко Будда смотрит на свою изменницу-жену.
 
***
- А у вас тоже беда с руками? – спрашивает соседа по столу тот, что как-то животом маялся, корчился на скамейке. Я его по судорожно сведенному лицу запомнила и по спине в крюк согнутой. Сосед - круглые очочки на благородном носу, подстрижен старомодно, мешковатый пиджак, под локтем – стопка бумаги, пытается писать правой рукой, и этот, который спрашивал, заглядывает в его каракули. – Вон, как вы все исчеркали, и буквы у вас выходят непонятные.
- Это ноты, - поясняет сосед. – Но правая рука у меня плоха совсем. А у вас та же напасть?
- Жжет, как огнем, - доверительно сообщает тот. – Обе.
- А у меня, будто не свои, немеют, и не слушаются. Болезнь. А у вас?
- Наказание, - хрипит и сразу видно, что ему очень больно, а руки под столом держит. – Не сумел уложиться в срок. Не нашел. Не обезвредил. Теперь мучаюсь. Даже спать не могу. Вот только здесь, как выпью или затянусь, отпускает на пару часов.
- Вы, кажется сыщик? Розыском преступников занимаетесь.
- Да, вроде.
- А срок вам дан был?
- Сорок суток.
- Маловато. Не удивительно, что вы не успели.
- Да, нет. Это только так говорится, сорок суток. Это ведь чистого поиска. А до этого еще много времени пройдет, бюрократия, бумажки, сужение круга до одного города или даже, не поверите, до района или как тут, до острова. Потом уж таких, как я, выпускают и дают сорок суток. А я не справился.
- Почему же вы не справились?
- Отпечаток фантома никому не подошел из тех, кого я проверял. Все в дыму, в тумане. Призрачно слишком. А мне ошибаться нельзя. Вот и мучаюсь.
- Отпечаток фантома – фотография? – и тон участливый, сразу видно, хороший человек, добрый, ближнему помочь хочет.
- Да, вроде фотографии. Только на человеческой коже. Знаете, для пергамента мы берем кожу со щек еретиков, она тонкая, на ней фантом хорошо отпечатывается. Он той же меткой помечен, что и преступник, поэтому, когда преступник рядом фантом на пергаменте отзывается. А в моем случае, он еще ни разу не отозвался.
Композитор смотрит на него недоверчиво и даже с опаской.
- Да вы не бойтесь, сдираем кожу только с тех, кому участь быть ободранным заживо. С мертвых, даже теплых, кожа, как пергамент, трескается по сгибам, осыпается, не то, что фантом, печать на ней поставить боязно. Видели бы вы, сразу меня поняли. Великий Инквизитор ерунды не посоветует, глупости не прикажет.
О чем они говорят? О Достоевском? Это ведь он знакомство с Великим Инквизитором свел? О Петербургском психозе? Нет, Федор Михайлович бы встрял, вон он сидит, томится над стаканом чая. Чай уже остыл, поди. Надо свежего подлить. Федор Михайлович, хоть и кажется, что в себя погружен навечно, разговоры на «свои» темы третьим ухом слышит, к спорщикам подсаживается. И тихим голосом начинает говорить. И голос его хуже набата, раскачивает тишину, она содрогается от своих же вибраций и расходится трещинами по швам.
Хлипкий продолжает, вот повезло, дураку, что вежливые уши нашел, другой послал бы его уже, куда подальше, в праздник-то. А композитор – создание вежливое, участливое, слушает.
- Пробовал я на мятежницу взглянуть, сразу, как в Петербург приехал. Закрылся на тайной квартире. Сначала спички жег длинные, сажу собирал. Сажей лицо мазал, жирной, глянцевитой. Стеклянную миску с водой на стол. Воду посолил, миску огнем зарядил, пока вода не начала мелко пузыриться, «белый кип», пока по ней не пошел. Тогда уже развернул свиток кожи, погрузил его в воду.  Если пар столбом вверх – хороший признак. Лицом нырять нужно прямо в пар. Глаза ни в коем случае не закрывать. Смотреть в оба. И я смотрел, не сомневайтесь, зорко смотрел. Но в глаза тут же, как иголками плеснули. Ядовитый дурман пошел. Ведь такой съест глаза, съест! И свежий, совсем недавно паленный. Миску с водой перевернул, чтобы окно в пространстве закрыть. Пришлось еще время потратить, чтобы прижать всех, кто в этом городе дурман продает.
- Прижали?
- Прижал! – и пальцем большим в стол давит, будто клопа увидал, в плен взял и тут же казнил без суда и следствия. И вдруг остывает. - Вы Композитор? Музыку пишете? Везучий вы. А где вы ее берете?
Композитор улыбается ласково, в его круглых очках то ли хитрики поблескивают, то ли набежавшие на глаза слезы:
- Музыка разлита в воздухе. Как туман. Только из звуков. Их всего-то нужно записать пузатыми крючками на линеечках. Видите? Это несложно. Хотите попробовать? Вы прислушайтесь.
            Хлипкий настораживается, топырит уши, слушает, пытается уловить музыку в воздухе. Вечеринка топочет и несется, как конь по полю, и начинают прорезаться такты марша, вот уже Хлипкий подсвистывает, постукивает, ведет мелодию, Композитор кивает одобрительно, и тут начинающий слухач, хватает руку в зубы:
- Ох, как жжет! Так жжет, спать не можешь, есть не можешь, думать не можешь, едва дышать можешь. Без остановки целый день. Обезболивающие не помогают. Раньше морфий в каплях хорошо снимал. Часа два-четыре ты Инквизитором себя чувствовал, мог и выслеживать и в засаде сидеть. А сейчас все, закрылась лавочка, не достанешь морфия в каплях. Синтетический аналог - дрянь. Он на Инквизиторах не работает, да и слышал, людям не сильно-то помогает.
            Композитор сочувственно шепчет: потерпите, не раскисайте, глядишь, Бог даст, и образуется, и медицина тоже на месте не стоит.
- Меня вот доктор Илизаров однажды спас. Мне ведь работать нужно было, писать, а руки, как чугунные и ноги, вдобавок, не ходили. А вы найдете, кого ищите, не огорчайтесь.
- Нашел, нашел, - хрипит Хлипкий. – По запаху нашел, не по фантому. Нас ведь еще за отменный нюх песьеголовыми называют. Но подступиться не могу, хожу, зубами щелкаю.
 
 
***
- Настойки же римской! Да поживее! – грохочет кулаком Цезарь. Вздрагиваю, подол мотается к полкам, обратно. Наливаю, пододвигаю, на салфетке, рюмку. – Бутыль оставь, - рычит Цезарь, глотая дринк за дринком. – Ох, хороша, римская. Жаль, у нас такой не было.
Молчу, сцепив руки под передником. Что-то будет.
- И будет! – вновь грохает кулаком Цезарь. – Будет! Всем им будет, псы вонючие, шакалы ненасытные! Узнают, как имя позорить. Славное имя Криспа! Актеришка, твою за ногу! Кинжал Брута тебе в живот, актеришка! – воет он и подмахивает последние капли из бутылки.
- Да про кого вы? – достаю из-под стойки еще одну бутылку настойки.
- Про Дональда Криспа! Не слыхала про такого?
- Нет, - честно отвечаю. Потому что по имени Дональд знаю лишь Дональда Дака из мультфильма. – А вы какой энциклопедией пользовались?
Цезарь презрительно кривит губы:
- Ох, уж этот плебс… Интернет изобрели, тоже не слыхала? Искал я родственников моего славного соратника Гайя Саллюстия Криспа, потому как не может имя великого человека вот так, запросто, сгинуть с лица земли. И нашел чудака, вояку, он какого-то позлащенного дядюшку «Оскара» получил за роль второго плана в 1941 году, председательствовал в «Bank of America». Что за чепуха? - вновь взвивается он и опадает на голые локти, хвост тоги стелется по полу, обвивает ногу табурета.
- Ну, некоторые бы гордились такими потомками, - и наливаю ему примиряющую рюмку. Он опрокидывает ее в рот, будто кубик льда глотает.
- Да, имя Гайя Саллюстия Криспа сослужило червяку хорошую службу, - выдыхает на полироль Цезарь. – Стоит прийти в мир, чтобы узнать, что тебя после смерти так и разэтак. А этот! Этот! Которого каждый год поминают. Друга моего верного, Саллюстия, уже никто не поминает. А его – каждый год! Святой Крисп – 4 октября Римская церковь тебя поминает! – издевательским тоном кривляется он на все четыре стороны.
- Да и вас поминают в каждом учебнике. И Саллюстия вашего. Вместе с вами. И с Цицероном, - пытаюсь утихомирить его.
- Не тронь меня, Цезарина! – беспощадно отсекает он. – Что заслуг у этого святого Криспа? Проповедник.
- На то время для веры и проповеди нужно было немалое мужество. Сами же знаете, - робко напоминаю ему, стараясь не смотреть на монетный профиль клиента.
- Тьфу, - плюет на пол Цезарь и растирает сандалетом – подошвой на ремешках.
- Римские сандалии – здорово! – перегибаюсь через стойку, гляжу на его сильные, безволосые ноги. – Редко кому идут. Мало где продаются.
- Да, забирай! – Цезарь наклоняется, снимает обувь, швыряет на стойку. – Бери! Не жалко мне!
- На улице зима. Куда вы босиком?
- А криспы? Криспы? – снова подскакивает к стойке, уже развернувшийся было к выходу, Цезарь. – Криспы, как ты объяснишь?
А криспы не объяснить никак. Хлебцы, вафельные пластинки.
- Для диетствующих мадам, они – манна небесная, - пытаюсь смягчить удар.
- Унизили, унизили! Эпоху унизили! – беснуется римский император.
Но, когда римская настойка заполняет снизу доверху всего императора, Цезарь плотнее запахивается в тогу, принимает величественный вид, и начинает разглагольствовать о своих военных походах драматически низким голосом:
- Уже солнце приближалось к закату, а войско Цезаря, в течение часа продвинулось вперед не более как на сто шагов! – пауза, напряжение нарастает. -  Конница, потерявшая большую часть лошадей, вынуждена была удалиться к задним рядам войска, и Цезарь, поочередно вводил легионы в дело для отражения неприятеля, а сам продолжал движение вперед, приостанавливая и успешно отражая натиск неприятеля пехотными воинами легионов. Между тем Нумидская конница с обеих сторон шла впереди нашего войска и со всех сторон окружала войска, войска Цезаря, а часть ее следовала по пятам за его арьергардом. Впрочем, стоило только трем или четырем из верных ветеранов обратиться лицом к неприятелю и пустить  дротики, то две и более тысячи Нумидов все до одного обращались в бегство и отступали к своим рядам!
- Вот врет! – одобрительно кивает на Цезаря своим сотоварищам Климент, «волосатик».
- Врет, что водой хлещет! – подмигивают они.
- Давай, папаша, еще про боевых слонов нам залей! – кричит Цезарю мальчишка с ястребиным носом.
И Цезарь, не чуя подвоха, подхватывает:
- О, эти боевые слоны Сципиона! Выстроены они были для устрашения войска, войска Цезаря!
- Есть же люди в наше время, которые такое старье читают, - вздыхает многоумный «волосатик» Миха, но прихлебывает пиво и слушает Цезаря, как радиоканал из древней истории.
В серых клубах медленно тяжелеют головы, укладываются на столы и скамейки, торчком встают колени, неслышно разеваются рты. Сон в енотовой шубе проходит, задевая посуду, шевеля пепел в фарфоровых чашках, раздвигает дым, как занавес и шмыгает на середину. Взметаются полоски шубы, поднимают снежную крупу с пола и накрывают чернотой.
И уже новый год катит волны, наступает незаметно, не штормом – штилем приходит, ласковым прибоем набегает на берег. И мы все оказываемся в новом времени, хотя за порог не бежали, не торопились, всего лишь секунду пережили, вдохнули или выдохнули, и новую эпоху открыли.

 

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка