Муза

 
 
(окончание)
 
 
 
***
 
Помню, в детстве становилось жутко, когда возле электрических будок или приборов где-нибудь в метро или на городских зданиях я наталкивался на значок, на желтом фоне которого зловещий черный череп с двумя скрещенными костями предупреждал об опасности, о том, что ток может убить человека. Хоть я и перестал видеть, этот значок иногда всплывает в голове, когда думаю о чем-нибудь страшном.
Наверное, у каждого есть свой череп с костями, символ абсолютного кошмара, которого человек боится больше всего. У одних адский камешек выброшен и похоронен в глубинах океана души, где столько чудной живности и растительности, что о камешке даже и не узнают. За некоторыми череп, обратившись шмелем, летит, пытаясь ужалить, и тогда человек проживает жизнь, убегая и уворачиваясь от шмеля. А для кого-то череп живет в землекопе, роющем дыру в сознании. С годами дыра становится шире и глубже, и человек рано или поздно проваливается в нее и встречает свой ад, что и произошло со мной.
Почти год я проползал по квартире, как тот самый землекоп. Я разучился слышать, как стучало полуживое сердце, растерзанное дикими псами, псами отказа принять рок, сокрушения непониманием, зачем влачить существование не прекращающейся полубредовой дрожи.  
Окошки в мир закрылись навсегда.
«Мир исчез, и для тебя он теперь – ничто. А без него ты тоже превратишься в ничто», - издевался черно-желтый череп с костями.
Все, что осталось – это мое больное дыхание и прикосновения к холодным стенам квартиры. Запертый в себя, я утонул в воспоминаниях и вопросах к прожитым годам, к себе, к судьбе.
Судьба, существует ли она?
Кто-то скажет, что мне не повезло, неудачно переплелись генетические коды. Но этот ответ абсурден. Не может быть жизнь устроена настолько жестоко, чтобы самый, самый ужасный для меня кошмар мог произойти случайно. Она пуста и бессмысленна, если истинное страдание – не более, чем невезение, а счастье – всего лишь фортуна. Эта жизнь не стоит и гроша, нечего за нее и держаться.
Если бы мир был таковым, и жизнь была бы ничего не стоящей бумажкой, то человеческого следа давно бы не осталось на дорожках, протаптываемых вселенной. История продолжается только потому, что жизнь человека – это денежная банкнота мироздания, чья подлинная ценность может исходить только из смысла, кроющегося за каждым страданием и каждым проблеском счастья.
Раз так, то почему меня, именно меня, постигло такое несчастье? Какой в нем смысл?
Учась жить заново, я полз навстречу этому смыслу.
Наипростейшие вещи – будь то искупаться, одеться, побриться, пожарить яичницу или сходить в магазин – стали настоящим вызовом. Каждое из этих мероприятий занимало уйму времени, требовало терпения и концентрации умственных сил, что заставило меня переключать внимание на практические действия. Необходимость есть, двигаться и дышать отмахивалась от назойливых мух отчаяния и возвращала меня на поле битвы с жизнью.
Время подыгрывало мне. Бытовые мелочи занимали такое продолжительное время, что такового не должно было оставаться ни на что. Но растянутый быт растягивал и время, чье течение стало таким же медленным, как и я. Где-то внутри меня на сером фоне черным пятном вырисовывалось время – моя тень, постепенно обретавшая контуры человека с беретом на голове, очками и выступающей вперед тростью с круглым набалдашником на конце.
Темно-серый фон – все, что осталось от зрения. Что же тогда видело слепую время-тень? Что вдруг начало прокручивать, с множественными повторами, неприятные эпизоды из жизни? Что взломало потайные дверцы памяти, которые я противился открывать?
Ничего катастрофического я никогда не совершал, да и не мог совершить. Повыползавшее из взломанных кладовых сознания было, наверное, незначительным, но именно от этого постыдным и противным. У сердца появлялся неприятный душок, и я понимал, что плохо следил за ним, позволив ему местами подгнить.
Как иначе охарактеризовать тот случай, когда, возвращаясь со школы и заступив на улицу неподалеку от дома, я, увидев, как трое забредших в наш район парня издевались над моим другом-соседом, рыжеволосым Марком, не помог ему? На секунду я замер и уже набрал воздуха, чтобы что-то выкрикнуть, как один из ребят, на вид чуть постарше Марка, крепкий и жилистый, пригнулся и, коротко размахнувшись снизу вверх, нанес ему резкий удар в живот. Марк согнулся пополам, упал на одно колено и закашлял, а я быстро отшагнул назад, свернул обратно за угол и, осторожно просунув голову, продолжал наблюдать за расправой.
Ударивший его парень наступил Марку на руку, которой тот оперся на землю, и выкрикивал оскорбления. Не успел мой друг взвыть от боли давящего на руку ботинка, как второй из окруживших его ребят, низкорослый парнишка в спортивной кепке, чуть подпрыгнул и с высоты своего роста выстрелил кулаком Марку в лицо, где-то между правой скулой и носом. Марк рухнул на спину, раскинув руки и ноги. Последний из ребят пнул полубессознательное тело в ребра с левой стороны, а двое других выпотрошили его рюкзак, подобрали высыпавшиеся монеты и, может, еще что-то и быстро направились прочь, как раз в ту сторону, где прятался я.
Охваченный животным страхом и дрожа, я ринулся бежать подальше от хулиганов – навстречу собственной трусости. От парней я, конечно, убежал, но от стыда – нет, несмотря на то, что никому не рассказал, что видел избиение и побоялся вмешаться и помочь.   
Сердце обычно подминало подгнившую часть под себя, но иногда оно ворочалось, и тогда жизнь давала мне почувствовать его противный запах, который я отчетливо услышал в последний день рождения бабушки, когда мрачный ноябрь пронизывал людей холодным и мокрым ветром.
Я был на первом курсе. Планировал купить любимой бабке теплый, шерстяной кардиган к зиме в хорошем магазине. Но однокурсник сбил меня с толку.
«Зачем тебе это надо? Кучу денег потратишь. Пойдем лучше на рынок, тут рядом, через две остановки. Там столько всяких свитеров и кофточек. За пятерочку возьмешь, ничем не хуже, чем в магазине, слово даю. Быстренько управимся, и на вечеринку успеем без проблем».
Стоя на палубе сердца, я поленился спуститься внутрь него и взглянуть на теплившиеся там воспоминания о бабушкиной заботе и любви, которые помогли матери меня взрастить, о многих счастливых мгновениях в ее чистеньком и мирном домике, который был для меня не меньшей сказкой, чем те, которая бабушка рассказывала по ночам.
На деньги, которые я планировал потратить на хороший свитер, можно было две недели протянуть, если не больше. Если на рынке можно что-то неплохое за пятерку взять, то почему бы и нет? Потом, однокурсник сам ко мне в друзья набивался, а я к вниманию сверстников не привык. Дружбу надо бы закрепить, а не отмахиваться. Так что, пошел я у него на поводу.
Мы прибыли на рынок около трех часов дня. Темнело в ноябре рано, и небо над рынком было сумеречным. Товарищ меня торопил, говорил, что скоро стемнеет и товар трудно будет осмотреть хорошенько. Темнело, действительно, быстро. В спешке и при плохом освещении, смешавшем в себе сумерки и тусклый свет одинокой лампы в ларьке, я выбрал кардиган грязновато-коричневого цвета с разрезом сверху, который треугольником сужался до середины, где начиналась череда из трех-четырех черных пуговиц. Заплатил ровно пятерку.
- Ну, что я говорил? – Хлопнул меня по плечу новый друг. – Всего лишь пятак, а красота какая. В магазине за такой бы целое состояние оставил. Именинница будет в восторге!
Одолеваемый сомнениями и предчувствуя что-то очень неприятное, я все же кивнул, и мы отправились на вечеринку, предварительно заскочив ко мне, чтобы оставить подарок.
Сердце до боли сжимается, когда вспоминаю, как моя седовласая, кудрявая бабуля в больших круглых очках в белой оправе восторженно и радостно, примеряла этот проклятый кардиган, нахваливая «внимательного внука». Надев его, она подошла к зеркалу и со старческой игривостью, чуть пританцовывая, поворачивалась к отражению то одним бочком, то другим.
Вдруг замерла, приблизила локоть правой руки поближе к зеркалу, а затем к лицу и, обнаружив дырку, сама себя спросила:
- Ой, что это?
Непроизвольно взглянув на меня и на рядом стоявшую мать, она сделала вид, что это – пустяк, и, пытаясь вернуть улыбку на морщинистое лицо, потянулась к пуговицам, успокаивая себя:
- Сейчас застегнемся, и будет, ох, как красиво!
Она взялась за верхнюю пуговицу, потянула ее к отверстию, чтобы застегнуть, и тут обнаружила еще одну дырку возле пуговицы.
Оцепенев, я следил за каждым движением ее отражения в зеркале и увидел, как в ее глазах заблестели слезы, а по сморщенной кожице над губами пробежала дрожь.
- Забыла, надо кое-что из комнаты взять, - опустив глаза в пол и не смотря ни на меня, ни на мать, она прошла мимо нас и через коридор направилась к себе в спальню, оставив нас в гостиной. Мама посмотрела на меня с разочарованием и укоризной и направилась вслед за бабушкой.
Позже я узнал от мамы, что, зайдя в комнату, бабушка сняла кардиган и обнаружила еще ряд дырочек на нем, на рукавах и на спинке.
Я застыл у дверного проема, так как последовать за ними душка не хватило. Сглатывая капли позора, одну за другой, и проклиная свою мелочность и бездумность, друга и чертов ларек с его кардиганом и тусклой лампой, я прислушивался к тихим, наполненным горечью всхлипываниям и приговариваниям бабушки:
                - Чему удивляться, кому мы, старики, нужны? Нам все сойдет, правда? Можно просто взять и бросить, как собаке обглоданную кость, дырявый кардиган, даже в день рождения?
                - Ну зачем ты так, мама? - Мать успокаивала бабушку. - Это простое недоразумение. Джордж не хотел тебя обидеть. Ты же знаешь, как он тебя любит.
Знала ли бабушка это? Чувств я никогда не умел выражать, а тут еще и этот дырявый кардиган...
Наверное, бабушка простила меня, потому что ее доброта и любовь ко мне не позволили бы обиде задержаться в ее сердце надолго. Она вроде остыла совсем скоро, сразу после того, как они с мамой вернулись в гостиную, и я бросился извиняться перед ней, запинаясь в неубедительной скороговорке. Но уверен, что нанесенная внуком рана на ее сердце не зажила. Такие раны не заживают, особенно когда сердцу оставалось биться так недолго.
                Подобные проступки нельзя списать на молодость. Слабость моей душонки проявлялась и в самом зрелом возрасте. Например, в конце академического года, предшествовавшего тому, в котором зрение было потеряно, студенты-выпускники праздновали окончание университета на ежегодном студенческом балу. Преподавателей всегда приглашают, но я не имел привычки сближаться со студентами и потому прежде никогда не ходил на подобные мероприятия.
            Но так как слепота неминуемо приближалась, я решил-таки пойти на выпускной бал в надежде получить новые и необычные впечатления, которые потом добавятся в копилку воспоминаний на оставшуюся незрячую жизнь. И их я получил сполна.
            Бал проходил в ботаническом саду. Поздравительные речи, ужин, живой джаз – все это происходило во внутреннем помещении, просторном и красивом. Когда официальная часть подошла к концу и джаз сменился ритмичной и танцевальной музыкой, большая часть студентов и некоторых преподавателей, прилично разогретых вкусной едой и алкоголем, бросилась плясать в центре зала.
            Я же предпочел выйти в сад и подышать свежим воздухом. В пляшущей, шумной толпе мне было сложно находиться, особенно учитывая, что я тоже опустошил не один бокал шампанского.
            Полная луна светилась ярким, достаточно хорошо очерченным кругляшом на июньском небе, почти полностью принявшим окрас ночи. Прохладный ветерок философски обдавал меня приятной свежестью наступающего лета. В тот момент, когда я подумал, что, возможно, это - мое последнее настоящее лето, как моего плеча мягко коснулась чья-то рука.
            Повернувшись и повертев головой, чтобы через узкий прицел зрения оценить с кем имею дело, я увидел одну из своих лучших студенток, невысокую Эйми Роджерс,  с рыжими волосами, уложенными в каре.
- Приветствую Вас, доктор Грэй, – расплывшись в улыбке, поздоровалась Эйми. – Как проходит Ваш вечер?
- Хорошо, Эйми, спасибо, - я неуклюже осматривал ее платье темно-красного цвета с глубоким декольте, безошибочно выдававшим пышущую молодостью грудь, и пышной юбкой ниже колен, прикрывавшей крупноватые бледные ноги в красных туфлях на черных каблуках.
- А почему Вы так внимательно на меня смотрите, доктор Грэй? - с шутливой укоризной спросила Эйми.
- Прости, просто плохо вижу. На тебе такое красивое платье, хочется в полной мере его оценить. И, прошу, называй меня просто Джордж. Ты ведь больше не студентка.
Комплимент в отношении платья пришелся ей по душе:
- Хорошо, Джордж, если не возражаешь, я подышу воздухом вместе с тобой.
Ее слова зависли между нами, легко и раскрепощенно, и, как выпитое нами шампанское, заискрились в темном воздухе золотыми пузырьками. Я помолчал, с наслаждением вдыхая исходящий от нее запах жаркого тела и духов с сильным ароматом роз.
Я предложил ей прогуляться по ночному саду, при этом рассказав ей о своих глазах, в темноте видевших уже совсем плохо. Она предложила, чтобы я держался за нее.
Мы спускались вглубь сада по извилистой асфальтовой дорожке, окруженной засыпающими растениями, искусственно расставленными булыжниками, травой и деревьями. Воздух наполнялся ароматами растительности и сосновой хвои. Когда мы проходили мимо фонарей, и освещение становилось поярче, я напряженно всматривался в ее кругленькие голубые глаза и моложавое пухловатенькое личико, чуть обрызганное веснушками.
В ответ Эйми рассказывала мне, как ей нравилось посещать мои лекции.
- В тебе есть скрытая сила, Джордж. Она кроется в понимании всего, через что проходит человек, в ровном течении твоего голоса, срезающего искусственную кожуру, которую мы называем время, в том, как ты завораживаешь своих слушателей и уводишь их туда, куда им самим не дано попасть. Ты - один из немногих, кому удается стирать грань между прошлым и настоящим. Словно ножом хирурга, ты надрезывал,  пронизывал и обнажал историю так, что для меня она временами звучала твоим голосом. Такой голос может быть только у возвышающегося над историей, в каком-то смысле, находящегося вне ее.
Как ни крути, но история человечества, даже взятая целиком, ничтожна в сравнении с теплотой молоденьких девичьих губ. Не задумываясь, я выступил не только из истории, но и, будто оживший портрет, из твердых рамок своей маленькой жизни, в которой наступающий недуг, в сговоре с силой женщины, почти что выдавили из меня мужчину. Восхищение этой милой, голубоглазой девушки, пусть и подвыпившей, но все же казавшейся искренней, придала мне заряд силы. В глубине сада я вдруг превратился в центр вселенной, где небо, звезды и яркая луна были моими придворными, а Эйми – заслуженным трофеем многолетней битвы с собой.  
Да, в этот вечер я всевластен. Пусть этот миг яркой вспышкой и дыханием красивого тела, завоеванного мною у широкого ствола дерева, осветит и рассеет темень и рок, расставившие вокруг меня губительные сети. Пусть сдающиеся глаза попрощаются с жизнью, утонув в восхищенном взгляде женщины.
Можно ли винить болезнь в своих падениях? Отчасти. Она застращала меня, усугубила и приумножила скрытые во мне страхи и слабости. Но настоящая причина кроется не в ней. Когда били Марка, я еще ничего не знал о своей судьбе.
Нет, все мои беды – от малодушия. И трусость, и мелочность, и предательство –его незыблемые грани. Наподобие часового механизма, оно вертится, и каждая из его граней вонзается в меня по очереди.
С малой душой рождаются, а медицинский приговор сделал ее еще меньше. Малая душа запирает человека в камеру страхов, где он загнивает, подглядывая за жизнью из узкого отверстия дверного глазка. Ни от этого ли с годами сужалась периферия зрения? Не дано смотрящему из крохотного отверстия оценить и впитать в себя необъятную и многослойную жизнь. Не дано ему выйти из камеры, раскрыться и полюбить себя. Раз себя не может полюбить, то и других подавно. Зачем такому глаза?
 
***
 
С мыслью о судьбе родиться малодушным, неспособным объять, понять и полюбить жизнь, я обрел покой, который ранее не испытывал.
Запрограммированность на потерю зрения – естественное, закономерное сопровождение такой судьбы. Цена за малодушие заплачена до копейки, и меня словно очистили от грехов.
Души больше нет, ни малой, ни большой. Сердце – легкое и прозрачное. У жизни новое начало, предоставляющее возможность взрастить другую душу.  
Как я мог так долго прятаться? Я дико устал от себя, заполнившего маленькое пространство квартиры страданиями, бесконечными прокручиваниями одних и тех же воспоминаний, пустыми рассуждениями. Пора расколоть и сбросить оболочку старой жизни, забыть о себе. Пусть новый мир за окном станет моей оболочкой.
Пока что я выползал исключительно в магазин недалеко от дома для покупки продуктов. Пришло время для более значимых и длительных вылазок. Вооружившись тростью и телефоном, беспрекословно выполняющим голосовые команды и навигационной системой управляющий моими передвижениями, я все время проводил на больших улицах, привыкая быть частью толпы и учась самостоятельно передвигаться по городу.
В зрячей жизни я сторонился толпы, прятался от шума и людей, гулял в нелюдных парках. Теперь – чем шумнее, тем лучше. Я слышал себя в шуме машин, сиренах проносившихся фургончиков скорой помощи и музыке бродячих, уличных музыкантов.
Постоянно захаживал в музеи, но не в исторические. Жаждал окружить себя картинами.
Смотрители музейных залов вручали меня под опеку друг друга, передавая эстафету из рук в руки. Часами сидел на скамейках посредине залов, освещенный страданиями и счастьем, рождением и смертью, ужасом и красотой, предательством и любовью – всем, чем только может быть жизнь.
Не важно, что картин я не видел. Важно, что они видели меня, пытались достучаться до моего сердца, пронзить, взбудоражить его, влить в него всю их силу.
Я слышал запах свежевыкрашенных стен, местами обитых бархатом, и старины на больших картинных рамах, пришедшей к нам из глубин веков и крепчавшей с каждым ушедшим столетием. Слышал, как картины оживали во мне, шептались между собой, сливались в единое, бесконечное произведение, в утробе которого рождалась новая душа.
Особенно много времени проводил у Гогена. Часто дожидался, когда придет какая-нибудь группа в сопровождении гида, который детально опишет картины, помогая пробуждающемуся внутреннему глазу рисовать свое видение картин великого художника.
- Работы Гогена – это неумолимый, сильный, упрямый в своей вере в себя, порыв рисовать душу человека, - начала однажды свой рассказ женщина-гид. - Не зря художник говорил, что он закрывает глаза, чтобы видеть. Как иначе возможно услышать и проникнуть в душу, уловить ее призрачные движения? Именно полупризрачное, но остро ощутимое душевное напряжение мы видим на этом полотне, одном из его самых известных, названным художником «Больше никогда» и написанным им на Таити в 1897 году. Название, конечно, перекликается с другим хорошо вам знакомым шедевром мирового искусства, стихотворением Эдгара Эллана По «Ворон». Прежде, чем я зачитаю отрывок из него, всмотритесь в картину. Эротизм ее мрачен и пугающ, нежели сладострастен, правда? Глаза женщины выражают тревогу или, по крайней мере, подозрительность. Она вслушивается в происходящее позади нее. Не сговариваются ли против нее две женщины в дверном проеме, одна из которых стоит к нам спиной? А, может, ее угнетает присутствие крупной темной птицы в соседнем проеме, или и то, и другое?
Я услышал шуршание разворачивающегося листа бумаги.
                -  Время зачитать отрывки из «Ворона», - продолжала гид. – Они, по-моему, значительно мрачнее самой картины, но тем не менее бросают свет на душевное состояние самого Гогена. Это, в свою очередь, говорит об энергетике, темном заряде, вложенным в это полотно. Итак, зачитываю:
 
- Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий,
Заклинаю небом, Богом, отвечай, в тот день, когда
Я Эдем увижу дальной, обниму ль душой печальной
Душу светлую Леноры, той, чье имя навсегда
В сонме ангелов - Ленора, лучезарной навсегда?
И ответил Ворон: «Никогда».
 
И вот еще заключительная часть:
 
- И сидит, сидит с тех пор он там, над дверью черный 
Ворон,
С бюста бледного Паллады не исчезнет никуда.
У него такие очи, как у Злого Духа Ночи,
Сном объятого; и лампа тень бросает. Навсегда
К этой тени черной птицы пригвожденный навсегда, -
Не воспрянет дух мой - никогда!
 
Гид подвела итог своим рассуждениям:
- В этой картине ощущается глубокое душевное разочарование, разочарование той невинной, идиллической жизнью, которую художник приписывал Таити.
Гид вместе с группой переводили внимание к следующей картине. Несогласный с ее толкованием полотна, я решил более не слушать ее и покинуть музей.
Гоген, несомненно, мрачен в этой работе. Красота обнаженной женщины отравлена, даже для нее самой, зреющим заговором темных сил. Художнику, разъедаемому разочарованием, было плохо, «больше никогда» его сердце не согреется верой в невинность и чистоту. Но Гоген закрыл глаза, и тогда сердце предстало перед ним синим небом с несколькими тонкими полосками белых облачков - непоколебимой верой в конечную победу добра. Картина отчетливо жила в моей памяти. Почему гид умолчала о свете надежды в проемах?
Мои глаза навсегда закрыты. Но, как и Гоген, я видел и слышал надежду.
Выйдя из музея, я осознал, что самое страшное, что со мной могло случиться, уже случилось. А я, тем не менее, иду по улице, дышу, спорю с гидами и впитываю картины, которые не вижу, но которые рисуют собою картину моей души.
Я ощутил невероятный прилив сил. Слепота навсегда сокрушила камень страха, раздробив его в песочную пыль. Проблесков небесной надежды на картине оказалось достаточно, чтобы окончательно смести всю оставшуюся пыль. Не осталось ничего того, чего можно было бояться.
Пора начать жить, а значит творить. Творить самоотверженно, с рвением и теперь уже естественным бесстрашием.
Я вернулся к работе. Зашумели лекционные залы, зажжужали многочисленные университетские комитеты, внимательно прислушивавшиеся к моему по-новому зазвучавшему голосу. Но ему этого мало. Он жаждал большей судьбы, жаждал быть услышанным музой-рукодельницей, подобно той, что открывалась профессору Бернсу, которая вплела бы его в многозвучную вышивку истории человеческой мысли.  
Окунулся в исследования. Строгий женский голос цифровой программы на телефоне и компьютере, неустанно читавший нужные мне тексты, стал родным. Так часто слышался ее голос, что иногда всплывал вопрос: может, она и есть моя муза?
Похожая программа считывала мой голос, превращая его в тексты, воплотившихся в ряд нашумевших в научных кругах статей, которые потом легли в основу моей книги.
Этого тоже было мало. История должна ожить во мне, сбросить с себя шелуху архивной пыли и диктуемых компьютером текстов. Я должен идти навстречу ее запаху, вдохнуть его полной грудью, пощупать ее лицо, войти в нее. Моя судьба – быть не вне истории, как говорила Эйми, а слиться с ней.  
Моя специализация – Европа девятнадцатого и первой половины двадцатого века. Эту историю я решил раскопать в так называемой «Большой игре» – шахматной партии, разыгранной мировыми державами, локомотивами общечеловеческой истории, на протяжении девятнадцатого века. Чтобы воспроизвести эту партию по-новому, я отправился в самый центр шахматной доски – в Центральную Азию.
Выиграл грант на исследования и уехал туда на два месяца. Путешествие оказалось не таким сложным, каким я его представлял. Работники аэропортов помогли мне пройти через все процедуры. В месте назначения меня встретил Нур, ученый-историк лет пятидесяти, который был, в соответствии с условиями гранта, представителем «институционального партнера».
Нур был для меня абсолютно всем: переводчиком, сопровождающим, гидом, коллегой и собеседником. Я даже поселился в доме Нура, вместе с его женой и матерью.
Прошло шесть лет, как я перестал видеть и перебрался жить один. Я совершенно отвык от внимания, делал все сам, что помогло поставить незрячую жизнь на рельсы. Поэтому было крайне непривычно чувствовать на себе то огромное внимание, которое уделяли мне Нур и его семья. Их необыкновенное гостеприимство и забота о госте заставили меня напрочь забыть, что такое одиночество.
В течение дня мы с Нуром копались в архивах и библиотеках или встречались с историками и другими специалистами. Вечера часто проводили у кого-нибудь в гостях за нескончаемыми застольями на открытом воздухе, сопровождавшимися длинными тостами за дружбу народов и процветание науки.
Я не знал их языка, но наслаждался его протяжным и мягким звучанием. Не знаю как, но у меня возникало ощущение, впоследствии подтвержденное Нуром, что язык был больше самого себя, в нем скрывалось множество скрытых смыслов, так или иначе, уходящих глубоко в века.
История в тех краях застыла в сухом, жарком воздухе. В нем не было даже и намека на ветерок, который мог бы хоть как-то вытеснить прошлое из настоящего. История расстилалась над нами безоблачным небом и растекалась по телу изумительной сладостью фруктов. Я слышал ее шепот, расходившийся по огромным стенам крепости эмира и окруженной ансамблем средневековых университетов площади. Слышал, как ее птица, оттолкнувшись от голубых куполов медресе, улетала и терялась в бескрайних просторах неба. Но стоило мне пообщаться с Нуром и людьми, с которыми он меня знакомил, как я вновь ощущал ее присутствие в стоическом характере людей, не умевших жаловаться и благодаривших Бога за все, что он им посылал.
Мать Нура, Мехрибон-опа, чей возраст шагнул за девяносто лет, была в моих глазах воплощением характера этих полюбившихся мне людей. Мне доставляло удовольствие с ней общаться, попивая чай из пиалы, чья изысканно-кругловатая форма с плавным заострением по краям приятно и уютно устраивались у меня в ладони. Утром, к сожалению, мы не могли рассиживаться, потому что лето словно кипятило воздух и стремительно заполняло им просторную террасу через распахнутые застекленные окна, заставляя нас шевелиться.
А вот некоторыми вечерами мы разговаривали подолгу. В такие вечера мы ужинали дома во дворе под виноградником. Ветерок, просыпавшийся только когда подступала ночь, обдувал нас умиротворяющими запахами влажной земли в саду и успокоившейся пыли на бетонной дорожке, тщательно политой женой Нура.
В долгожданной свежести и прохладе вечернего воздуха, слабенький голос Мехрибон-опы звучал завораживающе чисто. Мне представлялось, что ночное небо приоткрывало перед ним потайные отверстия между редких звезд, и он, сопровождаемый голосом Нура, переводящим мне рассказы матери, заполнял собой все пространство и улетал в вечность. Звезды прятали жизнь Мехрибон-опы в потайные поднебесные шкатулки, но крышки не закрывали, и потому чувствовалось, как отголоски доброй души, как алмазы, мерцали над нашими головами.  
Я узнал про деда Мехрибон-опы, верховного казия, расстрелянного большевиками, и ее родителей, которых поженили, когда ее матери было всего двенадцать. В голосе Мехрибон-опы я, по-моему, услышал улыбку в тот момент, когда она рассказывала, что первые несколько лет брака ее родители играли друг с другом в игрушки, и как однажды строгая бабушка Мехрибон-опы, жена казия, наказала ребенка-невестку и заперла ее в комнате, а муж-подросток тайно носил жене халву и другие сладости. После расстрела деда, молодожены с крохотной Мехрибон на руках, вынуждены были бежать, на тележке, запряженной осликом, с маленьким сундучком с драгоценностями, в другой город, чтобы навсегда скрыть свое происхождение и начать новую жизнь.  
Отец запомнился Мехрибон-опе молодым человеком с мягким голосом. Его, директора школы, забрали на фронт, а через два года пришла повестка о том, что он пропал без вести.
- Он был красивый, с широкими скулами и как будто нарисованными бровями, - говорила Мехрибон-опа медленно, отчетливо выговаривая каждое слово. - В идеальном мире он, наверное, должен был быть актером. А жизнь отправила его, как и всех в ту пору, на войну. На войну... Он был так добр, мухи бы не обидел, а тут людей убивать... Ну какой из него мог получиться солдат?
Подростком, а потом и молодой девушкой, Мехрибон-опа работала, как могла, чтобы мать, двое братишек и крошка-сестренка смогли выжить. Ей, по ее словам, очень повезло, ее пожалел и взял на работу помощницей один крупный местный деятель. Он взял ее под свое крыло, кормил, передавал еду семье, а после войны и в институт пристроил.
- Всегда молюсь за него. Я обязана ему всем. Он спас меня, а со мною и всех нас, дал дорогу в жизнь. Не понимаю, как с ним могли так обойтись? Честнейший был человек, от принципов своих не отступал, но, правда, нрав у него был буйный. Подставили, предали его. Когда он узнал об этом, нервы не выдержали, парализовало его, а вскоре он умер. Одному Всевышнему известно, почему так получается: делаешь добро, живешь честно, а тебя все равно будто за что-то наказывают? Прости Аллах его душу.
Окончив институт, Мехрибон-опа вышла замуж, родила трех детей. Нур был младшим. Когда я спросил, вышла ли она замуж по любви, Мехрибон-опа рассмеялась:
- О чем ты говоришь, сынок? Тогда я понятия не имела, что такое любовь. Время было такое. Надо было маме помогать, братишек и сестренку на ноги ставить, дом построить. Именно такие условия я и поставила перед будущим мужем. Иначе, сказала, не выйду за него. Он все обещания выполнил. Замечательный был человек, да простит Аллах его душу. Мы прожили хорошую жизнь. Скоро снова встретимся.   
Она надеялась встретиться и с родителями, и с братишками и сестренкой.
- Все ушли раньше меня, - голос ее задрожал. - Я им жизнь посвятила, делала все, чтобы они жили долго и счастливо, но они ушли раньше меня. Нет ничего больнее, чем видеть, как родные кровинушки один за другим покидают этот свет. Но кто я такая, чтобы жаловаться и об этом рассуждать? Значит, так надо. Не знаю, сколько мне осталось. Я просто благодарю Всевышнего за каждую прожитую минуту, за каждый вздох и прошу, чтобы у детей, внуков и правнуков, у всего нашего рода жизнь была легче, чем у меня. Род человека – это один и тот же верблюд, пробирающийся через бескрайние пески времени. Пусть тяжелый горб, который пронесла на себе я, облегчит судьбу детей и всех последующих поколений.
 
***
 
            Я уже давно вернулся домой, но слова Мехрибон-опы меня не покидали.
В ее жилах текла кровь истории. Не потому что она прожила почти целый век, а потому что знала, что несет в себе некую особенность человеческой природы, необходимую этому миру, которую важно сберечь. Ее предки передали эту особенность ей, а она – своим детям и внукам. Мехрибон-опа не существует для себя как одинокая душа, затерявшаяся среди войн и страданий. Она и ее род – проводник мудрости и самоотверженности, без которых история не может существовать. На этой земле Мехрибон-опа останется жить в детях, но одновременно с этим будет радоваться их счастью, наблюдая за ними с небес.
Что если Мехрибон-опа права, и мы, действительно, своей жизнью нагружаем или разгружаем одного и того же верблюда? Что тогда сделал я с сердцами своих детей, Джейка и Эйлин, оставив их и отказавшись от встреч с ними – сердцами, которые поведут их в будущее?
Анна умоляла меня не уходить, взывала к тому, что мы – семья и должны проходить через несчастья вместе, что ей нужен муж, а детям – отец. Эйлин плакала, а Джейк хлопал дверьми и запирался в комнате.
Я был глух ко всему. Сказав, что не желаю погружать их жизнь во мрак, что Анне не нужен слабый муж, а детям - немощный отец, я ушел, попросив их не искать меня.
Первое время они пытались меня найти. Мне передавали, что они не раз приходили в университет в то время, когда я находился в долгосрочном отпуске по болезни. Телефон звонил без конца. Все звонили по очереди, и каждому из них я объяснял, чтобы оставили меня в покое. На выкрики Анны о том, как же я буду так жить, отвечал, что все будет нормально, выхода нет, и я должен научиться жить. Анна просила хотя бы дать ей свой адрес, но я отказался. «Джордж, зачем ты нас всех разрушаешь?!» - последнее, что я слышал от Анны, прежде чем, выключил телефон.
После этого звонили только дети, и со временем они выходили на связь все реже. Иногда я звонил им сам. Джейк становился все более сухим и немногословным, и даже голос Эйлин звучал отрешенным и замкнутым.
Задумывался ли я тогда, что их души потемнели не от моей слепоты, а от осознания, что не важны они для отца, нет в них достаточной силы, искорки, места в его сердце, чтобы заставить его не убегать и не запираться в собственном горе? Предполагал ли я, что за тягой Анны к обычной жизни лежала простая, и потому настоящая, любовь ко мне, каким бы я не был, сильным или слабым, слепым или зрячим? Мог ли понять, что с момента знакомства на студенческой вечеринке, она увидела во мне то, что я сам о себе не знал, и что увидеть такое способна только любовь?
В маленькой, сморщенной душе нет места таким вопросам. Нет в ней и магнита, способного притянуть и почувствовать боль другого.
Я позвонил Джейку и попросил его о встрече. Мы встретились у входа в парк. Я предложил ему пройтись со мной.
Сын уже был выше меня. Когда я взялся за его крепкую руку, он вздрогнул, но руку не убрал. Я чувствовал на своем лице его напряженный взгляд.
Я начал разговор с дежурных вопросов об учебе и наполучал коротких, дежурных ответов. Джейк вскипал, когда я перешел к вопросам об Эйлин, о нашем доме, а когда спросил об Анне, то он одернул руку и выпалил, что дом – не «наш», а «их», и какого черта я спрашиваю о маме.
- Отчего ты вдруг забеспокоился о нас после всех этих лет? К чему этот цирк?! - С болью в сильно возмужавшем голосе прокричал он.
Он хотел было уйти, но я попросил его остановиться, сказав, что рад бы побежать за ним, но мне с одной лишь тростью за ним не угнаться. Мне удалось уговорить его выслушать меня.
Я раскрылся перед ним, рассказав правду о себе, о слепоте, вернувшей меня к жизни, помогшей обрести себя, настоящего, кого, на самом деле, полюбила его мать. Слепота раскрыла мое сердце и научила видеть жизнь. Только теперь, перешагнув через пятый десяток, во мне проснулся мужчина, отец, муж. Я сильно опоздал, они уже отцепили меня, как отцепляют нераскрывшийся парашют, и летят уже на своем, запасном. Но они должны меня простить, потому что время истины не совпадает с часами, которыми мы мерим нашу жизнь. Я вернулся. Запасной жизни больше быть не должно.  
Джейк внимательно выслушал меня, не перебивая и пытаясь понять эту исповедь. Затем, подстегиваемый моими вопросами, он принялся рассказывать, как они жили с момента моего ухода.
- Мама себе места не находила. Сначала думала, что ты скоро вернешься. Мы тебя искали на работе, не понимали, где ты мог поселиться. Мать переживала, что с тобой будет, и как ты, ничего не  видя, живешь. Ты помнишь, как мы тебя уговаривали опомниться и вернуться. Но когда ты повесил трубку в последнем разговоре с мамой, что-то в ней оборвалось. Она поняла, что ты, действительно, ушел. В доме как будто образовалась невидимая дыра, затянувшая в себя нас всех. Каждый из нас, даже Эйлин, свернулись в свои мелкие дела. Друг от друга отдалились. Мать старалась быть веселой, подбадривала нас, но со временем стала сникать, похудела. За последние два года, после того, как я выехал и начал учебу в университете, она совсем сдала. Перешла на полставки, большую часть времени проводит дома. Эйлин говорит, что стало очень тихо. Мать не разговорчива, ничем ее не развеселить.   
Я попросил Джейка уговорить Анну встретиться со мной. Анна согласилась, но передала, что домой приходить не надо. Мы встретились в том же парке.
Ее когда-то бойкий, полный уверенности и крепости голос был словно задавлен и иссушен. Говорили мы мало, обменивались отрывистыми, короткими фразами, скользившими по ледовому полю между нами. Лед заморозил нашу жизнь, наши воспоминания. В коре льда на грани смерти лежало и наше будущее.
Мы присели на скамейку. Я сказал, что хочу ее увидеть. Она ничего не ответила.
Я объяснил, что у меня теперь есть внутренний глаз. Чтобы он смог ее увидеть, я должен положить ладони на ее лицо. Наступила долгая, бесконечная тишина, прерывавшаяся лишь ее взволнованным дыханием.
Вдруг ее холодные руки взяли мои ладони и поднесли их к лицу. Вначале я просто провел ладонями от ее лба до подбородка, но потом вернул пальцы ко лбу и медленно прощупывал каждую частичку ее лица: гладкие брови, осунувшиеся щеки, заострившиеся скулы, горячие напряженные веки глаз. Когда большие пальцы спустились к ее дрожащим губам, то по указательным пальцам, приложенным к ее щекам, потекли горячие слезы.
Анна зарыдала и упала мне на плечо.
Я виноват в этих слезах, поломавших силу женщины, в горечи ее разочарования и страданий. Но мы оба знали, что горечь и есть спасение, она растопит лед нашего будущего.
Я не смог дать ей обычной жизни, да и бывает ли такая?
Сидя на скамейке, я молча вытирал ее слезы. В них я слышал свой голос, обещавший вернуть Анне ее веру в любовь. Но услышал, как пробивался и ее голос, шептавший, что понимает, что жизнь не совершенна. Мой путь, равно как и страдания Анны, были необходимы, чтобы я стал тем, кого любило ее сердце.

 

 

Последние публикации: 
Муза (06/06/2017)
Сон (окончание) (04/07/2016)
Сон (03/07/2016)
День рождения (15/12/2015)
День рождения (11/12/2015)
Дождь (20/11/2015)
Дождь (19/11/2015)
Воскресенье (20/11/2014)

X
Загрузка