Комментарий | 0

Пионерский галстук

 

 Я не «схожусь» с женщинами, как это говорят всуе, и не «завожу» с ними, как говорят не к месту, «романов». Я слипаюсь с ними мучительно и надолго. Но рано или поздно они все равно бросают меня. Лучше, конечно, поздно, чем никогда (не я это придумал). И уж если события начинают неотступно к этому придвигаться, а я всегда это чувствую, ибо чутьем не обижен, когда наступает это «пора» и, не дай бог, наступит «поздно». И, соответственно, изредка сам намекаю, что вот, дескать… ну, пожили, по нежили друг дружку, так давай без обид… Но все равно эти отлипания-разрывы происходят с неизбежными скандалами, так травмирующими мою иссохшую душу, а, потому – с такой болью, ибо одна часть моего тела продолжает порхать в искрометных телесных мечтаниях вдали от происходящего, другая, опутанная ревностью и раскаянием, долго облизывает провалы и дыры в моем душевном и физическом облике. Всем этим моим редким женщинам я бы советовал напоследок давать мне хотя бы тросточку или костыль. Ибо ведь я – как-никак каждый раз становлюсь вроде как “инвалидом любви”, и так больно потом передвигать мысли об этом, а особенно вспоминать мелкотравчатые подробности и с преувеличенной осторожностью думать о возможных последствиях.
 
Но, куда там… Вот хоть бы последний случай (может, и не последний, но особо запомнившийся). Он не то, чтобы показательный, скорее, - обидный и какой-то, знаете, наполовину фольклорный. Ну, представьте. Женщина И. попадает в больницу. Какие-то внутренние, чисто женские  неполадки. Неделю её нет, другую. Я заглядывал к ней пару раз, но, знаете, эти больницы… Этот запах, который за неделю не выветрить и не отстирать от этих безобразных больничных халатов. Я как-то неосторожно ей сказал, что в этой больнице уж лучше лежать, чем изредка в неё заходить, но тогда она пропустила мои слова мимо ушей. Пропустила, но запомнила странным образом. Целых три года помнила, пока как-то однажды не выдавила их со злостью. Со стократно спрессованной обидой, что похуже сухой ненависти…
Но тогда она, то есть эта женщина И., встречает меня в этой самой больнице и невзначай обдаёт суммой всех больничных амброзий. Запахом полудохлых, шаркающих по коридорам  старух, кислотой не вынесенных вовремя суден, запахом пропитанных мочой клеёнок, кислых лекарств и прокисших передачек и т.д…. впрочем, сами, наверное, знаете. И при этом И. искренне хочет, чтобы я нежно, заботливо её поцеловал, приобнял и сидел бы часами, успокаивая и всячески жалея. Ну, как многие мужчины сидят в коридорах или холле со своими больными половинами. Это можно было прочесть в её просящих глазах. Но я не смог. Честно скажу, не смог, хоть убей. Если б сам тут же – на соседней койке лежал, к примеру, без ноги – тогда, может, и смог. А тогда – нет.  

В общем, тут долго можно было бы рассказывать, но позвонил я ей, когда она была уже дома, о чём я заранее узнал от знакомых. Так вот звоню и, знаете, что слышу в ответ. Что, дескать, «хороша ложка к обеду», - вот, что я слышу на все мои радости по поводу ее выздоровления. Ага, значит я – «ложка», думаю я с подступающей злостью. Ложка, которой тебя теперь обнесли. И ты, бедная, осталась голодной и решила поискать себе другую “ложку”. Или, черт знает, какую кухонную принадлежность поболее. А меня, значит, в помойку. Да? Крикнул я ей в телефонную трубку. Но она отключилась. И сколько бы я потом ни набирал ее номер (ну, пару-тройку раз), женщина И. трубку не брала, хотя я прямо-таки слышал её злое тяжёлое дыхание. Вот такой фольклор, знаете. Но все же, я ужасно переживал. Буквально, переживал. Да, кстати, я тогда же сказал ей о своей преждевременной старости, такой, знаете, дающей о себе знать внезапным помутнением глаз или запорами. Так, опять же оказалось, что неосторожно, необдуманно это сказал. Я-то всего лишь хотел выразить в этаком ненавязчивом пафосе,  что, дескать, это – наша неизбежность, невзирая ни на какие болезни, на красоту, обаяние и так далее, что смешно ей сопротивляться, когда замечаешь некоторые старозловредные фишки… Но она как-то приняла всё это на свой счёт. Почему-то. Ну, и вот – очередное расставание.

Но ведь расставания так всегда некстати, говорил я ей уже мысленно. Так невыносимы, хоть ты сам и создаёшь все необходимые для того, то есть для – женщины, условия. Женщины прощаются, но при этом никогда не прощают. Во всяком случае, те женщины, с которыми я был, не прощали. Даже мало-мальской дружбы потом не получалось. Может, и не забывали, но при случайных встречах отворачивались. Презрительно или холодно до озноба.          

Что и говорить, у меня нет опыта прощаний. Так что во время каждого такого вынужденного одиночества, пусть даже и непродолжительного, во мне начинают просыпаться что-то типа стародевичьих комплексов. Я подолгу и яростно мою свою посуду, чаще стираю постельное белье, а перед этим обнюхиваю его на предмет каких-нибудь посторонних запахов, кои источает тело, предоставленное самому себе. В общем-то, обычных запахов, только для меня они всегда казались чужими. Тут я бываю изрядно критичен, правда, не до конца. Только классик может спокойно, даже с лёгкой иронией написать что-то вроде – утром постель издавала запах двух потрудившихся тел. Но лично я про себя и, к примеру, про Лизу такого бы никогда не сказал. Ах, да. Вот вам и Лиза.

Лиза была, что называется, “пионеркой”. Двадцатипятилетней, юной “пионеркой”. Одевалась в спортивную одежду, джинсы резко обозначали ее аккуратную, девственную, округло-яблочную попку и стройные бёдра. Ходила она и, вообще, двигалась, быстро, импульсивно, словно выполняла какое-то срочное задание, даже курила как-то лихорадочно, как будто перед ней стоял автобус, дверцы которого вот-вот захлопнутся. Приезжала она ко мне, как правило, без звонка, не утруждая себя излишними переговорами об удобном, я бы сказал, об удобстве времени для наших пусть даже и нечастых встреч. Но при этом Лиза всегда как-то удачно расстраивала и перестраивала мои планы до той степени моей неуверенности в оных, что, как я себя убеждал потом, спешно подмывая недоступные для всего мира потаённые места своего тела, что так (с точки зрения Лизы) вроде необходимо. Что так и должно быть при встрече мужчины с желанной (вот предательское слово) женщиной. (Да, кстати, о том, что обычно всех так интересует,  даже больше, чем всё остальное – задирает ли женщина во время соития ноги или нет, так вот Лиза… но это к слову).

Так вот, как мы с ней познакомились. А как вообще люди знакомятся? Ну, конечно, не во Дворце пионеров. Может, в парке, кафе-мороженое или на дискотеке. Ладно, скажем так – через знакомых, что, впрочем, не важно. Не хочу этих неуклюжих подробностей. Важно было неожиданно мною открытые её топливно-энергетические генитальные механизмы, которые она использовала на всю мощь. Я впервые узнал об этом в совместном с Лизой походе, когда после жутко холодной ночи, которую мы провели, точнее, – продрожали в палатке, а потом стали собираться назад, на постоянную стоянку. И когда с первыми лучами солнца, пробившими-таки себе дорогу в пасмурном небе к полудню, я как-то неожиданно для себя провёл рукой по её бедрам и выше – к месту их волнующего соединения, и она то ли замерла, то ли как-то невнятно среагировала на мой жест. Во всяком случае, она отстранила мою руку, пытавшуюся продолжить движение вглубь, и произнесла довольно милую фразу: «Ну, вот на этом топливе мы и пойдём назад». Сравнение это меня несколько поразило. «Надо же, - подумал я, – как мы заботимся о собственных энергосбережениях».    

…Иногда мне приходилось подолгу ждать её где-нибудь в самом неудобном месте. То на центральной улице возле входа универмага, где минут через десять стояния на тебя начинают косо посматривать изнутри магазина – охранники, а снаружи – бандитские скупщики-продавцы золота и валюты. Раз десять к тебе подходят с просьбой сигареты, реже – угрожающей просьбой облагодетельствовать двумя-тремя рублями. Через каждые десять минут кто-то или я сам спрашиваю время, хотя за углом на башне местного кремля огромные часы тускло мерцают на все четыре стороны. Блаженная вечность получасового ожидания.           

…Почему меня всегда к ней влекло? Я был старше её на много лет и отнюдь не обременял себя энтузиазмом перевоспитания этой девочки. Или, как иногда говорят, доведением до своего уровня. Всё это глупости около интеллектуальной селекции. Мы отдаём себя любимому существу, чтобы потом быть с ним, якобы, на равных. Да, и это вполне естественно, или самая обычная глупость пролезающей перьями седины, ну, может, раздражение от груза лишней рассудительности.

- Вам это очень пойдёт, - говорит Лиза, громоздя мне на нос тёмные очки, какие я видал у киношных гангстеров, бродящих по американским ночным улицам, где они, как мне казалось, не смогли бы разглядеть толком даже кончиков собственных черных ботинок. Но «пойдут», так пойдут. Я и сам мгновенно стал похож на какого-то чикагского авторитета…

Да, вот ещё, как говорят богом забытые литературоведы, характерная деталь. У Лизы даже ноги не пахли ногами! Этот факт удивил меня до чрезвычайности. Я ведь привык ко всем этим мнимым стеснениям при том моменте, когда женщина начинает разоблачаться, а ты – как истинно одержимый страстию, начинаешь ей в этом ускоренно, я бы сказал, чересчур рьяно ей помогать. Вот тут-то и начинаются всякие «да нет, я сама», «ты не умеешь это делать», «ты порвешь мне колготки» или ещё какие-то там чрезвычайно тонкие аксессуары. На самом деле женщины бояться поразить меня – ну, как, наверно, и всякого другого мужчину – внезапно открывшимся её запахом. А здесь – ничуть не бывало. То есть – полная готовность к разоблачению панциря её обтягивающих одёжок. Никаких упрятываний чего либо под подушку, заталкиваний трусов под диван, где бы уж им как обрадовались полчища пыли, принявших их за долгожданную половую тряпку. Ничего такого. Всё чистое, аккуратное, с пионерски свежим запахом, как и само её тело. Бывали, конечно, мелкие проволочки, но их не лишена ни одна женщина хотя бы раз в месяц.   

Были, правда, и другие вещи. К примеру, Лизина страсть к животным меня раздражала чрезмерно. Не успеешь переступить порог маленькой пионерской квартирки, как на тебя наскакивают серые, черные, какие-то белесовато-рыжие и, главное, - страшно  вонючие клубки шерсти. На колени запрыгивают, в сумку лезут, будто я специально для этой мерзости припас там кучу презентов. К тому же я постоянно путал имена этих её бесчисленных кошек. Дусю я называл Мусей, Барона – графом и т.д. Был ещё крайне вялый, бархатный Нерон с голубыми глазами, а вообще-то было их у Лизы целых четыре (!!!) пары, и межсезонья любви у них выпадали крайне редко. Кроме того, у Лизы была ещё и собака.

Вообще-то я не выношу женщин-собачниц. Когда я смотрю на них, скажем, в тот момент, когда они нагибаются, чтобы приласкать своё линяющее, закатившее глаза животное чадо, я так и представляю, как к запаху  её собственной попки, даже если она в полном порядке, примешивается собачья кислятина. Её брюки или джинсы, длинные платья или пальто вечно в шерсти. В квартире – вонь. Даже под ногтями, сколь бы женщина не заботилась о чистоте своего какого-нибудь Джонни, Рекса или Норы, всегда остаётся чёрная, несмываемая полоска. Ну, как тут можно набраться мужества поцеловать такую ручку. Я, однако, набирался, но обычно при этом глаза закрывал и старался не дышать. Прямо, как будто прикладывался к иконе, которую передо мной только что неистово целовала слюнявая старуха. И ведь странно, что пионерка Лиза непременно требовала соблюдения этого этикета почти при каждой нашей встрече…  

…И знаете, как это было противно видеть, когда Лиза долго-долго препирается со своим мужем по поводу того, во что одеть дочку, перед тем как вести чадо гулять. В какой хлам закутать, да потуже, этого поросёнка, чтобы он не замёрз, видите ли, не собрал всю уличную грязь на свой пуленепробиваемый комбинезон, и чтобы шапочка по возвращению осталась розовой, а не чёрной. Чтобы с помпошки грязь не капала на ковёр, на котором, кстати, не переставая, резвилось всё это отвратительное кошачье племя. И что самое противное, что все мы – Я, Лиза и её долговязый муж, прекрасно понимали всю нашу, так сказать, “шведскую” ситуацию. К примеру, зачем здесь я и почему дылда так затягивает процесс одевания дочки, всё что-то переспрашивая и уточняя, а не сваливает как можно быстрее, чтобы оставить нас с Лизой, наконец, вдвоём. Но ведь и Лиза, понимая, что я понимаю, посмеиваясь, будто тоже не торопиться спровадить семейство, а также озабоченно роется в гардеробе свой трёхлетней Алёны. И вот они стоят минут уже двадцать, не замечая, что ребёнок весь покрывшись потом тупо переводит мутные глазки с одного родителя на другого, и, кажется, сам начинает что-то понимать. А эти всё – давай эту шапочку наденем, нет, лучше ту…И это при живом-то любовнике! Просто невыносимо, но опять же, а куда денешься?

Да, нужно сказать ещё, что у Лизы была удивительная способность к априорно синтетическим суждениям, причинявшим такую боль моему чистому разуму. А и как могло быть иначе, ведь у меня не было врождённой идеи о Канте. Я – герой-для-себя, а всё сущее для Лизы представлялось в некотором смысле большим, чистым листом бумаги, на котором она излагала своё наукоучение относительно меня… И, как правило, априори. Иногда у меня дома она делала до обидности и, главное, - трудно оспоримые заявления. Ну, типа: «Фу, какой у тебя хлеб невкусный», как будто вся моя бестолковая родня ночи на пролёт месила, лепила и пекла чёрные ржаные лепёхи к её приходу. Или в самый такой момент, когда я был весь уже, что называется, всклокочен, она вдруг спокойно так, я бы сказал, – лениво так говорила: «N! N! N! Не гони лошадей». И как, скажите, после этого что либо продолжать?

…Пионерка Лиза только тогда переставала быть пионеркой Лизой, когда впадала в слишком игривое настроение. Чересчур игривое. Просто невыносимо игривое, что вызывало во мне отнюдь не желание подыгрывать ей, а дикую злость. А всё начиналось с чрезвычайно любезных ей телефонных разговоров. Даже не с них самих, а с каких-нибудь тоже игривых, этих блядских интонаций, которые посылал ей в ухо невидимый и, скорее всего, неизвестный мне ублюдок, от которых она тут же начинала млеть и эдак подёргиваться, как мартовская кошка. «Ну и что ты мне не звонишь? Я совсем было заволновалась, у тебя ведь такая опасная профессия» (откуда она знает о моей профессии, сучка, на такие подробности я никогда с ней пускался). Или: «Ты меня совсем забыл или отдал на растерзание мужу? Я ведь уже забыла, как себя с ним вести, ну, ты знаешь, в каких случаях». Что тут скажешь, милой моей пионерке, матери тщедушного чада и восьми кошачьих тварей, мужуневерной жене и на удивленье спортивной девочке-женщине? Я терялся в догадках, точнее, догадки одолевали меня…

…При всём при том (просто так вышло, что я познакомился с Лизой ещё до её замужества) я неплохо знавал и родителей Лизы. Не так, чтобы близко, как друг семьи или как будущий родственник. Больше – на расстоянии (вроде как за версту и взаимно), но зато с такой странной точностью, каковой не достигают ни первые дни знакомства, ни долгие отношения. Что-то в яйцеобразной, склонённой голове Лизиного отца могла мне сказать иной раз больше, чем его затяжная, напутственная речь. Кстати, ведь друг семьи никогда не скажет, даже если хорошенько подумает, что-нибудь плохое про родителей созданья, с которым частенько и охотно общается, хотя  с которой куда охотнее  залез бы в постель, да вот семейная дружба не позволяет.

Однако в этих отношениях есть несомненное преимущество. Они как бы не позволяют или не предусматривают никаких особых недомолвок. Ты всех знаешь, и про тебя всё знают. По крайней мере, в той предпочтительной форме дружелюбного знания, когда за семейным столом кто-нибудь, не задумываясь, может  сказать про тебя что-нибудь типа: «Ну, уж М. (это я так условно-внешне буду себя называть) так бы никогда не поступил». И это как бы с восклицательным знаком полноты доказанности или, вообще, не требующее никаких иных предположений. А откуда бы им про то знать, мог бы я тут же спросить. Невинным этаким голоском, доедая куриную ножку, подсунутую мне Лизиной мамой, для которой я был (или выглядел) несколько интимнее просто друга семьи, но которая считать меня своим родственником не просто не хотела, а прямо-таки коробилась, если при ней и проскакивала чья-нибудь шутливая мысль на этот счёт. Она как-то настораживалась. Она готова была на меня тут же выставиться и буравить глазами до полного изничтожения или… Впрочем, тут и мне всегда хотелось о чём глубоко задуматься, но… лучше о Лизином папе.

Когда пионерка Лиза задумала впервые привести меня в свой дом, то есть не как своего друга и не друга семьи (в качестве кого же? – думал я потом глубоко ночью), то предупредила, что папа старой закалки, то есть бывший или даже ныне коммунистичествующий коммунист и чтобы я был поосторожнее в выражениях “симпатии” к прошлому нашей страны. Я, конечно, и представлял себе этакого убелённого сединой солидного мужчину с лицом, изрезанным коммунистическими шрамами или морщинами, но представьте моё удивление, когда я увидел толстого, с ярко красными губами, большого такого Пионера. Как на плакате. Да, подумал я, яблоня от яблони… Он протянул мне свою белую с пушком руку и первый представился: Павел Петрович… у меня, понятно,  чуть не выпрыгнула изо рта фамилия героя Тургенева, однако я вовремя спохватился и тоже назвался по фамилии и отчеству, несмотря на корявость и труднопроизносимость последнего и что я вообще, делаю крайне редко. Редко и только с крайне важными людьми. Однако он принял имя моего батюшки вполне с пониманием, даже выдал мне кое какие этимологические сведения на счёт моего редкого отчества, и мы незаметно мирно забеседовали, как два сытых и не обеспокоенных сезонными страстями котами…

Собственно, и первопричиной-то нашей беседы стал именно кот. Большой, белый, прямо–таки под цвет шевелюры Лизиного папы. Лиза была очень мила, но ведь трудно представить себе это наливное яблоко без отцовской червоточины… Конечно, мы в тот же вечер, точней, под вечёр, все страшно переругались. Даже и не хочу вспоминать об этом. Вкусы, видишь ли, у нас до мерзости были у всех разные (это Лиза потом плаксиво оправдывалась, хотя в тайне гордилась отцом за его прямоту и способность выдержать его моё прощальное – на время, конечно, рукопожатие: я сдавил его пухлую клешню невзначай, но так, будто эту клешню тут же хотел откусить). Но не будем о мелочах…  

…Мы с Лизой странно проводили время. То в шумном, крикливом многообразии, словно желая потеряться и забыть друг друга в потоке развлечений на час, два, а дольше я уже не выдерживал. Иногда это бывали какие-то нелепые Лизины компании, где я восседал в роли беспокойно-ревнивого дедушки, глядя, как индейского вида сорванец с длинными иссиня-чёрными волосами, в кожаных джинсах и весь обвешанный феничками из пластики, глины, дерева и блестящих металлов, прижимал к своему худому нелепому телу мою пионерочку. А ведь – обидно вдвойне – ему-то, наверно, было “по барабану”, кого в тот момент прижимать, а у меня сердце сжималось… На его оттопыренных ушах и тонкой тёмной коже ноздрей поблёскивали обоймы наглухо ввинченных серёжек. Он шёпотом пел любовные  песни моей пионерочке Лизе, не обращая никакого внимания на мои сердитые, я бы сказал, подростково-ненавистнические взгляды. Но ведь и Лиза не обращала, и это было самое ужасное. Я потихонечку собирал вокруг себя скудные порции подросткового алкоголя и потихоньку напивался.

…Когда-то, после невероятно долгих и скучных заседаний с домашним исполкомом Лизиных родителей, я таки сумел оторвать её от семейных и учебных обязанностей и отвёз её к морю, и из этого получилась целая глава моей бестолковой жизни. Я вам как-нибудь расскажу об этом подробнее, но сейчас только о море. Только об этой бездонной чаше, которой, будь я Ксанфом, выпил бы, не раздумывая. Лиза была в полном восторге, и я вверялся её пионерской радости. Но в какие-то моменты я стал ловить в себе привычные признаки раздражения. Ну, к примеру, (и с надеждой, что вы поймёте меня), мне вдруг стало казаться, что Лиза заходит по пояс и плескается в этой дивной – голубой по утрам и зелёной к полудню – морской черноморской воде, ну просто как ванной. Что ей трудно, если возможно вообще пребывать в том океаническом чувстве, в котором я тогда находился. В воде Лиза была совсем ребёнком, а я хотел видеть в ней Наяду, Елену, нимфу. Но она брызгалась, верещала, потом падала на песок или на горячие камни и вскоре требовала срочно что-нибудь съесть. А, наевшись и отогревшись, снова начинала свои ребяческие игры. Морские закаты,  и уж совсем ночное, таинственно тёмное море, она не любила, предпочитая созерцанию его забраться в палатку с книжкой или просто нырнуть под одеяло, иногда, впрочем, чтобы элементарно завлечь туда и меня. Иногда она засыпала прямо на песке и так крепко, что я совершенно спокойно поднимал её как перышко (крупной, хищной птицы) и нёс в палатку, а она во сне даже не чувствовала этих перемещений – не дай, бог, кто-нибудь вот так мог этим воспользоваться, когда меня бы не было рядом…

Скажу по секрету. Когда я вот так её нёс, то особенно жадно вдыхал запах её тела. Так вот, благодаря этим переносам я выяснил, что ноги у Лизы, то есть самые кончики пяток и пальчики, пахли морскими цветами, чего не скажешь про меня. Это было чудесное открытие…

Но вскоре (вот и началось) в какие-то моменты я стал замечать некоторую холодность Лизы. Не то, что даже холодность, но некоторое равнодушие. Я знаю эти убийственные симптомы, зарождающегося из интереса к другому мужчине. Это женское, ледяное присутствующее отсутствие. Я сразу же становлюсь чутким, подозрительным и злобным, тем более, что такое в отношениях с противным полом у меня было не раз. Я ищу, вынюхиваю и злорадствую, когда нахожу. Особенно, если предмет этого, так сказать, глупого интереса кажется мне смехотворным. Так было и на сей раз. Я быстро догадался, кто мог увлечь мою пионерку. Каким комсомольским задором должен был обладать этот, с позволения, субъект. Разумеется, это был её одногрупник – на далёкие поиски Лиза была просто не способна. Я не раз видел его выступающим на семинарах, его энергичную речь и задиристые вопросы заезжим профессорам. Он задавал их с мальчишеским упрямством, но, похоже, ответы на них интересовали его мало. Он хотел ковырнуть, зацепить лектора, а уж сбить с толку, это была его идея fix. Скажу честно, это отчасти заражало и меня. Во мне тоже гнездился этакий бесёнок. Но мою пионерку эта его студенческая драчливость, кажется, захватила не на шутку.

Вчера, не будем уточнять число, я снова увидел предмет её мыслей у входа в университет. Вот он, сказал я себе, материализованный промысел женских мечтаний, вот он огромный предмет в синих вельветовых штанах с низкой линией горизонта. Полноватое туловище, жирные плечи, никогда не знавшие тяжести, уж поверьте мне. На лице – не уральский загар, удачно оттеняющий его слегка приплюснутый нос. Как всегда громким, уверенным голосом он объяснял что-то знакомой студентке. И тут меня осенило,  – да ведь Лиза просто маленькая в сравнении с ним. И к чему там искать какие-то основания, несоответствия, всякого рода причины, чтобы понять, что у них никогда ничего бы не получилось. Всё очень просто. Есть люди большие и маленькие. Если большие увлекаются маленькими, то у них довольно много шансов на успех, но если маленькие большими – шансы ничтожны. И что там ум или идеи в сравнении с большим, пышущим здоровьем телом, которое подчиняет и ум, и идеи. Ну, разве что порезвится и отпустит без ущерба для себя, а маленькому останется страдать и безнадёжно ждать. Но у большого тела, как мне кажется, нет ни памяти, ни угрызений совести. Всё это я мысленно пытался внушить Лизе…

Понимаю, что эта маленькая история не исторического содержания требует (хотя бы для автора) какого-то продолжения. И оно будет, клянусь моим маленьким я.

 

******

Но вот тут я вам, кажется, немножечко и соврал. После нашего дивного морского путешествия, Лиза просто пропала. Я знал, конечно, где она бывает вне дома, и как просто её найти и надрать задницу, но я не хотел. Сначала, думал, вернётся, но потом и ждать перестал. Да, самое смешное в этой истории, что во время исчезновения Лизы, мы по-идиотски сдружились с её рохлей мужем, который тоже всё знал. Может, оттого что и сам я в то время стал каким-то рыхлым, сам себе неуютным и всё больше стал налегать. Это, конечно, заметили в институте, где я преподавал и где собственно и познакомился с Лизой, – разве я об этом ещё не говорил? Да, не важно. Теперь уже всё не важно. Меня дружно ругали на кафедре, а декан, а затем и сам ректор дали мне крайне маленький “условный” срок. Мне это было, конечно же, пофигу, просто я стал осторожнее. Днём, во время лекций – только одна небольшая фляжечка с перерывами и обязательными средствами, отбивающими запах. Ну, а вечером – первый заход в магазин, потом – к Толику, мужу Лизы, или в самую замухрышистую забегаловку – в это совковое, ещё кое-где существующее, буфетное наследство, где я в одиночестве мог долго сидеть до закрытия. Если какая-нибудь более или менее солидная компашка приглашала меня, я не отказывался, хотя пару раз за свою доверчивость лишился сотового телефона и бумажника. Но не страдать же из-за потери такой мелочёвки? А вот Она (я даже в мыслях перестал называть её Лизой), Она не вернулась.

Через год я услышал, не помню сейчас от кого, что Она вообще уехала из страны, и остался у меня от неё настоящий пионерский галстук, который я в шутку когда-то ей подарил и научил повязывать правильно. Вот такая – куда проще – история.               

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка