Комментарий | 0

Отец Ивл

 
 
Все в округе хорошо знали: отец Ивл был необычный служитель. Ни один человек не сказал бы наверняка, в чём проявлялась эта необычность, но встреча с ним всегда трогала. Было видно, что он ведает чем-то бóльшим, чем остальные; всё говорило о том, что некая тайна скрыта в глубинах его благородной души, и он несёт её достойно, не стремясь никому раскрывать. Как-то само собой было понятно, что он её никогда не раскроет, и это вызывало уважение и восхищение. Нельзя сказать, чтобы люди его любили, но они его не боялись и чувствовали приятную робость, когда острый взор пастыря насквозь пронзал их слабое естество. И не смотря на суровый вид, совет его всегда был милосерден, а помощь – бескорыстна. Отец Ивл легко и без принуждения служил своему неведомому богу, и люди доверяли ему, не вникая в тонкости заведённого священником обряда. Им было легко существовать под покровом отца Ивла, и бремя вины никогда не тяготило их.
Прошло уже немало времени с тех пор как молодой и странный пастырь неожиданно покинул свою паству. Никто уже не помнил точно ни его слов, ни голоса; только лицо пламенеющего странника с горящими чёрными и глубокими глазами, да резкие, ломаные движения рук как-то цепко запали в души. Яркий облик его стройной, но не складной фигуры, надломленной в результате какого-то сильного борения, остался в преданиях жителей тихого города на окраине дороги. Время стёрло черты, но образ отца Ивла никогда не уходил из памяти, освящая сумрачную жизнь тихим, но неугасающим светом.
Жил отец Ивл в далёком уединении уже много лет. И никто не знал, жив он или нет. Он покинул мир ещё в ту пору, когда мир был миром, а добро – добром. И всё в нём было безмятежно и спокойно, и ласковый шорох восточного ветра всегда навевал путнику сладкие мысли. Но жизнь не была скучна и однообразна. Люди умели ценить редкое и прекрасное и наслаждались очевидным. Они не искали чудес и не желали воздаяния. Само существование было наградой, а благородство – добродетелью. Невидимое не было целью их бытия, и ложь никогда не носила одежд праведности.
Люди не боялись смерти, но и не желали её, встречая её гордо, стойко перенося скорбь, не прося пощады и спасения. И тайна хранилась свято. Никто не испытывал мук раскаяния, ибо совесть была поистине чиста. И было то время как сладкий мираж, нежно покрывавший землю и всех живущих на ней.
Но что-то недоброе случилось в мире. Яркая звезда вдруг вспыхнула и тотчас погасла в ночном небе. Было совсем непонятно, что именно произошло, но отныне тёмные последствия неведомого события давали о себе знать. Как будто свершилось страшное злодеяние, так и оставшееся неотомщённым. Стальная струна мира лопнула где-то глубоко в его чреве, и тягостный гул странного эха стал неотступно мучить людей. А внешне ничего не изменилось: по-прежнему светило солнце, дули ветры, пели птицы, матери кормили своих детей, а дети играли в свои странные игры. Но тень далёкого мрака медленно надвигалась на мир, и стоны ушедших напоминали сильней о себе, и совесть начинала мучить людей всё жёстче и страшнее, а злоба и месть укреплялись всё глубже и глубже.
Отец Ивл, тогда ещё молодой, но никогда не стареющий служитель, первым увидел надвигающуюся беду. Люди продолжали жить как обычно. И в жизни отца Ивла всё оставалось по-прежнему: никаких перемен, никаких громких слов, жестов и призывов. Но однажды, после вечерней службы, в канун великого праздника жизни неожиданно для всех отец Ивл собрал людей и произнёс такие слова: «Люди мои, приближается время новое, время недоброе. Я больше не могу оставаться здесь, среди вас. Я покину вас и уйду далеко, но вы не ищите меня никогда. Ищите самих себя, полагаясь только на себя. Ибо больше полагаться не на кого, если вы действительно хотите быть людьми». Он хотел сказать: «Я покину вас и уйду далеко, но вы можете меня найти. И хотя путь ко мне будет нелёгок, вы всегда сможете меня отыскать в час своего горя», – но вместо этого совершенно неожиданно для себя сказал, чтобы они его не искали.
Сказав это, отец Ивл сжёг храм и тотчас же ушёл в непроглядную тьму лесной дороги. А люди ещё долго в глубоком молчании смотрели ему вслед, и огни радостной надежды в их сердцах разгорались по мере того, как уносило время вдаль неведомого странные слова отца Ивла.
 
***
 
Нелегко было отцу Ивлу найти для себя подходящее жильё, когда он ушёл от людей. Не одну ночь провёл он в страхе и тоске, ночуя в лесу под открытым небом. Не раз хищные звери гнались за ним, и он едва спасал свою жизнь. Бывало, и по нескольку дней даже капля воды не смягчала его до смерти пересохшее горло. Но ни на миг он не изменил своему решению и соблазн вернуться обратно пресекал ещё большими изнурениями и покорностью судьбе.
Со временем всё устроилось так, как того, наверное, и хотел отец Ивл. Лесная глубь сделалась приветливее и ласковее, река начала делиться своими дарами, а птицы и звери постепенно привыкли к нему и уже не пугались его странных скитаний в непролазных дебрях леса. И он привык к своему одиночеству.
Но не одинок он был в мире. Чем больше он уходил вглубь самого себя, пытаясь там, на тёмном и бездонном дне своей души отыскать источник зла, царящего в мире, тем ближе и доступнее он становился всякой твари. Не то чтобы он чувствовал своё родство со всеми травами полевыми и птицами лесными – он знал своё превосходство и отличие, –но постепенно всё вокруг него становилось менее чужим и далёким. Он был свидетелем того состояния мира, которого никогда не видели люди. Полное безлюдье – вот где свершалось бытие, тайным свидетелем которого был отец Ивл.
И вспомнил он давнюю причину своей тоски, когда жил среди людей и не чувствовал с ними никакого родства. Как ни старался отец Ивл, но чужими и странными всегда были для него люди, даже когда приходили поведать своё самое сокровенное. И не мог помочь он тогда людям – немая стена холодного отчуждения сразу вырастала между ним и всяким человеком. Сильно мучился от этого отец Ивл, страдая так, как не страдают люди, думая о других.
А здесь, в самой сердцевине безлюдного и одинокого своего жития чувствовал отец Ивл, как близки и дороги ему люди. Но не печалился оттого, что за многие годы так никто и не пришёл к нему. Он знал, что если пойдут его искать, то род людской будет обречён навсегда на мелкие скитания мелкого духа.
 
***
 
Дни проходили незаметно. Отец Ивл не вёл счёт времени. Он не знал, ни который сейчас год, ни сколько ему лет: вся жизнь его была одним сплошным днём. И когда он однажды увидел своё отражение в чистой глади речного покоя, то не узнал себя: неведомый образ неземного существа глядел на него спокойно и безмятежно. Сначала страх охватил отца Ивла, но затем он успокоился, подумав, что сам Господь явился ему в свете дня.
Время исчезло, и вместе с ним исчезли ненужные заботы. Но появилась одна –главная – забота, и о ней бывший священник постоянно размышлял. И по тому, как тяжёл был его взгляд при этой мысли, можно было понять, что остаётся он в удушье своей тоски.
Обычно день отца Ивла складывался так. Ночью он спал мало. Когда солнце исчезало в темноту наступавшего мрака, он выходил из своего жилища и брёл медленно по лесной дороге. Каждый раз он менял свой путь, и ни разу за долгие годы своего уединения он не прошёл один и тот же путь дважды.
Пройдя небольшое расстояние от своего жилища, отец Ивл останавливался в чаще и подолгу вслушивался в необычный гул ночного леса. Годы отшельничества не дали ему привыкнуть к неповторимой музыке лесной жизни. Пение ночных тварей было столь торжественно и таинственно, что приравнивалось в его сознании к Божественному откровению.
Сначала отец Ивл пугался темноты, в жуткой глубине которой всегда предательски таился какой-то коварный враг. Темнота перестала быть страхом, когда доверие к миру достаточно возросло в его душе. Однако тишина вызывала некоторое беспокойство отца Ивла. Тишина не темнота – это становится ясно после многих лет, проведённых в молчании.
В тишине была скрыта некая неведомая опасность. Глухота летнего дня, цветение трав, полёт птиц, шуршание деревьев – всё это было подёрнуто какой-то странной тишиной. Словно тишина таилась в самой сути мира, словно тишина и была самим миром. И постепенно отец Ивл стал и в себе открывать эту таинственную тишину мира. Однако полного умиротворения это не принесло.
Ночные хождения обязательно сопровождались посещением реки, тёмные воды которой в ночи были ещё спокойнее и страшнее: будто чело умершего человека светилось каким-то необыкновенным светом. Такова была река ночью. И воды её стояли недвижно, и вода как чёрный хрусталь таила в себе неизъяснимую скорбь. Долго вглядывался отец Ивл в холодный мрак её безответных вод, и странные желания посещали его ум. И тогда начинал он творить неведомые молитвы, чтобы его тоска не превратилась в отчаяние и он не потерял нужного для одинокой жизни самообладания.
Иногда отец Ивл испытывал ужас. Он не был связан с неизвестностью или опасностью, которую таила в себе темнота. Это был чистый ужас существования, который в глубине ночного мрака давал о себе знать наиболее властно. И тогда отец Ивл замирал, боясь пошевельнуться, боясь посмотреть в строну или сделать шаг. Один на берегу чёрной реки, в своей длинной мантии с распущенными волосами и длинной неухоженной бородой, с горящими глазами, он представлял дикое зрелище. Когда оцепенение проходило, то наступало приятное чувство тоски, и даже некоторая весёлость посещала его чуть ли не окаменевшую ещё миг назад душу. И привычные очертания вещей меняли тогда свой вид: форма, размер и цвет переставали играть существенную роль в создании внешнего образа предмета.
Как ни странно, но такие состояния отец Ивл особенно любил. Ему нравилось подвергаться действиям этого чистого ужаса, в пепелящем мраке которого происходило, по его мнению, очищение души и просветление ума. Но скорее – продвижение к какой-то истине света.
Если случалась луна, то отец Ивл предпочитал не смотреть на неё, не веря в астрономические фантазии о её существовании. Он, как и всякий глубокий человек, ставил выше звёздное небо либо черноту беззвёздного пространства. Он знал о том, сколь чарующе ночное летнее небо, и старался отвратиться от него и отдаться неотмирной бесконечности своего непонятного бытия.
Свои ночные бдения отец Ивл называл «литургией ночного покоя». Но настоящая служба всегда начиналась ранним утром. Не важно, спал отец Ивл ночью, или не сомкнул глаз в созерцании ночной тишины, он всегда служил утреннюю литургию света.
Она была проста. Проста, как луч детского восторга, проста, как капля ночной росы, проста, как сизая зелень трав. Что именно делал отец Ивл, совершая свои деяния, нельзя было сказать точно. Только всегда отправлялся он в специально построенную им избу – храм уединения – и не выходил на свет до полного солнцестояния. Наверное, он пытался понять тайну зарождения дня, стремясь уловить неведомую грань перехода между тьмой и светом.
И когда он наконец выходил из своей таинственной обители, то неспешно шёл к реке и погружался в её неласковые воды. Вдоволь насытившись проникновением чистой воды в немного мертвевшее к этому времени тело, отец Ивл предавался своей единственной за день трапезе.
Как обычно, пищу добывали ему птицы. Они точно знали, что когда отец Ивл совершит своё омовение и выйдет из воды, то крикнет: «Птицы мои, летите ко мне и принесите мне хлеб мой!». И птицы тотчас исполняли волю своего лесного бога и приносили еду, какую только могли найти.
Когда день клонился к закату и солнце отдавало свою последнюю дань тепла и света земле, отец Ивл предавался покою. Но то был необычный покой. Это был покой расставания с жизнью, с её дневными заботами и суетой. И хотя его жизнь нельзя было назвать заботливой и суетливой в привычном смысле слова, всё же сам он именно так расценивал своё пребывания в мире. И когда день постепенно терял свою власть и силу, то наступало особое время торжества тишины и покоя. Этой тишины не было ни днём, ни ночью, и только в вечерние часы она посещала мир.
Отец Ивл замирал. Со стороны было совсем непонятно, спит ли он, или бодрствует, слегка отдавшись действию лёгкой и приятной дремоты; даже было не понятно, жив ли он, или нет. Всё его существо переставало принадлежать ему в тот час; ни мыслей, ни чувств, ни воспоминаний, только глубокая погружённость в тихое стояние бытия и полная отдача странному сиянию тишины.
Тогда, в этот необыкновенный час, душа отца Ивла начинала по-настоящему жить. Это было время полного отрешения, полной тишины и полного одиночества; нельзя было встретить более одинокого существа в мире, чем отец Ивл в тот предзакатный час. Даже ветер умолкал, и ни птица, ни зверь не могли потревожить в тот миг отца Ивла. Это было время, когда Господь посещал его одинокую душу…
 
 
***
Так, размеренно и тихо, проходила жизнь отца Ивла. Иногда сильные сомнения посещали его. Бывало, после ночных бдений и созерцаний, он возвращался в своё жилище необычно взволнованный и встревоженный. Он начинал сомневаться во всём: правильно ли он поступил, покинув мир и людей, правильный ли образ жизни он ведёт, достаточно ли он прост и сострадателен в общении с низшими тварями, в окружении которых он жил и которые были его единственными спутниками, собеседниками и кормильцами, достаточно ли он испытывает благоговения перед миром и достаточно ли он стыдлив перед самим собой. И почему за столь долгое время его скитаний к нему так и не пришла ни одна живая душа?
А был ли он хорошим пастырем? – начинал сомневаться отец Ивл. И не было ли ошибкой избрать ещё тогда, в пору раннего и чистого удивления перед миром, путь служения? Тогда служение представлялось ему как служение людям, служение истине и добру. Но сейчас он понял, что этого недостаточно. Глубокое погружение в самого себя, где уже не было никого – ни его самого, ни других людей, когда весь мир превращался в ничто, и в светлом мраке этого ничто открывалась тайна, и мир сиял великолепием своей бездонной лучезарности, и страшная тишина покоя проникала во всё сущее, вот тогда и приходили сомнения в самой возможности человеческого служения. Нелёгкие были то раздумья, они сильно омрачали с виду безмятежное существование одинокого человека.
В такие не столь уж редкие минуты отец Ивл испытывал сильное искушение вернуться. Он чувствовал вину перед людьми; но то было странное чувство вины, не связанное ни с чем из того, что было сделано или, наоборот, не сделано. Это было чистое чувство вины перед человеком. И находясь здесь, в своём лесном затворе, отец Ивл мог иногда даже испытывать глубокое раскаяние за сделанное. Ему тогда казалось, что он совершил какое-то небывалое преступление, за которое и кары-то достойной не существует на земле, и только вечное проклятие вечной жизни могло бы быть таким наказанием.
Почувствовав неумолимое приближение этой тоски, отец Ивл мог впадать в состояние безумия. Тогда он рвал на себе волосы и одежды, кричал нечеловечьим криком, метался по лесу, пытаясь сучьями выколоть себе глаза, в кровь раздирая лицо и руки. Звери и птицы, боясь страшного исхода, умолкали при этой картине, забываясь поглубже в свои норы и тихо ожидая окончания этого необъяснимого человеческого неистовства. И если бы кто мог видеть его в эту минуту, то ужаснулся бы: перед ним был шаман, исполнявший страшный ритуал проклятия миру и самому себе.
Но что-то всегда останавливало его решимость вернуться: властная, но добрая сила, исходившая откуда-то из области неведомого, всегда успокаивала его. И тогда отец Ивл мог долго и бесцельно бродить по лесу, рассматривать дивные и причудливые узоры мира, мог упасть на землю и всмотреться в тёмную синь её бездны, так что замирал дух, и голова начинала ходить кругом, мог броситься бежать по широкой лесной тропе и упасть в конце в изнеможении, и забыться сном здорового отдыха и покоя.
После приступов тяжкой тоски всякий раз наступало просветление. И просветление это было надеждой. Отец Ивл в такие минуты пытался отдаться светлым и властным просторам надежды, не связывая её ни с чем конкретным, зримым и осязаемым. И тогда надежда действовала самым необыкновенным и чудесным образом: появлялся восторг перед существованием, которое внезапно размыкало свои удушливые объятья, разрушая нестерпимый ужас вечного повторения одного и того же. И заря всегда новой жизни обдавала его душу неизъяснимой радостью.
Но когда отец Ивл пытался понять, в чём заключается сущность его надежды, то она тотчас же исчезала, оставляя вместо своей неожиданной радости бледное пятно сомнений и разочарований.
Особенно сильно печалился отец Ивл, когда его самая светлая надежда на смерть, чья неописуемость была равна восторгу–восторгу бесконечно-непостижимого существования, превращалась вдруг в какую-то посмертную картину. Тут силы покидали его довольно крепкое тело, он обмякал и становился похож на пожелтевшую траву. Долго, тупо и отстранённо вглядывался он тогда в унылую черноту земли, которая одаривала его безблагодатными испарениями своего естества.
 
 
***
Когда ночная роса тихо растворилась в теплоте надвигающегося солнечного дня и далёкий гул ночного леса утих, на дороге, идущей из города к окраине, показались два путника. Это были немолодые жители тихого города, который много лет назад покинул их пастырь. Теперь они погребли его тело, найденное ими в глухой лесной пещере, тело, неведомое время пролежавшее нетронутым ни единым движением смерти. В углу ветхого жилища виднелась аккуратно сложенная вдвое посеревшая от времени и пыли тетрадь. Это был дневник отца Ивла. Вот что в нём было написано:
 
Я – Бог-Отец. Я творец мира и самого себя. Небо и земля, пространство и время, жизнь и смерть, воля и покой, радость и скорбь, случай и судьба… всё находится в моей власти, всё мыслимое и немыслимое, существенное и несущественное. Я творец и владыка, но страшно и печально моё владычество, ибо ничто не принадлежит мне, всё мне чуждо и далёко, всё не моё и отдаёт прохладой иного и неблизкого. Этого не должно было быть, но это так.
Великолепен узор дня, в нём проглядывает тайна ночи, прохлада жизни как успокоение. Вдохновением полнится сердце даже не-поэта. Показался обворожительный стан красавицы… и вот уже счастье обдало жгучим наслаждением.
Вот садится солнце, освещая своей красной пылью уставшую землю; краски необычайны и редки, и художник приходит в восторг от необычной игры светотени, от горизонта, прожжённого уходящей тоской дневного света. Но мне нет дела до заката; его тоска не моя тоска, в ней нет меня, нет моего. И солнечный свет – дневной ли, вечерний ли, летний или зимний – мне безразличен, и я бесконечно далёк от всех его прелестей и красот. И мне безразличны глупые восторги по поводу красоты тех, кто не причастен Красоте.
Небо распахивает бесконечность воздушной лазури, чей хрусталь света как алмаз и жемчужина; земля рождает твердь, и по ней текут тропы жизни. Синева горных рек свежестью своих вод наполняет дневную сушь спасительной прохладой. Изваяния великих мастеров пробуждает высокий полёт мысли, и наступает рождение истины. Всё прекрасно, всё чуждо; всё моё и не моё. Холодный ветер чужбины приносит печаль.
Я не отвергаю ничего, зная свою неблизость всему. Лишь тень близости для всех обман, для меня – боль. Никто не думал, что творец таков. Нет меня ни в чём, нет меня ни в ком, ни в ком и ни в чём я не могу обрести себя. Нет полноты во мне, нет полноты со мной, нет вне меня и без меня нет. Нигде нет полноты. Но сердце ищет только её, только полноты ищет человеческая душа. Но не находит её никогда. Не в этом ли суть?..
Влекущая прелесть мира есть горе соблазна. Но не соблазна греха, а соблазна обретения. Всё достойно существования и обладания. Ибо я сотворил так. Можно думать, можно любить, можно открывать, можно радоваться и жить, можно творить добро, истину и красоту. Всё было бы возможно, если бы я принадлежал миру, а он – мне. Если бы между нами было родство, и оно стало бы нашей сутью. Если бы гладь морского покоя дарила бы не только восторг отвлечённой красоты, красоты навсегда чужого моря, но давала бы что-то ещё, близкое и родное. Но – увы. 
Да, мир прекрасен, слишком прекрасен, его великолепия хватает на всех. Но это не мой мир. Я – как злой родитель, в минуты гнева смотрящий на своего ребёнка как на чужое и враждебное существо. Здесь я совершено чужой и посторонний. Ни камень, ни звук, ни птица, ни человек, ни улыбка, ни сострадание, ни любовь не могут мне подарить самого себя. Ничто не может вернуть мне самого себе. И я один в равнодушной тоске, с какой-то странной грустью затаённого проклятия смотрю на свет, в тонкой и злой расщелине которого я и узнаю своё неродство. Я ничего не проклинаю: я просто чувствую своё неродство всему–всему, что есть, было и что будет. Создав мир, я потерял себя, и мир, создав меня, потерял себя.
Я владыка времени, но лишь времена и сроки – моя земля. Время как время бытия мне также недоступно. И это делает моё неродство сильней, неудачу моего творения очевидней, а горе существования людей – острее. 
Я пришелец, пришелец из непостижимой глубины своей сути, своего мрака, где навечно поселилась одна лишь тайна – тайна бытия, и ничто и никто мне не дорог, и я не дорог никому. Когда нет не только страха потери, что есть эгоизм обладания, но есть чистая радость созерцания наличия другого, чистая радость за его бытие.
Полного родства, родства духа, в котором и плоть дух и дух плоть, нет ни у кого. Все разодраны на дух и плоть, не имея ни того, ни другого, не имея полноты родства. И более всего, нет этой полноты у родственников, которые вынуждены, подчиняясь голосу крови – этой постылой крови! – любить своих самых ближних, по сто раз на день проклиная их и в глубине души чувствуя лишь холодное презрение и такую же человеческую ненависть, как и ко всем остальным людям. Что-то глубинное заключено в самой природе вещей, расположенное в круге самого бытия. Это – непринадлежность, она –всевластный господин. Смерть есть не всегда, но она постоянно, она ежечасно с нами и при нас, она пропитала бытие странными соками своей тёмной жизни.
Эта тёмная тайна сути навечно скрыта от людского взора. Лишь в состоянии глубокой тоски человек может сказать: что-то не то творится в мире, всегда творится что-то не то. Но, испугавшись глубины открывшейся истины, испугавшись слегка отворившийся бездны, люди тут же убегают в объяснения и оправдания. Они убегают ко мне, и в этом их ошибка, которой я не могу воспрепятствовать, вынужденный принимать тех, кого должен был бы отринуть.
Существует бытие – вот оно-то и есть причина причин, суть сути. Но оно всегда недостижимо, оно всегда во мраке неприступности, к нему нет прохода. Бытие вечно, и это ужас бытия. Бытие нетварно, бытие только есть. И я знаю эту ужасную истину бытия. Люди-то думают, что я творец бытия, но я творец только мира, и мне и миру сообщено бытие, которое вне моей воли и власти.
Что происходит, о чём речь, о чём всё это? Бескорыстная рука судьбы не так уж бескорыстна по отношению к своему дару.
Вот проходят дни, годы, века…Человек жив по-прежнему, он продолжает жить дальше, людям нет никакого дела до того, что вообще происходит. Ничто не мешает им существовать. Они думают, что кем-то это заведено и положено, что таким образом всё и должно быть, что так велят их предки, чей зов сильнее голоса их совести. И они не заботятся никогда о смысле своего бытия – их волнуют лишь страхи и суеверия, лишь наслаждение и счастье. Они молятся своему богу, не понимая сути Бога. И продолжают умирать и мечтают о царствии небесном. Но человек начинает искать, в минуты горя он плачет. 
Что он находит, что понимает? Что окружён человек плотным кольцом тройной беды: «ничего не принадлежит мне», «я ничему не принадлежу» и «я не принадлежу самому себе». Где же я и кто я после этого?
Взор уже не так гордо парит над мирозданием, не так величаво устремляется в небо и на горы, не так притягательны для него морские глубины, и даже тайны небесные уже не влекут его. Иссушающая пустота горя заклокотала во всех порах моего никому не нужного существа. Заклокотала и заплакала тихим плачем безысходности. Моя надежда распята на стальном кресте неумолимости бытия и жуткой определённости вещей. Стальной обруч тоски – это мёртвое солнце жизни; свет его бесполезен.
Но всё же есть что-то, чего я посланник, есть то, что дало мне бытие. Но что это? Моя надежда, моя любовь. Но как смутна и слаба она…
Где она, моя любовь и надежда? Я вижу только враждебную красоту вокруг. Если бы я не был творцом, я бы не спрашивал обо всём этом, я бы не стенал и не вопрошал. Но именно потому, что я творец, я первый спрашиваю о причине своей неудачи. Потому что на последнем излёте тоски я не оставляю созданный мною мир и людей, живущих в нём. Я должен подарить им надёжу. Я должен отобрать себя у них…
...Но вот что-то тёмное замаячило впереди меня. Я вижу его смутный страшный образ. Оно встало передо мной и кинуло на меня таинственный взор бездны. Я покорно подчиняюсь ему и иду навстречу своей неведомой судьбе.
 
Прочитав эти записи, путники долго молчали, опустив головы. Диким безумием веяло от этих слов. Они вспомнили бедного отца Ивла, вспомнили его странный и неожиданный уход и загрустили. У них не было сомнения, что тяжёлый недуг овладел душой отца Ивла, послуживший причиной его ухода. Не желая смущать невинных людей, путники решили предать эти странные записи огню. Они развели небольшой костёр  вблизи дикого жилища отца Ивла и не без удовлетворения смотрели на догорающие листья, исписанные мелким сбивчивым почерком, которые никто никогда не прочтёт. Когда догорали последние угли этого костра, путникам стало страшно: как будто появилась тень отца Ивла и упрекнула их в содеянном; они поспешили тогда уйти с места своего преступления. Их настигла мысль, что отец Ивл писал всё это в надежде, что люди когда-нибудь прочтут эти записи.
 
***
 
После того, как отец Ивл покинул свою паству и скрылся в лесной мгле, прошло совсем немного времени, а его место уже занял другой служитель. Он уверенно вошёл в роль и стал прекрасно справляться со своими обязанностями. А потом пришёл другой, а потом – ещё другой, так что люди почти забыли отца Ивла. Но только жизнь их в корне переменилась.
Нельзя сказать, что стали они жить беднее и тяжелее. И труд стал легче, и времени для отдыха и развлечений – больше. Только сердца их ожесточились, месть и зависть поселились в них. И детский смех не так уж их радовал, и любовь не так сильно жгла, и смерти стали они бояться хуже неправды. Стали люди злобными, и новый священник равнодушно отпускал их грехи, растворяя нечистую совесть смертных в сизых клубах неземных благовоний.
С уходом отца Ивла в мире исчезло простодушие. Новый служитель убеждал их в том, что они виновны, что заблудились и никак не могут вернуться к своему истоку. Сам исток сокрыт где-то далеко в небе, в потусторонней мгле горизонта. И прийти к нему можно лишь отказавшись от себя, от своих чувств, мыслей и желаний. И когда в округе случалось несчастье, то люди чувствовали свою вину за это и становились ещё злее и лицемернее. Их пророки учили не любить земное, потому что в нём нет ценности, но люди видели в них только евнухов. Но многие из них сами любили более всего земное, и это злило людей всё сильнее и сильнее. И некому было поведать свою печаль, и не к кому было обратиться с последними вопросами.
А солнце всё жарче и жарче пылало в небесах, и тоска становилась всё сильнее и невыносимее. И только изредка люди в округе слышали, как вдали, где-то в самой глубине леса раздаётся чей-то тихий плач. Протяжные и медленные звуки застывшей скорби напоминали им об их несчастии, и тогда люди на миг прозревали. Как бы внезапно они вспоминали правду о том, кто они и зачем, но манящая забота жизни быстро укорачивала их память.
 
***
Уже давно стояло в мире нескончаемое лето, обжигая своим немилосердным зноем всё живущее и умирающее. И этот мертвящий зной был страшен, и страшно было само пребывание в мире, в котором больше ничего не происходило, потому что ничего и не могло произойти. Редкие минуты вечерней свежести не доставляли радости душе, измученной и истосковавшейся по высшей прохладе, которую не могло дать уже ничто земное и ничто небесное. Колесо проклятия немого повторения, казалось, будет вращаться вечно.
Жёлтые стены кирпичных домов стояли недвижно, как древние пирамиды, птицы стали похожи на насекомых, а цветы украшали лишь могилы. Прохожие потеряли свою тень, и солнце стало подобным змее, жалящей всех злобным ядом своей так и несбывшейся надежды. Вода потеряла суть, и её влага не приносила утоления. Путь перестал вести куда-либо. В мире иссякла надежда, и жар лета был единственным и грозным свидетелем этого.
Когда никто уже не ждал избавления, когда зло стало священной привычкой, родился один человек. Рос он тихо и незаметно и когда вошёл в полноту своих сил, то стал правителем той округи. Необычно было его правление. Был он поэт и пророк, и был он мудр и суров. Жар и зной давно истребили бескорыстное созерцание истины и красоты, лишь нужда и грех принуждали живущих нести своё непонятное бремя жизни. Люди любили своего поэта и пророка, видя в нём единственное оправдание своего существования. Все ждали от него какого-то свершения, и это помогало людям вынести горе своего бытия.
Священники боялись и ненавидели поэта и пророка, видя в нём угрозу их власти. Его суровость и одновременно простодушие было им неведомо, как и неведома его тоска и вдохновение. Он не учил презирать малое, не угрожал наказанием за содеянное и не обещал никаких наград за праведность. Он не любил обрядов, видя в них угасшую совесть. Он всегда был торжественно напряжён и находился в каком-то приподнятом ожидании. Ожидание было его сутью; в нём сказывалась последняя надежда на то, что последнему проклятью не суждено сбыться. Кто-то прозревал в нём черты давно ушедшего отца Ивла.
Как только начиналось лето, на землю снисходила горячая смерть. Небо, подходившее слишком близко к земле в эти пустые дни скуки, переставало быть небом, его лазурь становилась пустыней жёлтой тоски, а редкие молнии грозы резали горизонт чёрными полосами пустоты, из которой вместо дождя струилась кровь. Нелегко было новому правителю в эти дни. Он всё ждал и ждал, пока наконец не пришёл к нему некий человек и не сказал: «Что скажешь, наш пророк и правитель? Видел я сон: ко мне подошла женщина в красной одежде и сказала: «Умер наш Бог, перестань желать покоя».
Нисколько не смутился он, услышав эти слова; лишь гроздья праведного гнева и прощенья брызнули из глаз его. Великий восторг освобождения и радости объяли его душу. «Иди и греши, сын мой» – были его единственные слова этому человеку. И как только он произнёс эти слова, то свершилось в мире чудо: ничего не случилось, стал он лишь прохладнее, чище и свежее. Исчезло проклятие вечного возвращения к одному и тому же, и в жизнь вернулась влага, а вместе с ней – и радость. В людях вновь проснулась совесть.
И снял поэт и пророк свои облачения и собственноручно разрушил храм, в котором люди давно уже служили всем ведомому богу. И сделали все то же самое: сбросили с себя одежды своего стыда и лицемерия и разрушили храмы своего рабства. И страх прошёл, и злоба прошла, и величие людей преисполнилось забытым благородством, и землю посетила давно желанная прохлада. Люди смело и достойно выступили навстречу своей судьбе, гордо принимая все её дары. И вошли они в тёмный лес своего хрустального счастья: они больше не боялись ни жить, ни грешить, ибо их жизнь перестала быть их грехом, и сняли они проклятие страха со своего Бога. И отпустил Бог людей с миром в их бесконечный путь надежды, расставшись с ними навсегда.
 
 
Илл.: Елена Черкасова. Священник.
 

 

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка