Комментарий | 0

Продолженье бала

 

 

 

                                                                                                                                            Чем ночь прошедшая сияла, 
                                                                                                                                            Чем настоящая зовёт,
                                                                                                                                            Всё только – продолженье бала,
                                                                                                                                            Из света в сумрак переход...
                                                                                                                                                                                   А. Блок

 

             Кошачья  смерть явилась в образе скелетика некрупного млекопитающего, каковой можно увидеть в любом краеведческом музее. Она улеглась рядом с жертвой, и аккуратным маленьким овальным черепом, и шпангоутами ребер походила на перевернутую, еще не обшитую модель катера с подвесным моторчиком.

            Бабка проснулась от кошкиных вскрикиваний – негромких, каких-то механических, будто неведомый дьявольский экспериментатор периодически замыкал электрическую цепь. Кошка агонизировала. Еще с вечера бабка знала, что до утра зверьку не дотянуть. Уже неделю как кошка стала укладываться на ночь в ногах, а не зарываться бабке под ухо, не причмокивала сладко во сне. Бывало бабка замирала, пережидая, когда кошачий охотничий сон, наконец, завершится удачей. Кошка мелко вибрировала всем телом, скалила зубы, тонко повизгивала. Будить её в эти моменты было опасно – могла и цапнуть спросонок. Сейчас же она лежала между бабкой и смертью, и волнообразные судороги выворачивали ей шею, на которой бессмысленно моталась и вскрикивала уже мертвая голова.

Бабка вспомнила кричащих обезглавленных лягушек на втором курсе медицинского и Алешу Разовского, пришедшего к ним в НИИ уже с кандидатской из престижной академической лаборатории.

– Что так? – спросила она его как-то во время трехнедельного безделья в Дудинке (из-за непогоды вертолет не мог их доставить на судно), – с гребня высокой науки в наши экспедиционные мытарства?

 – Знаете, – ответил он, неожиданно смущаясь и краснея, –  признаюсь Вам, но с просьбой, чтобы это не стало «достоянием республики», – в лаборатории изучали воздействие болевого шока на работу сердца… На кошках… Я просто не выдержал.

Она поставила ему тогда наивысший балл и не ошиблась. Алеша был единственный, кто выступил тогда на том позорном ученом совете, где её снимали с темы  и, фактически, лишали работы. Уж как она тогда просила его не выступать. Открыла все карты – они засекретили тему, и сразу выяснилось, что ее бывший муж, с которым в разводе уже 14 лет, уехал в Америку.

 – Алёшенька, вопрос решен. Ваше донкихотство никого не спасет. Мало того, что они вас не выпустят в заграничную экспедицию, и вы не купите дачу малышам, вы навсегда останетесь в списках неблагонадежных… Я всех просила не выступать, все мне дали слово, но он, перебивая ее, сказал, что делает это ради себя – дескать, как ему жить потом, если не выступит.

 В тот день он отвозил жену на операцию, и у нее появилась надежда, что он просто не успеет к ученому совету. Но успел. И говорил. О чести и достоинстве – в отношении к науке, коллегам и, просто, о женском достоинстве «в сложных экспедиционных условиях». Пьяница-директор  жевал мокрые губы. Алеша, полыхая всем своим необыкновенным лицом аристократа польских кровей, пресекал любые  попытки директора перебить себя.

            Крепкий мужик-хитрован, директор, носивший шляпу так, что уши занимали строго горизонтальное положение, на институтских празднествах неизменно танцевал лезгинку с ножом в зубах. Он не понимал причины смеха в рядах членов ученого совета, когда, вдохновенно повествуя об участии в очередной международной конференции, где зачитывал чужой доклад, объявил: «И тут среди ученых  в с п ы х  спор»...

Она наблюдала, как Алёша идет ко дну.  «Господи, что же он делает! Кому и о чем он толкует! Вот уж точно бисер перед свиньями…».  Ее бесило собственное бессилие, и не было утешения в том, что сама поступила бы так же. Она вспомнила, как тогда же в Дудинке, не поленилась перелистать Алешин тест многомерного психологического исследования личности, который он пожелал заполнить. Ей захотелось узнать его ответ на один единственный вопрос… В утверждении «вы религиозны» Алеша поставил галочку в графе «неверно». Бабка знала, как мало знает о себе человек...

Кошке было четырнадцать лет. В масштабе кошачьего времени жизни она была постарше бабки. Дважды кошку оперировали по поводу рака… Собственно, она была подарком сыну на день рождения за три месяца до того, как он отправился в гости к отцу в Америку… А вскоре и бабка прилетела в командировку. Она хотела вернуться, но сын упросил остаться. Кошку друзья вывезли в Израиль, и сын летал за ней и привез уже взрослую, самостоятельную. Первые пару лет жили вместе, а потом разъехались – сын поселился с женой, а она – с кошкой.

Когда врач назвал окончательную стоимость ветеринарных услуг, сын отважно сказал:

– Я участвую.

–  Отстань, - отмахнулась бабка, и не позволила вернуться к этой теме при повторной операции.

За последнюю неделю кошка отощала до размеров котенка, не могла ничего есть, стремилась спрятаться в шкафу и не усаживалась, по своему обыкновению, на бабкином плече. Та брала ее на руки, но кошка всем видом давала понять, что ей не до бабкиных ласк, и чуткая бабка спускала ее с рук, уважая кошачье знание как встречать смерть.

            Вот и сейчас она осторожно проводила ладонью по шоколадно-кофейной шкурке, ожидая реакции, но кошка уже не чувствовала ее тепла. Она дышала неровно, с трудом втягивая воздух, как неисправная помпа.

 «Ну вот и все, вот и все, –  думала бабка, –  уже  и дыхание Чейн-Стокса». Она досадовала на себя и на сына за то, что дала себя убедить не мучить больше животное и дать ей умереть спокойно. Неделю назад бабка взбунтовалась, потребовала везти кошку к врачу, хотя и видела, что помочь уже нельзя – метастазы, по всей вероятности, поразили пищевод – кошка по-человечьи вскрикивала, глотая сухую пищу, а потом отказалась и от консервов…

            Всю неделю сын был завален работой. Бабка понимала, что кошку сегодня придется оставить в лечебнице – усыпить, но смерть опередила ее на финише. Растрепанная, бабка сидела на кровати, не зажигая света, глотала слезы и мысленно благодарила кошку за то, что та скрашивала ее лютое одиночество в этой невероятной стране, с которой бабка не совпадала по возрасту, и просила прощения. Было, было в чем каяться бабке. Был некий тонкий момент…

            Дело в том, что до этого у бабки была другая кошка. Тоже сиамская. Там в Москве, в другой жизни, в молодости. Голубоглазая красавица, гордячка и недотрога, та, первая, была предметом обожания матери и сына. Кошка живым снарядом летела к двери по длиннющим коридорам коммуналки на третьем этаже, когда бабка только входила в парадную. Она с разбегу, безоглядно, в немыслимом пируэте влетала в корзину бабкиных рук. Наждачок ее языка полировал бабке нос до блеска. «Ну все, все – смеялась бабка, входя с сумками и кошкой в комнату, –  ну уже пришла я, пришла», но та, не израсходовав и половины заряда счастья, летела в руки сына поделиться долгожданной радостью.

            Молчаливую, скупую на выражение чувств кошку, бабка вечно сравнивала с той, первой, «говорящей», блистательной…

– Троечница она у нас, –  смеялась бабка, –  у нее было трудное детство и два перелета, один из которых через океан… Смеялась, а все же ловила себя на тонком чувстве неловкости, чуть ли не предательства – негоже так говорить, если утверждаешь, что все животные – существа мыслящие, знающие о нас больше, чем мы сами о себе… Вот кошка и выбрала умирать в гордом одиночестве, а та  – первая, до последней минуты смотрела бабке в глаза с обожанием и лизала руки после каждой инъекции антибиотиков и кардиамина…

Кошка возвращалась к тому, кто принес ее сыну на день рождения.

Д а р и в ш и й  тоже умер от рака на Исторической Родине. И он усох  до размеров подростка, а когда-то они смотрелись сошедшими с картины Пикассо «Девочка на шаре». Это была самая длительная их размолвка – длиною в семь лет… А сколько их было… Второму браку бабка противилась много лет до момента, пока не прозвонил первый звоночек. Они заехали тогда в ЗАГС по дороге в онкологическую больницу. Бабкиной веры, что она отмолит его, им хватало на обоих… «Клянусь, что это любовь была. Посмотри,  ведь это ее дела…» А супружества не получилось, и расстаться не получилось. «Любовь сильней разлуки, но разлука длинней любви»,** –  твердила себе бабка как мантру, не уставая восхищаться поэтом и веря ему, как Господу.  Куда там! Искры их встречи было достаточно, чтобы все эти года и окаянные океанские расстояния полыхнули так, будто были залиты гремучей горючей смесью…

Его удачно прооперировали, и они в эйфории уже прикидывали, кто к кому переедет, однако, в небесной канцелярии пересчитали и суммировали всё, что подлежало вычитанию. Оказалось, что все лимиты вторых шансов они давно израсходовали. Единственное, что им полагалось в утешение – пять месяцев напрасных надежд…

Кошка оставалась последней ниточкой, связующей с Дарившим. Ах, как часто бабка наблюдала как застывала кошка, всматриваясь в глубь комнаты, как расширялись ее зрачки, и яркий аквамарин радужки превращался в черный агат.

Кошка медленно поворачивала голову, не мигая следя за передвижением невидимой для бабки сущности, пока ее взгляд не останавливался над бабкиной головой. Тогда та закрывала глаза, ощущая благодатную влагу под веками. «Вот видишь, –  говорила она ему, – вот видишь… И у твоего, и у моего  дочери народились. Почти одновременно. Ты говорил: «Потерпи, дети вырастут, будут у них свои семьи, и у нас будет право на собственную жизнь». И я тебе верила. Оттого, что не знала, что значит иметь внуков. И ты не знал. Куда там! Представляешь, у меня от счастья и тревоги сердце плавится, когда свою вижу. И нет никого важнее ее. В общем, не для тебя это зрелище, нет, не для тебя… Я тут читала – орнитолог на ночь оставил включенный магнитофон в лесу – изучал голоса птиц. А утром услышал голос умершей матери, которая  всё хотела сказать ему, что она постоянно с ним рядом и никак не может докричаться до него… Я все думаю – что же это за магнитофон такой, который на одной кассете всю ночь работает? Наверное, студийный какой-нибудь? У меня тоже все время чувство, что ты рядом, а зоны человеческого слуха и зрения так не велики! Вон – кошка смотрит на тебя во все глаза и прядет ушами, а у меня только сердце в обмороке. И опять ты так долго не приходил во сне…

Много чего выговаривала бабка Дарившему, пока не отпускала сердечная боль, проливаясь слезами, которых бабка стыдилась даже наедине с собой.

 В такие дни она засыпала счастливая, зная, что увидит Дарившего. Он всегда приходил в черном костюме и ослепительно белой рубашке. Бабка не помнила его в таком одеянии. Даже на свадьбу они ему выбрали темно-синий костюм… Могучий, черногривый, лет тридцати восьми – возраст их встречи, он во сне держался на расстоянии, делая вид, что не замечает ее или просто был холоден, как при очередной размолвке. Бабка посмеивалась. Она-то знала, чем кончаются все размолвки. А просыпалась с чувством блгодарности, осознавая смысл его «круговой обороны». Значит – не время еще, не время…

Кошка затихла, и бабка пошла за зеркальцем. В незамутненном отразились остекленевшие глаза, которые бабка безуспешно пыталась закрыть. «Все. Вот и все, –  думала она, –  оборвалась последняя ниточка»...

Думать надо было о живых. Бабка обожала внучку. Внучка обожала кошку. Кошка зализывала все внучкины беды и обиды. Она сидела на отдельном стуле за столом и была постоянным судьей в соревновании кто первым съест суп. Кошка «рассказывала» внучке о странах, где дети не едят досыта, а часто и вообще голодают, поэтому нельзя, непозволительно, стыдно выбрасывать продукты. …Удивление увеличивало газельи глаза внучки: «Если бы эти дети были здесь, я бы им все-все отдала».

 Кошка «нахваливала» внучку за умение пользоваться салфеткой, «учила» правильно держать ложку, не чавкать и не залезать пальцами в нос. «Ты видела когда-нибудь, чтобы я ковыряла лапой в носу?» – «возмущалась» кошка. Девочка смеялась звонко, безудержно. «Еще, еще, –  просила она, –  что еще говорит кошка?». Бабка хмурила брови и дергала плечом: «Ишь придумала, выдумала, разговаривать с полным ртом! Да сюда стаю воробьев надо запустить после таких разговоров!»  Смех внучки выполаскивал бабкино сердце в волне счастья.  Дело в том, что  девочка, практически, не улыбалась – ни в два, ни в три, ни в пять месяцев. Бабка пошла тогда говорить с врачом. Семидесятилетняя американка из польских евреев, отсидевшая в российских лагерях и по-русски читавшая наизусть «Онегина», проникновенно посмотрела на нее поверх очков.

– А  Вы её маму видели? – спросила она…

 Кроме того, что у врачихи с юмором тоже все в порядке, бабка ничего нового для себя не узнала.

Она признавалась себе, что живет сапожником без сапог...

            Два дня в неделю, когда ей не надо было идти на работу, бабка проводила с внучкой. Гуляли в парке до сумерек. Бабка помнит первые  дословесные восторги внучки по поводу заката. И каждый цветок, каждое дерево, клубящееся нежной весенней пеной или обреченно вспыхнувшее осенним пожаром, повергали обеих в столбняк восхищения.

            Зимой, укутав ребенка в два оренбургских платка и уложив  в коляску, бабка говорила: «Спать необязательно. Идем смотреть деревья…» Часто бабка оставалась одна на аллеях парка.

Тонкая графика черных веток на фоне закатного зимнего неба напоминала японскую живопись. Внезапно одновременно зажигались фонари. Сумрак сгущался, и приглушенный прозрачными серыми облаками закат, и вереница фонарей вдоль долгой пустынной аллеи наполняли бабку, вечно рядившуюся в броню иронии, радостью и смирением.

 «Все, что было, – удивлялась она, – всего лишь промельк – промельк фонаря в окне вагона, вобравший в себя все радости и беды, весь труд усилий, казавшийся когда-то таким долгим и значимым… вплоть до этого момента, этой аллеи, освещенной пунктиром фонарей, на которой ни души. Скоро, скоро погаснет алое небо…»

            Осознание головокружительной мимолетности жизни настигло бабку с уходом Дарившего. Вот мгновенье смертельного младенчества – отец ушел первым в сорок первый… И белый ангел – видимый след от крыла – за ней ли, уже бредящей, прозрачной или за голодной матерью, кормившей ее до двух лет. Собою. Как рано она помнит себя! А вот уже внучка бежит ей навстречу – бабку берет легкая оторопь… Таинство подобия… У бабки чувство, будто это она сама бежит из детства в свои же распростертые объятия. «Неужели нарциссизм? И любовь к малышке – всего лишь подспудное восхищение собственным отражением? – думает бабка, но разве сына любила меньше? А он – копия отца»…

Всякая мысль о первом супруге, с которым не прожила и трех лет, являлась нечаянной каплей горючего на тлеющие угли давнишнего, попранного романтического чувства. Огонь вспыхивал всякий раз с юной силой... «От такой ненависти до любви один шаг», –  хмурился Даривший. Бабка не отвечала, только передергивала плечами, будто сбрасывала ношу.

             «А оказался просто враль и вся игра твоя дешевая»***... 

Сегодня он рядился  в одежды правоверного иудея. Регулярно посещал синагогу и не подходил по субботам к телефону.

 Господи! Как она смеялась...  Он испугался ее приезда в Америку, где уже обосновался, женился в третий раз, сменил фамилию. Она знала почему он сменил фамилию. И почему всей новой родне запретил общаться с нею… Бабку смущала мысль, что, пожалуй, ей не хватит уже времени дорасти до всепрощения. «А зачем прощение нераскаявшемуся? Зачем прощение цинику?», –  лукавила с собой бабка. И понимала, что лукавит  –  знала, что прощение прощающему важнее, чем виноватому…

Бабка поражалась временами своей великой наивности, когда она тоже принимала его слова за чистую монету…  Так легко купил ее, выдавая стихи однокурсника за свои… В этом месте бабка усмехалась, качала головой, прикусывала губу. Она стыдилась своей пожизненной инфантильной застенчивости девочки, выросшей в семье, где никогда не было мужчины. «Что же такое возраст, –  думала она, –  если нужно прикладывать столько усилий, чтобы ему соответствовать?». Сдержанность служила бабке хорошей защитой. «Ну-ну, великий теоретик, –  упрекала себя бабка, –  многому ли научила тебя жизнь?»

И, действительно, всего несколько лет тому… Коллега, петербуржанин, сверстник… Он вывешивал на доске объявлений свои стихи… Копировальная машина стояла как раз под доской объявлений… Бабка, как девчонка, тайком собирала сокровища… Это были гениальные стихи.

Ну и что, что бабка выставила ему диагноз... А кто сказал, что гений должен укладываться в сомнительные границы нормы? Невысокий, нервный, загнанный жизнью, он приходил в кабинет после последнего пациента. Обрушивал на неё свои эмигрантские беды, требовал совета ... Говорил, говорил... Бабка давала схлынуть этому бурлящему потоку, уйти в пену, разбившись о гранит её спокойного участия. Уходил счастливый и тут же возвращался: «Док, а что Вы со мной сделали?»

–  Почему не печатаетесь? – невпопад спрашивала она.

–  Нравлюсь? – глаз загорался озорно и дерзко.

–  Очень, - она держала паузу, принимая «подачу», –  кра-а-сиво поёте...

            На новогодней вечеринке – музыка, обильное шампанское, галдеж и пение под гитару, выследив, он зашел за ней в кабинет и запер дверь.

   –   Хотите сбежать? Уйти по-аглицки?

Невысокий, он стоял «Маяковским» – руки в карманах, перекатываясь с носка на пятку. Бабка видела, что хмель кружит ему голову.

     –  Да, –   просто кивнула она, –   у меня дорога дальняя.

       –   У нас у всех дорога, и не такая уж дальняя… Вы что, не понимаете, что происходит? Ну скажите, скажите мне, сколько времени у нас с Вами на это последнее чувство… Ну отдайте себе, наконец, отчет – по-след-нее…  «О ты, последняя любовь! Ты и блаженство, и безнадежность…»

  –  Возьмите меня с собой, сбежим вместе. Из одиночества… Пусть в никуда…

Закружилась, закружилась бабкина голова, когда он так решительно вдруг припал к ее губам в долгом, тревожащем поцелуе, заставившем зайтись сердце, задохнуться, полететь в колодец, со дна которого сквозь столб светящейся асфиксийной пустоты всплыло – не звуком – отзвуком, привычным знанием, тавром неведомого заклятья, наитием истины  тихое отрезвляющее НЕТ...

Они никогда не возвращались в эту точку, но он стал звонить ей ежедневно и читал, читал… И вывешивал стихи на доске объявлений, подписанные Л.Л.

 Однажды, не поверив своим глазам, она обнаружила на еще теплом из-под ксерокса листе стихи… Тарковского…

            Дома бабка судорожно листала его папку… Господи! Сколько открытий она тогда сделала для себя… В каком наваждении надо было пребывать, чтобы не узнать, не уловить.. Бабка содрогнулась при мысли о том, что была близка к тому, чтобы дать почитать ему и свои тетрадочки… Все не решалась… Как девчонка… Господи! Какое счастье… Как рискованно жизнь балансирует между трагедией и фарсом…

            Сын позвонил, выйдя из родильного отделения: «Она на тебя похожа, как две капли воды». Держал ребенка на руках – счастливый, смеющийся. Перехватил ее взгляд. Вечно подначивающие друг друга,  они произнесли хором: «Ну и как тебе это нравится?!» , и  закатились, и промокли глазами. Эта их способность одновременно выпаливать целые тирады, впадать в мимолетную волну сентиментальности, увлажняющую глаза и набирать телефонные номера друг друга не исчезла с годами.

–  Все, теперь ты бабка, –   рассмеялся сын.

–  Этого со мной еще не случалось.

Так давно они, практически, не видятся – забежит за ребенком – скорей-скорей, или вовсе: «Спустись, пожалуйста, запарковаться не могу».

      И его старая, еще российская компания, где бабка была равноправным членом, распалась, рассыпалась – кто куда – в семьи, в другие штаты, в другую жизнь. Иногда кто-то из них забегал пообщаться, когда случались семейные проблемы. А новую компанию сына бабка не приняла и удивлялась его всеядности. Да и ночная кукушка дневную перекуковала… Бабка посмеивалась над тем, как жестко невестка следовала своему наитию – ни минуты не оставлять ее наедине с сыном.

      Девочка засыпала. Бабка везла ее домой и для пробуждения, всегда трудного, хмурого приносила в коляску кошку, легко проводила плюшевой лапкой по щеке ребенка. Внучка, розовощекая с мороза, еще спящая, счастливо улыбалась и обнимала кошку. Иногда кошку обволакивало тепло пухового платка, молочный младенческий запах, чувство уюта и безопасности, и она снисходила до сдержанной ласки. «Она меня поцеловала, –   ликовала девочка, –   она меня любит!».  С любовью была проблема. Тонкое, прекрасное лицо ребенка привлекало внимание. “She is so beautiful,”****    щебетали американки, изнурявшие себя ежедневной пробежкой по парку. Бабкин взгляд почему-то всегда спотыкался на их мускулистых, не женских, тонких в щиколотках ногах. «Совсем  как  у породистых лошадей», отмечала она.

 И российские бабули, и мамы улыбались, склоняясь над коляской. Но их «коза» ломалась, наткнувшись на взрослый, неулыбчивый взгляд двухлетней красавицы. «Серьезная она у вас», – качали головами.  «Серьезная», – соглашалась бабка. Не читать же каждому лекцию о пренатальных эмоциональных стрессах плода.

И такой осмысленный в три с половиной года ответ тонкоголосой тетке:

– Девочка, ты кого больше любишь, маму или папу?

–  А я вообще никого, кроме Лоры, не люблю…

Лора – подруга не разлей вода и дома, и в детском саду… Предмет какой-то болезненной привязанности.

Лора – вечно в капризе, в слезах, топающая ногами, падающая на пол… И взрослое терпение внучки: «Перестань, вот тебе кукла, возьми, возьми, и медведя. Вообще бери, что хочешь. Конфету дать?». Обнимает всхлипывающую подружку: «Ничего не поделаешь, тебе, Лора, пора спать идти. Завтра увидимся…».

И в пять – первая сердечная рана: «Лора сказала, что I am not her best friend»,*****  и в глазах слезы. Бабка на сей раз не требует: «Скажи по-русски». «Видишь ли, – говорит она, – любовь – не шоколадка, которую можно поделить поровну. Всегда кто-то любит сильнее, кто-то меньше. Вспомни, что ты вчера сказала Роме?».

Бабка им велела сидеть тихо, обещала показать фокус: сейчас прилетит птица, которая, в отличие от голубей и воробьев, может, как белка, расколоть арахисовый орех. Дети замерли, бабка, заприметившая птицу на дереве, кинула орех. Синехвостая красавица камнем упала в траву, схватила добычу и уселась на ветке. Дети захлопали в ладоши, и нервный, громогласный, эмоциональный Ромка бросился целовать внучку. Та отбивалась:

–  Пусти, пусти!

– Ну чего ты не хочешь, чтобы я тебя поцеловал? – прыгал вокруг нее Ромка.

–  У тебя слюни и нос холодный…

Девочка помнила сцену. Бабка видела, как она замкнулась, потупилась, шла молча, размышляя…

Однажды, года в четыре, вдруг прорвало плотину. Внучка, научившись набирать бабкин номер, оставляла ей длинные сообщения: «Я тебе звоню, а тебя нет, я знаю, ты на работе, я хочу, чтобы кошка сказала мне «мяу», я тебя люблю, обожаю, ты  мой цветочек аленький, ягодка, клубничка, малинка, бабочка»,  и вдруг, совсем по-бабьи, – сердце ты мое!».

Бабка отзванивала внучке, и они соревновались в озвучивании любви.

А потом волна спала.                                

            Серое утро робко встало у окна, и бабка позвонила сыну, сказала о смерти кошки… Оба справились с горловым комом, и сын стал басить, успокаивать, что все узнает, сделает, сейчас же позвонит и перезвонит… 

И тише: «Ты-то как?».  Бабка зажгла свечу, открыла окно, достала чистое махровое полотенце, завернула кошку. Удивилась,  как отяжелело ее исхудавшее тельце… Ну да, конечно же, – думала бабка, – крылатая душа наполняет этот нелепый скафандр, поет, пляшет и плачет. А отлетит и останется кожаный мешок с костями. Бабка вспомнила Экклезиаста:

Потому что участь сынов человеческих
И участь животных –
Участь одна:
Как те умирают,
Так умирают и эти,
И одно дыхание у всех,
И нет у человека преимущества
Потому что всё – суета.

Лечебница была недалеко. Бабка отказалась идти вместе с сыном. Сидела в машине, ждала, придумывала, что скажет внучке. Та знала, что кошка болеет…

Сын скоро вернулся. Ехали молча. «Ну вот оборвалась последняя ниточка», – вдруг озвучил он бабкину мысль, и она была благодарна

 ему за память о Дарившем.

            До прихода внучки оставалось часа три. Потом она возьмет коляску – два лестничных пролета к подземному переходу, заберет ее из детского сада. Два пролета вверх с коляской.

Девочка рядом. Засыпает на ходу – проблема: ребенка очень поздно укладывают спать.

 –  Держись за перила, –  пугается бабка, – у меня же коляска!

  –  А у меня глаза не моргают, – оступившись, оправдывается внучка.

И засыпает, едва бабка начнет свое тихое, монотонное,  убаюкивающее: «Мой караван шагал через пустыню, мой караван шагал через пустыню. Первый верблюд о чем-то с грустью думал, и остальные вторили ему…».******

 Раньше бабка удивлялась, как долго американцы возят детей в колясках, а теперь сама вот катит пятилетнюю внучку. Без коляски пришлось бы идти спать домой – ребенок вообще бы оставался без воздуха.

            Нет. Не читается нынче бабке. Не читается. Перелетев через океан, она, вдруг, обнаружила, как мала земля. «А другого глобуса у вас нет?», – смеялась бабка в ответ на вопрос – нравится ли ей Америка.

Нравится ли вам избавляться от иллюзий?…

          Лицо чернокожего красавца приобрело зеленоватый оттенок, очевидно соответствующий крайней бледности «бледнолицых». Бабка застыла тогда у экрана. Она почувствовала  его озноб и страх. Ужас отрезвления после умопомрачения. Он изо всех сил пытался не помнить. Внимательно слушал судью и адвокатов. И не слышал, захваченный преследовавшим его удивительным чувством легкости, с которой первый ножевой удар вошел в печень. И ее крик – огромный алый рот на белом лице. И возбуждающая податливость тела. Удар, еще

и еще. Запах крови… Торжество вырвавшегося из-под гнета сознания зверя… А как он расправился с ее приятелем, он почти не помнит. Одуряющее затмение, в котором гнал машину, а потом глубочайший покой, удовлетворенность… В ванной щеточкой долго вычищал кровь из-под ногтей.

 Бабку тошнило. Тошнило и потом, когда убийцу оправдали, и чернокожие вышли на улицы с победно поднятыми кулаками. А гражданский суд не оправдал и присудил убийце выплачивать миллионы семье бывшей жены и детям…

Этой «справедливости» бабка понять не могла…

Еще она размышляя об американской благотворительности. От избытка. И российской жертвенности – когда отдается последнее…

Мама в первый послевоенный голодный год из командировки с поезда привела семью с двумя маленькими детьми.

Им негде было остановиться в Москве. Спали на полу. Дети  были больны  дизентерией...    

      Америка огромным океаном плещется у детской колыбели. Как снарядить малышку в такое большое плавание? Первая американочка в семье… Столько тревог у эмигранта… Сохранит ли ребенок язык? Как сложатся отношения с родителями? Всем известно, что в подростковом  возрасте дети начинают стесняться пап и мам, их птичьего английского, их «правды», попирающей конституционные поправки. Тринадцатилетний  внук бабкиной пациентки позвонил в полицию, когда отец только пригрозил наказанием...

       А сколько бабка знает семей, где подростки уже лечатся от наркомании. Четверо из них погибли от передозировки. Двенадцатилетняя дочь босса компании, где работает сын, встает на два часа раньше, «чтобы успеть накраситься».

        Бабке жаль сына – единственного добытчика в семье. Одежки  каких фирм ему предстоит покупать дочери, чтобы обеспечить ее престиж в школе? А повальные случаи анорексии у девочек! Их мотыльковые полеты в огонь-глянец обложек модных журналов. А качество кумиров!… И качество образования? И, отдельно, качество медицинских ошибок! В какую ужасную вилку между  здоровьем пациента и прибылью поставлен врач… Какое недостойное искушение…

       «Дегуманизация общества», – однажды записала бабка и почувствовала облегчение, загнав весь морок душевной смуты в емкую формулу. И рассмеялась, наткнувшись на «дегуманизацию» у Маслоу. «Значит, не злобствую, если великий американец еще в шестидесятых уловил тенденцию».

      Бабка видела чудо. Ангел стоял за спиной гадкого утенка, вышедшего танцевать на лёд. Худющая, как освенцимский ребенок, большеротая, большеглазая девочка с лицом и прической киноактрисы довоенного времени, неистово молилась, стоя перед камерами с закрытыми глазами, забыв обо всем на свете. А потом Ангел  зашелестел крыльями, и руки девочки затрепетали, и волна счастья легко и точно легла на волну музыки и подняла девочку надо льдом. Не было разницы между пуантами и коньками. Не было земного притяжения. Танцующая стала танцем, и мощное силовое поле любви вобрало в себя всех смотрящих, опечатав их лица глуповатой  улыбкой счастья и забвения.

Господи, что творилось потом, когда Ангел бережно опустил лебеденка в обморок публики перед овацией. Девочка заплакала, очнувшись от полета, вновь ощутив под ногами землю, а камеры тиражировали ее лицо в разводах потекшей краски… Бабка успела досмотреть пунктирный след исчезающего крыла. Такой же, как в ее детстве.

Она тяготилась внезапными проблесками знания, вдруг настигавшего ее без всяких предвестников.

«Беда», – сказала она, узнав, что девочка рассталась с приемными родителями-тренерами. Ей посоветовали взять американского наставника, «лучше ориентирующегося в американской действительности». И правда,  у девочки  появился роскошный дом и лучший тренер, но через несколько лет она попала в автомобильную аварию, поскольку была пьяна. Потом успешно лечилась от алкоголизма…  Бабка глотала слезы, слушая как молодая женщина плотного телосложения убеждала телезрителей, что она счастлива, имея модный бутик спортивной одежды, и что ее лечение от алкоголизма идет успешно… Она даже выходила на соревнования, но боялась прыгать… И падала… И пусто было за ее спиной…

Земной дом… Пути детей. «Всякая ли дорога ведет к храму»?

А еще идол Америки – фан. Фан! Фан! Фан! «Ну да, – смеется бабка, – фановая система…»

А Лев Анненский через океан, в переклик с Абрахамом Маслоу: «Америке грозит гедонистическое вырождение… Так погибла Римская империя»…

Так на каком языке будет говорить  чадо, вкладывающее свою ладошку в  бабкину руку? (всегда волна нежности и удивления). Так на каком языке?…

Подвела кошка бабку, ах, как подвела! Дело в том, что кошка была «любительницей поэзии». После занятий русским и арифметикой наступало долгожданное время, когда можно было развалиться на диване и по очереди, и хором читать кошке стихи и играть в рифмы.    

«Тётя Трот и кошка сели у окошка, сели рядом вечерком поболтать немножко...», –начинала внучка. У нее обширный кошачий репертуар.

– А что теперь хочет послушать кошка? Бабка читает все, что помнит с юности. Без скидок на возраст.

 Да, так. Только так… «В начале было слово»… И прошедшие и грядущие тысячелетия роста до его понимания… В начале должны быть стихи… Заклясть, заговорить, заворожить. Мантрой, ритмом, рифмой… До осмысления, до логики. Зерном истины в сердце младенца, чтобы было чему цвести.

«Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну
Ты вечности заложник
У времени в плену»…*******

Бабка осознает, что готовит внучке вполне донкихотское снаряжение для жизни в этом долларовоязычном пространстве: копье – пёрышко из крыла Пегаса. Ничего она больше не может оставить ей в наследство.

    «Унылая пора, очей очарованье», - диктует бабка. Тетрадочка, исписанная печатными буквами, греет ее сердце. Ничего, ничего. Вот и Бродский верил, что стихами – словом – можно спасти мир. Его идея – лучшие образцы поэзии на плакатах в вагонах сабвея, а прозы – в ежедневные газеты – по главе с продолжением…   Так просто, так гениально о том, что если человек от животного отличается речью, а высшим ее выражением являются стихи, значит эволюция человечества лежит через поэзию.

Бабке посчастливилось слышать его еще живым… А потом похороны...

 «Поверх барьеров» государственных границ, языков и конфессий…

 В ушную раковину Бога,
Закрытую от шума дня,
Скажи всего четыре слога –
Прости меня –

Читает бабка. А чего же Бог так устроил, что второй день все дождь да дождь, –  спрашивает «просвещенная» внучка.

А для чего ты день через день цветы поливаешь? – смеется бабка, – а у Бога столько цветов и деревьев! И столько людей, которым нужно «мыться-плескаться»!

– Всё. Всё! Отлипни от окна. Идем, идем, потанцуем.

Ах, как двигается этот ребенок! Бабка не устает удивляться ее врожденной грациозности. Как легко она входит в напряженное поле ритма. Откуда, откуда у ребенка и этот горделивый шаг, и осанка испанской танцовщицы – кастаньеты в руках, и цыганский жест – взбить волной крошечную юбчонку… 

Вот чего не успела бабка в жизни – натанцеваться,  вот что наверстает внучка…

Ах, как самозабвенно, упоенно импровизирует ребенок. Как бесстрашна она в огненном кругу танца.

– Иди, иди сюда, - машет ей внучка.

И та, будто только и ждала приглашения, грузная,  уже давно не танцующая ни на чьих юбилеях, легко входит в этот огонь забвения, освобождения от груза лет и тела. Быстрей! Быстрей, как грек Зорба, до изнеможения, бездыханности. Какой восторг – так дотанцевать  жизнь…

Музыка обрывается. Конец наваждению. У обеих – полыхают глаза и щеки. «Как хорошо с тобой танцевать, – девочка обхватывает бабкины ноги, – вместе мы с тобой как буква Ы. Ты такая ба -а - льшая, а я такая, тоненькая палочка. Идем, идем скорее к кошке, а то ей сколько ни читай стихов, все мало…».

Черный ворон в сумраке снежном,
Черный бархат на  смуглых плечах

Бабка закрывает глаза, и кони легко берут с места в карьер, в петербургскую зимнюю ночь, в полет. В спираль взвихривается легкий снег, тает на губах, свист – выстрел кнута в воздухе. Ну, милый, лети, выноси из невыносимого в иное время, туда, выше, выше…

Над бездонным провалом  в вечность
Задыхаясь, летит рысак...

голос бабки – звенящая струна – стрела полёта, и ребенок не может вынести этот восторг сердца:

Валентина,  звезда, мечтанье!
Как поют твои соловьи! –

кричит девочка в клубящуюся темноту неба, в звездный коридор, летящий навстречу –

Темный морок цыганской песни
Торопливый полет комет –

хором закончат они. Девочка хлопает в ладоши. У бабки легкое головокружение.         

– А ты кого больше любишь, меня или папу? – вдруг спрашивает внучка.

– Господи, – охает бабка, – да тебя конечно!

– Меня?!! – голос девочки звенит от удивления.

Она возвращается к этому вопросу каждый раз, когда появляется в бабкином доме.

– Ты не помнишь, что я тебе уже говорила?

– Нет, - отвечает девочка и ждет.

– Я тебя люблю больше всех на свете. – Бабка берет ее на колени.

– И больше папы? – в глазах недоверие и тревога.

– И больше папы, – серьезно отвечает бабка.

– Больше всех во всем space?

– Больше всех, во всей вселенной, – подтверждает она.

– А чего ты все одна да одна?

– Ну ты же знаешь, мой муж умер еще до того, как ты родилась,  потом почему же я одна? У меня есть ты, папа… - Бабка видит что у ребенка что-то не складывается в голове.

– Если дед Глеб – папин папа, – рассуждает внучка, смешно раскрывая ладошки веером, – а ты папина мама, то дед Глеб должен жить у тебя, а не у Гиты.

Бабка смеется:

– Сашенька, дед теперь Гитин муж; мы с ним просто очень разные люди. В жизни каждого человека бывают моменты, когда он должен делать выбор…

– И ты выбрала жить с кошкой, –  перебивает ее внучка, радостно хлопая в ладоши. Она бежит в спальню и возвращается, неся кошку лапами вперед. В глазах пожилого животного снисходительная усталость и полное «осознание необходимости»… Щелчок замка в двери…

– Сегодня папа пришел! – девочка садится на корточки между стеной и шкафом, прикладывает палец к губам. Бабка выходит в коридор, смеётся глазами, разводит руки: «Понятия не имею, куда подевалась. Ушла, наверное»...

– Жаль, - отвечает сын, - надо было бы мне позвонить перед выходом ладно, тогда я тоже пошел.

Девочка с визгом вылетает из кухни.

– Я здесь, я здесь! – вприпрыжку  кругами по всей комнате.

–  Знаешь, у Маленького Принца планета была величиною с дом, но если прорастут баобабы…

– Что, какие баобабы? – не включается сын.

Бабка смотрит на него с укоризной.

– Ах, ну да, конечно же, баобабы могут разорвать планету, если их вовремя не выполоть… А поцеловать?

Тень печали на бабкином лице. Это вечное напоминание…

– А поцеловать? – уже  у лифта.  Девочка прижимается к ней, чмокает в щеку.

– Ты посмотришь в окошко?

– Посмотрю, посмотрю…

Ритуал. Бабка берет кошку на руки и поднимает раму. Улица виражом велотрека падает вниз. Девочка попрыгает под окном, потом скажет:

– Не уходи, я тебе еще там, у серой машины помашу.

И вприпрыжку, а нередко и танцевальным прискоком, обгоняя отца или мать, под музыку детства, под бабкину музыку сердца, под горочку… Воздушные поцелуи у серой машины.

Так же бабкина мама ставила сына на окно, а она летела на работу, перебегала на противоположную сторону и трижды оборачивалась, махала сыну, «ловила» его воздушные поцелуи, посылая свой последний, перед тем как скрыться из вида.

Здесь, с горы обзор велик. Иногда девочка забывает о бабке. А невестка   никогда ей не напоминает. Бабка стоит с кошкой, удивляясь  недальновидности невестки, и не отходит от окна, пока обе не скроются за припаркованными машинами.

Невестка еще не знает, что всякая наша, даже малая оплошность возвращается бумерангом. И никогда не надо вопрошать: «За что мне это?». 

Бабка помнит упрек матери – один-единственный раз она забыла и не перешла узкую улочку переулка, не помахала сыну… Захлопнула за собой дверь и понеслась стричь ступени, навстречу предэкспедиционной мороке и хлопотам. «Он плакал, так плакал», – сказала мама и вышла из комнаты…

Господи! Как точна траектория бумеранга, запущенного более тридцати лет назад.

Нынче все лестницы ощерились своими зубатыми пастями. Уже с полгода как бабка вдруг обнаружила, что суставы будто заржавели слегка, а потом все прошло, и она одолевала лестничные пролеты нью-йоркского сабвея, небогатого эскалаторами.

В разномастной толпе, бабка посмеивается над своими крупными аметистами да малахитами образца времен серебряного века российской поэзии. Да и светлая короткая шубка среди черных дутых спортивных курток тоже метила «белую ворону». Жар «плавильного котла» не угрожал эстетизму бабки. Она и внучке выискивала бархатные платьица, кружевные, как на куклу, блузки, дубленку с меховой оторочкой ...

Плавильный котел не угрожал… Нагнало время…

«Во кино!», – удивилась бабка, когда суставы вновь дали о себе знать. Пришлось приспосабливаться. Бабка выходила теперь на полчаса раньше, замыкала на всех лестничных пролетах толпу, спускалась, как ребенок, - одной ногой на ступеньку, вторую рядом. «Пока моя походка мне не была смешна…», – так вот  Вы о чем, Булат Шавлович!

Впервые бабка озаботилась мыслями о грядущем снегопаде и гололеде, и иронизировала над собой, игнорируя переносный смысл Экклезиаста:  «Горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его…». «Однако если мне удастся прожить еще лет 10-15, – думала бабка,  – то с высоты (или из пропасти) того возраста нынешний покажется большим счастьем. Стало быть, нечего терять время».

Это она говорила и всем своим пациентам, идущим кругами бесконечных обследований от эскулапа к эскулапу. Эскулаповы лапы были крепки, но редко бережны. Да и невозможно было ослабить хватку – у коровы медицинского страхования тугие сосцы. После эскулапов люди приходили к бабке с канцерофобиями и ятрогенией********. Но, в основном, заполняя истории болезней, бабка ощущала себя летописцем драмы пожилой части эмиграции.

Округлое, крепкое, крутое яйцо советской семейной ячейки в благодетельных тисках программ социальной помощи легко давало трещину по вертикали и по горизонтали.

Все поехали помогать детям. Все оказались тяжелой обузой-гирей на их ногах.

А по горизонтали...  Что случается с людьми, совместно прожившими тридцать и сорок лет? Столько бед и побед позади… Что случается с ними под новыми звездами?

–Я все думаю, – тихо говорит бабка дрожащей от гнева женщине, в течение получаса разносившей своего мужа, – я все думаю, отчего мы так любим покойников? Несем на могилы цветы, и все просим, просим прощения? У меня есть клиентка, она просто поселилась на кладбище, домой приходит только ночевать... Женщина бледнеет. Ее фонтан моментально иссякает. Она кривит губы и выглядит только что пробудившейся от ночного кошмара. Бабка молчит, давая ей вполне проникнуться новым взглядом на ситуацию. Молчит, сочувствуя человеку, всю жизнь страшившемуся даже мысли о смерти. Бабка знает – женщина плачет об ушедшей молодости, уходящей жизни, об этой эмиграции. Дочь звонит ей. Иногда. Из другого штата. Женщина вспоминает, как муж влез по водосточной трубе на балкон ее общежития  и бросил в форточку букет цветов. Все девчонки завидовали… Лицо женщины становится наивным, растерянным… «Все времена нашей жизни соседствуют в нас… И в любое можно погрузиться», –  в который раз удивляется и радуется бабка.

– Расскажите, а как Вы встретились? – тихо спрашивает она...

– Где кошка? – с порога  кричит внучка.

До последних дней кошка всегда выходила их встречать.

Видишь ли, –  говорит бабка  о б ы д е н н ы м  голосом, высвобождая ребенка из курточки, –  кошка больше не болеет. Она, наконец, превратилась в птичку и улетела.

Сказочный вариант концепции реинкарнации бабка поведала внучке уже давно. Девочка вздрагивает, глаза увеличены линзами слез:

 –  В какую птичку?

– Знаешь, она больше воробья и меньше голубя, а цвета – ну совершенно такого же – бежевая с коричневым, –  буднично повествует бабка, моя с внучкой руки, надувая мыльный пузырь, и девочка, по обыкновению, надувает свой (чей больше):

– Она побудет птичкой, а потом опять станет кошкой… И мы ее опять возьмем?

 – Ну конечно, –  бабка расставляет тарелки.

– Ты возьмешь котенка? – переспрашивает внучка.

– Конечно, возьму.

 – Ты всегда будешь брать нового котенка, всегда-всегда, пока не умрешь?

– Всегда-всегда, - заверяет бабка.

– А как же ты узнаешь, что этот котенок наша Луша?

– Да по глазкам, - успокаивает бабка, - что ж я, по-твоему, Лушу по глазкам не узнаю? Ешь, ешь скорее, заниматься надо.

Потом остается время, и девочка просит надуть шарик. Голубой. Она нехотя побросает его бабке, и шарик, как бы обидевшись на «незаинтересованность сторон», прилипнет к потолку.

Всё, Сашка, мне теперь его не достать, даже со стула, – бабка опускается в кресло, – улетел твой шарик.

Ладно, –  говорит девочка, –  тогда давай играть. Я буду девочка, которая плачет, что шарик улетел, а ты будешь старушка, которая плачет, что мало пожила…

Бабка смеется.

– Иди сюда, –  говорит она, – давай лучше мы Луше стихи почитаем, чтобы она нас не забывала.

– А она услышит?

Конечно, думаю, она очень обрадуется, ведь она все наши стихи тоже наизусть знает. Ну, с чего начнем?

Тогда, чтобы она меня не забыла, прочти то, мое, которое про меня, - говорит девочка и забирается к бабке на колени. При каждом повторе своего имени она обнимает бабку все сильнее, тычется лбом в плечо.

Сашенька, – (начинает бабка), –
Вешние шёпоты вишен,
Предвосхищающих весть о цветении,
Сашенька – вишенка четверостишия,
Четырехчастный хорал средостения.
Сашенька, звездочка, ну, с возвращением
В коловращение вёсен и осеней,
В это  тугое земное сплетение
Слова и света, полета и просини…
Сашенька – зернышко тайны, травиночка,
Ангела светлого соло свирельное…
В дальнем-далеком близнец мой, кровиночка,
Бабки-затворницы нежность смертельная…
 

Бабка смотрит в окно на запрокинутые лица двух своих чад, которых вот-вот подхватит вираж улицы, спираль дороги… «Надо было рожать много детей, не заводить кошек и не сублимировать – не писать стихов, – думает она,–  а кто бы тогда был мною?»

 – Я тебя люблю! Я тебя люблю!

У внучки звонкий голос – прохожие оборачиваются, сын улыбается.

 – Никуда не уходи. Я тебе еще помашу у той синей машины.

И вскоре, перекрывая расстояние, во всю силу своего детского голоса, со всей непосредственностью внезапно разбуженной, растревоженной души

 – Я тебя очень люблю!!!

«Всё хорошо,  –  думает бабка, –  и, в сущности, по большому счету, не о чем больше просить – лишь бы оставался неизменным порядок смены поколений… Всегда, везде. Господи, не допусти сбоя! И тогда – ничего не страшно…   Всё хорошо…

Строки, накрывшие её когда-то в ранней юности  внезапной волной первого прозрения, всплывают в сознании привычной мантрой :

«Всё только – продолженье бала,
Из света в сумрак переход»

Бабка стоит в окне с поднятой рукой. Она уже давно умеет остановить, не расплескать мгновение. «Господи, – молится  бабка, –  охрани детей наших в этом свихнувшемся мире, благослови их пути, открой им глаза, наполни их сердца любовью, мудростью и милосердием…». Бабка дальнозорка и цепкий взгляд ее долго ласкает удаляющиеся затылки обоих, держащихся за руки, последних, о которых болит, кипит-выкипает сердце. Они оглядываются, машут ей руками, шлют воздушные поцелуи, но еще немного, и она исчезнет из их поля зрения...

 

_______________________________

*  - Б. Ахмадулина
** - И.Бродский
*** - Б. Ахмадулина
**** - Она такая красивая  (англ.)
***** - Я не самая лучшая её подруга (англ.)
****** - Н.Матвеева
******* - Б.Пастернак
******** - Ятрогения  - болезнь, вызванная неосторожным словом врача.

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка