Пубертат

 

 

Я не люблю людей. Я никогда их не любил. В детстве меня били. За то, что лучше всех учусь, за то, что выше всех ростом, за то, что девчонки пишут записочки мне, а не другим.  Меня лупили за школой, там, где обычно забивают стрелку.
Один на один со мной драться боялись. Били  в шесть или восемь кулаков. Я не кричал, не звал на помощь. Я защищался. И до сих пор меня бьют, а я защищаюсь. Только кулаков стало больше. И бьют они больнее. И сил моих стало меньше.
Я устал. 
Не люблю  людей, особенно не люблю теток, женщин, девчонок и все такое. Прошлым летом на даче, на своем чердаке, я часто представлял, как это будет у меня.    
Я не хотел, чтобы это было, как у отца с матерью: молча, с толстыми ногами матери, закинутыми на плечи отцу. С их сопеньем и неуклюжей возней. С их бесконечными ссорами по утрам.
Вечером я ложусь на пол и смотрю в лунку от сучка в доске, что происходит у них в спальне. Я никогда не забываю потом опять вложить в лунку сучок, который я как-то выковырял гвоздем.
Если у них ничего не происходит, я чувствую разочарование и ложусь спать, еще больше ненавидя их обоих за то, что они не сделали это.
Если это происходит, то я ненавижу их за то, что они это сделали. 
 
Потом я уже понял, что если кого-то не любишь, то тебе все равно, что он делает – хорошее, плохое, или вообще ничего не делает. Потому что тебе в любом случае это противно.
Если ты кого-то ненавидишь, то тебе противно в нем все: и как он выглядит, и как он говорит, и что он делает. Ты ненавидишь его за плохое. Но за хорошее ты ненавидишь его еще больше, потому что этим хорошим он только все портит. Тебе хочется его ненавидеть, а за хорошее ненавидеть трудно. 
 
Первой женщиной, которую я возненавидел, была моя мать. У нее огромные руки, которые очень больно могут драть меня за ухо,  огромные ноги – она носит  на даче отцовские  ботинки и носки. Все остальное – женское – у нее тоже огромное. Голова у нее больше отцовской, и я понимаю, почему она всегда снизу: если бы она залезла на отца, она бы его раздавила. Она не любит меня за то, что я похож на отца, что у меня такое же узкое лицо, узкие плечи и узкая жопа. А я не люблю ее. Все прошлое лето я ее ненавидел. Я все про нее знал, только отцу не рассказывал. Я не предатель.
Я мечтал о том, что у меня будет все-все по-другому. Что моя женщина  будет до того легкая, что я буду ее носить на руках, как котенка.
И мы будем только целоваться. Делать все остальное очень противно.
 
Но потом, на следующее лето,  я стал мечтать и обо всем остальном. Но это тоже должно быть совсем другим, не таким, как у родителей,  и не таким, как у тех, кого я однажды застукал в подъезде, когда я сначала подумал, что тетку рвет, и потому она согнулась пополам. После этого рвало меня. Я еле добежал до квартиры и бросился в туалет.
Я ненавижу людей. Почему все так некрасиво? Почему женщины так громко кричат и  ругаются? Почему у мужчин все так жалко висит, а потом так страшно встает?  Я смотрел на себя и не верил, что у меня тоже все может так ужасно меняться.  Но потом у меня тоже началось. Это было очень стыдно, я не знал, что делать, а  сказать об этом не смог бы никому и ни за что на свете. Я сам  потихоньку застирывал свои простынки, запихивал их за батарею и потом снова стелил их на матрас.
Потом я возненавидел нашу физкультурницу.  Она хлопала нас  по спине, подхватывала под мышки перед кольцами. Но я не ребенок, я сам могу дотянуться. Я выше всех.  А когда она вот так подхватывает руками, то через ее тренировочный костюм чувствуются ее толстые сиськи. А я не хочу, чтобы они меня касались. Мне это противно. 
Еще ненавижу Верку. Она самая здоровая из наших девчонок. Верка считает,  что мы с ней – пара, потому что я самый высокий среди мальчишек. Такая дура! Я же ненавижу женщин, я ей так и сказал. А потом я хочу, чтобы у меня была совсем другая – маленькая, как  Дюймовочка.   
Потом еще ненавижу Зойку. Она приходит делать бабушке уколы и всегда шлепает меня по жопе и спрашивает, не нужно ли сделать пару уколов и мне. Я ненавижу, когда она меня спрашивает об этом. У меня внутри становится все  как-то ужасно неудобно, когда ее рука касается меня. И за это я ее еще больше ненавижу.
Зубную врачиху еще терпеть не могу. Отец возил меня лечить зуб. Зуб пришлось удалять, отец сидел рядом и держал меня за руку. А врачиха вдруг начала визжать благим матом. Оказывается, таракана увидела. И все просила отца этого таракана прибить. И так жалобно-жалобно губки свои складывала и руку отца все от меня отодрать пыталась. Отец был в белой рубашке, а лицо его стало  темно-красным, просто коричневым каким-то. Я потом слышал, как он по телефону эту Елену Михайловну противную Аленушкой называл. Я все слышу, пусть не думают.
 
Еще ненавижу  Белку. Это  моя троюродная сестра. Она старше меня на семь лет и ужасно воображает. Она приезжала к нам на дачу вместе со своим ухажером. Его  тоже, кстати, ненавижу. И ненавижу еще, как его Белка эта вредная зовет. Не Шура, а как-то по змеиному Щ-щюра. И сама она на змею похожа. Так мать моя говорит.
Ее мамаша, видите ли,  уже заранее знала, что ее дочь будет красавицей, и потому назвала ее ужасно глупо – Изабелла. Ну, какая она Изабелла? Белка она и есть белка. Такая же рыжая, хвост пушистый трубой стоит, и прыгучая ужасно. Кажется, что вот подпрыгнет сейчас  и на землю не опустится, в небо улетит. У Белки длинные, зеленые глаза и тонкие пальчики. А каждый пальчик заканчивается нежным, розовым ноготком. Ненавижу ее. 
Однажды Белка со своим  Щюрой приехала к нам на дачу, когда матери не было. Отец им уступил свою спальню, а сам ушел спать на террасу. Я сначала терпел, а потом не выдержал и все-таки вынул  из доски свой заветный сучочек. Было совсем светло от луны, Белка спала, по-беличьи свернувшись в калачик, а рядом, как баранка, огибал ее своим длинным телом этот Щюра.
Я подождал немного и тоже заснул. А рано утром  проснулся от какой-то возни и хохота. В свой сучочек я увидел, что Щюра лежит на Белке. Ненавижу.  А сверху, на Щюре, лежит наш Леопольд и дерет его спину своими длиннющими когтями. Леопольд орет дурным голосом, Щюра под Леопольдом стонет а Белка под Щюрой  хохочет.
Так они и не смогли оторваться друг от друга еще несколько минут. Потом Щюра, наконец,  отвалился, Леопольд взвыл и из-под него выскочил, а Белка побежала искать йод. Поднялась  ко мне, халат расстегнут, живот виден, на животе веснушки, а внизу волосики, рыженькие такие. Ненавижу.
Я знал, конечно, где у нас аптечка, но нарочно ей ничего не сказал.  Отец меня выдал.
У Щюры потом вся спина в кровавых царапинах была.
 
Молодец Леопольд. Я люблю его больше всех на свете. Ему почти шесть лет. Мать все время грозится его в шиномонтаж вернуть, мы с отцом  когда-то там его  нашли. Чуть что, сразу орет: «Щас в шиномонтаж тебя сдам!».
Но отец Леопольда в обиду не дает. Однажды он сказал матери, что если  с котом что-нибудь случится, то ей самой в шиномонтаж  придется уйти.
 
В тот день мы еще ходили гулять в лес. Белка шла с Щюрой, а сзади шли мы с Леопольдом. Щюра разделся до трусов, а трусы свои закатал так, что они сзади превратились в веревочку посередине. Он держал Белку за руку, а она все время старалась оторваться от земли и улететь, так, во всяком случае, мне казалось.  Это было очень противно. Единственное, что меня радовало, это то, что на спине этого Щюры  были распухшие, кровавые рубцы. Мы с Леопольдом его ненавидим. И Белку тоже.
Правда,  Леопольд потом меня тоже предал. Он все время задирал голову и смотрел на Белку, пока она сюсюкала со своим Щюрой.  Потом стал оглаживать своим толстым хвостом ее ноги в беленьких плетеных босоножках, а  потом просто забежал вперед и бухнулся на тропинке прямо перед ней. Лапы все поднял наверх, растопырился,  а голову свернул набок, странно, как еще шею не вывихнул.
Белка, наконец, его заметила, схватила на руки и стала целовать между ушей. А Леопольд, гад, зажмурился, лапы свесил и застыл.   Ну, от удовольствия. И висит так: девять килограмм чистого веса, как моя мать про него говорит.  Потом Белке стало тяжело, она его отпустила, и мы с Леопольдом опять плелись сзади  и смотрели, как Белка Щюру за руку держит, как у Щюры трусы задраны и какие на его спине кровавые следы от когтей.
Но Леопольду я этого все равно никогда не прощу. Я его тоже буду ненавидеть. Потом.
Все-таки он мой самый близкий друг и терять его мне никак нельзя.
 
По  утрам на ступеньках нашего крыльца красуется его ночная добыча. Мыши аккуратно сложены в ряд и  лежат неподвижно, как сосиски. Леопольд  каждый раз  сидит, отвернув голову в другую сторону, и всеми силами пытается показать, что ему, вообще, наплевать и на нас, и на тех мышей.

Отец после этого обычно берет Леопольда на руки, долго ходит с ним вокруг дома и что-то говорит ему на ухо по секрету. Мне, в общем-то, все равно, какие у них тайны, просто обидно. Я отца не спрашиваю, а он мне сам ничего об этом не рассказывает.  Это, видите ли, их с Леопольдом мужские дела.

Потом  отец его кормит. Леопольд мышей не ест, для нас бережет, поэтому отец делает вид, что нам они очень нравятся, и прячет их подальше от Леопольда.

Вроде как мы их съели. И это очень смешно.

Но, вообще,  в моей жизни все плохо. Людей я ненавижу. Женщин – еще больше.

Остается Леопольд.  Но он меня тоже предает. Каждую ночь он уходит на охоту за мышами и за кошками. Мать говорит, что у нас этих леопольдов уже полпоселка развелось. Все на него похожи.

Я давно уже плохо сплю по ночам. Весной пахла сирень у калитки, потом – жасмин прямо у окна, потом стало пахнуть еще чем-то так сладко, что ноет внутри. Наверное, это  отцовские розы. Он над ними трясется, сам поливает, стрижет, на зиму  укутывает. 

Я плохо сплю. Я устал. Мне уже тринадцать.

X
Загрузка