Комментарий | 0

Морские волки, полярные медведи

 

 

                                                                                                                                                                                  Г.А.Г. 

 

Я узнала его сразу. Он стоял в парадном кителе  у ресторана на противоположной стороне Бродвея. Сердце бухнуло в рёбра, развеселилось, зашлось, будто и не умирало минуту назад в каменной парилке нью-йоркского июля. Светофор вывесил алый стоп-сигнал, а мысли смешались и утратили очерёдность: ну да, видела уже в городе морячков в нарядных белых формах, в пилотках-панамочках. Международный праздник у них что ли – «Все флаги в гости будут к нам»? А у моряков-полярников, наверное, и нет летней формы. Жарко же ему  бедному! Неужели на ледоколе через всю атлантику? Ох, и качает же ледоколы на чистой воде! Нет, не может быть! Сейчас в Арктике самая навигация! Перешёл на торговое судно? Такой навигатор на любом флоте на вес золота.

Столько лет в Америке, и ни одного родного лица! А его за версту можно узнать: узкий, лёгкий («в чём душа держится!»), в фас, как в профиль. Лицо в вертикальных складках, и выдающийся нос какого-то сказочного персонажа. Ещё меня всегда веселило его сходство с Вольтером – скульптура работы Гудона... И выпадающая из списков членов экипажей всего ледокольного флота СССР, фамилия – Грасс.

Уж и не припомню когда он нас со Светиком приручил, «присвоил». Наверное, с медведя всё и началось. Он называл нас гугентошами, а мы его, безоговорочно и сразу, папенькой, поскольку был он ровно вдвое старше меня, а Светика и того больше.

– Тук-тук, – встречал нас своей присказкой,

– Кто там?

– Гугентоши.

– Скольки вас?

– Раз.

– Встаньте в пары и войдите в дом.

– Вам воду с сиропом или без? Если без, то без какого?

Подсмеивался над нами, и, как сейчас это понимаю, не он один, а мы, действительно со Светиком держались парой. Жили в одной каюте. Вместе являлись в кают-компанию, вместе в кино (в столовую), и вместе проводили бесконечные обследования... скользящий график: утренние – вечерние вахты, дневные – ночные и самые трудные – предрассветные. Незакатное солнце полярного дня, разбитый, часто урывками, сон, утрата чувства реального времени.

– Какое сегодня число?

– Уже полтора месяца без берега...

Околка сухогруза, потерявшего ход в караване. На какое-то время застыли рядом – борт в борт, иллюминатор в иллюминатор, а там на столе арбуз, виноград, яблоки, апельсины – натюрморт, одним словом. Невозможно оторваться! Судно из тёплых стран, а у нас – ни-че-го-шеньки! Только мороженые картошка и капуста...

– Хочу мороженого! – невпопад заводит Светка свою вечную жалобу, вмещающую тоску по всему, чего нет на судне, и мы смеёмся: кто-то из матросов посоветовал ей однажды сесть на лёд и грызть сахар.

Вечером видим – папенька с медведем  по сходням возвращаются домой. Его всегда приглашают проверить, отремонтировать аппаратуру на судах каравана. Такой мастер, как он, только на «флагмане» и отвечает за работу навигационных систем всех кораблей каравана. И хирург – тоже только на ледоколе, а на обычных судах, как правило, только фельдшер. Но об этом потом.

– Смотри, – говорит Светик, – по-моему, благодарные моряки угощали не только папеньку. Медведь тоже нетвёрдо стоит на лапах. Как это папенька не спился за столько лет ?

– Папенька – немец. У него другое чувство меры.
– А мишку зачем спаивает?
– Тук-тук, гугентоши! – Стоят вдвоём на пороге. У папеньки глаза хитрые в разбегающихся морщинках.
– Заходите! Светик прячется за меня. Она до сих пор побаивается мишку, а он сразу затевает привычную игру – обходит меня и тянет Светку за рукав.
– Ну, папенька! – взывает она.
– А он блондинок любит!

Иду за сахаром – отвлечь любимца. Его так хорошо взять за морду, прижаться щекой. Беру сахар в зубы, а он так бережно, одними губами забирает кусочек и тут же просит ещё.

– Гугентоши! – Грасс с заговорщицким видом лезет в карман и, как фокусник, достаёт из него... яблоко! Мы ахаем, а он, радуясь тому, что сюрприз удался, повторяет трюк. Мы ели эти яблоки – зелёные, твёрдые, как камень. Ки-и-слые,

щёлкающие при надкусывании, как орехи... а я люблю мягкие и сладкие. Наслаждение тем пиршеством было сродни гурманству.

Мне кажется, папенька умел всё. Ну то, что чинил и налаживал нашу аппаратуру, когда она выходила из строя, я даже не говорю. По сути, он был кормильцем всего экипажа. Под его руководством группа моряков высаживалась на несколько дней на стоянке заготовителей и делала запас свежей рыбы, которого хватало на несколько месяцев. И какой рыбы! В Заполярье я узнала, что омуль водится не только на Байкале, но и здесь, в водах Северного Ледовитого океана. Омуль и голец... А как он её солил! Даже в Америке, с её разнообразными экзотическими ресторанами и пищевыми изысками, я не ела вкуснее его рыбы.

Грасс  с вертолётчиками летал на охоту. Освежёванная алая туша оленя какое-то время висела на палубе на фоне светящейся голубизны вечных льдов, вызывая сложные чувства. Не знаю, сам ли он её разделывал, но экипаж питался потом свежей олениной. Грасс рассказывал мне, как элементарно можно было бы обеспечить моряков свежими фруктами и овощами в течение всей навигации, но ни у кого не хватало ни ума, ни сердца позаботиться об этом. А ещё Грасс играл на фортепьяно и на аккордеоне. Вся самодеятельность, все праздники были на нём.

А как он танцевал!

Грасс пригласил меня как-то на танго на дне рождения капитана. И повёл...

Я уловила, как дрогнула его рука, коснувшись моей ладони. И лёгкая вибрация объединила нас. Удивление моё было мимолётным, но скованность ушла. Что он выделывал, господи!.. и самое невероятное, что я поплыла вслед за ним, предугадывая каждый шаг, поворот, проход щека к щеке, выпад...

Все расступились, перестали танцевать, освобождая нам пространство. За время этого головокружительного полёта он сказал всего лишь одну фразу: «Так вот кто, оказывается, блестяще танцует!»

Да, папенька умел всё! Кому же, как не ему могла придти идея взять медвежонка на ледокол! Он выпросил разрешение у капитана, а ребята с полярной станции с удовольствием отдали зверя: хорошо, пока маленький, а подрастёт...

Мишка остался без матери. Её подстрелили – повадилась захаживать на станцию, выискивая, чем съестным поживиться. С медведями шутки плохи. Бывали  у полярников несчастные случаи.

Медвежонок рос среди свиней, которых держали для пропитания, и первое время он хрюкал. Ему было три месяца. Грязный, запущенный, жалкий, он сидел в большом ящике для такелажа. Грасс строго-настрого нам запретил «совать свои носы» за перекладины ящика: белые медведи – совсем дикие. Никогда не знаешь что у них на уме. Они не поддаются дрессировке. И правда, мишка, хотя и попривык к людям на полярной станции, подчиняться никому не желал. Он проводил всё время со своей подружкой – собакой Лизкой, которую полярники отдали на время, чтобы медведю не было поначалу одиноко в новой обстановке. Собака безропотно сносила все смены его настроения и тяжёлые лапы во время их игр. Когда у медвежонка болел живот, он подминал Лизку под себя, наподобие грелки, и кусал её уши. Она тихонько повизгивала, но продолжала лизать его морду. Засыпали они, обнявшись в ящике или на вертолётной площадке. Грасс ежедневно выводил его гулять по палубе, а иногда сажал на цепь у двери ангара. Кормил, баловал сахаром и посмеивался, когда спрашивали: «хотите стать единственным в мире дрессировщиком белого медведя?».  Оставаться на цепи медведь не любил. Он жалобно рычал, беспокойно топтался, сбивая лапы в кровь, и Грассу приходилось натягивать ему на лапы парусиновые рукавицы.

А потом произошло вот что. При переходе по чистой воде штормило. У ледоколов полукруглые днища, и их сильно качает даже при незначительном волнении моря. Почти всегда, когда шли по чистой воде, мы со Светиком «догоняли переборки». Не помню точно, как это произошло, но мишка во время качки свалился в воду. Поскольку он вырос на земле, вода для него была незнакомой стихией. Бедняга испугался не на шутку. Он барахтался и отчаянно ревел. Сыграли тревогу «Человек за бортом». Моряки спустили на воду шлюпку и под руководством Грасса втащили в неё зверя. Бедняга не мог успокоиться от потрясения. Он дрожал, плакал. А Грасс кормил его сгущённым молоком и убеждал, что ничего  страшного не произошло, что, вообще-то, белые  медведи – прекрасные пловцы. 

Случилось невероятное. Медведь признал власть человека. Он ходил за Грассом хвостом по длинным коридорам ледокола, и, когда тот, шутки ради, быстро сворачивал за угол, медведь по инерции ещё продолжал двигаться вперёд. Обнаружив отсутствие «родителя», он пугался, начинал орать и оставлял на полу лужу.                                                                                                                                            

Медведя мыли со стиральным порошком на палубе, поливая из шланга, и такое купание ему очень нравилось. Он высыхал на ветру и ленивом полярном солнышке и становился похож на новенькую большую мягкую игрушку. Капитан разрешил Грассу занять более просторную каюту, и медведь теперь проживал вместе с хозяином. Они были неразлучны. Мишка, как собака, держался папенькиной ноги, прижимал ушки и заглядывал ему в глаза. Они являлись в медпункт, где мы проводили обследования, и судовой врач - Инка-залепушница, как она сама себя величала, высыпала на ладонь пригоршню поливитаминов. Зверь слизывал её зараз и ждал добавки.

 – Ну, что? – спрашивал Грасс. Инка сокрушённо качала головой...
 – Я всё передал.
 – Да знаю, - вздыхала Инка, – теперь уже не придёт. Я два часа на палубе стояла...

В какой-нибудь другой жизни Инка могла бы быть замечательной характерной актрисой.  Плотная, уютная, белозубая, с огромными глазами и ямочками на щеках, заводная и неудачливая, Инка куролесила во всю мощь своего  незаурядного темперамента.  Мы знали её историю с Палычем. Он был мотористом на судне, где Инка работала в прошлом году. Там их накрыла любовь, и Палыч звал её замуж. Он ей постоянно посылал телеграммы и письма, а недавно, как-то сразу, этот поток оборвался, и вот теперь, когда ледокол ведёт его сухогруз «на усах» – нос - корма, и можно увидеться и поговорить, Палыч не вышел на палубу. Папенька, когда ходил чинить их локатор, передал Инкину просьбу...

– Сволочи, –   говорит Инка, когда Грасс покинул медпункт,  все сволочи!

И мы знаем о чём она. На ледоколе у неё роман со штурманом Маслёнкиным, а весь российский флот – большой аквариум с прозрачными стёклами. Моряков перебрасывают с судна на судно, с рейса на рейс. На ледоколе, к примеру, много «штрафников», лишённых за различные провинности престижных загранрейсов. Мужская солидарность, «морская почта»... все обо всех всё знают... да и о чём ещё говорить, о чём сообщать «корешам»,  как не о романе врачихи, когда кругом бесцветные льды и небо, и утомительный полярный день, а весь запас кинофильмов – из союзных республик. Единственный бриллиант – «Кавказкую пленницу» все знают наизусть и крутят, ради забавы, задом наперёд.

Мужская солидарность...

Мне жалко Инку.  И незнакомого Палыча тоже...

– Ну, залепушница я, –  вздыхает она, – знаю, что залепушница!

Больше всего на свете Инка любит оперировать и тоскует без дела. Ледокол финской постройки. Медпункт и, в частности, операционный блок сверкают новыми шкафами и инструментами. Инка показывает диковинные приспособления, которых мы не видели в институтах, и говорит, что у неё руки чешутся.

– Сплюнь три раза! – советую ей.
Однажды прибежала ко мне возбуждённая
– Готовься, будешь ассистировать! У Горюхина – паховая грыжа.
– Инка, – сомневаюсь я, – ты уверена что до берега не дотянет?
– Перестань, какой берег! До него и вертолётом не добраться!
– Да не первый же день она у него!
– Не первый, а боли уже второй день...

Ассистирую. Вспоминаю институт и свои два года на кафедре хирургии, откуда ушла, расставшись с детской романтической мечтой. А у Горюхина после операции моча не отходит. Не спим ночь.

– Залепушница, залепушница я, – причитает Инка, – нерв, наверное задела, это самое страшное!

 – Перестань, – говорю, – отёк спадёт, к утру всё восстановится. Признавайся, ведь уговорила механика на операцию. Инка отмахивается, идёт в изолятор и возвращается, счастливая, с полной уткой.

Неделя передышки! Полетела лопасть винта - идём в Мурманск на ремонт. Папенька летит в  отпуск в Питер. Хочет взять мишку с собой, но оформление документов, как выяснилось, заняло бы  слишком много времени. Он мотается по городу с медведем на верёвочке и толпой зевак. Оставляет медведя на боцмана. Бедненький, мишка перестаёт есть и ни с кем не хочет общаться, зато сколько радости при папенькином возвращении!

И ещё полтора месяца во льдах. Помню всего один момент, когда Грасс не прятался за шуткой. Тёплая такая компания сидела на чьём-то дне рождения. Журналист, прибывший на судно на пару дней, подвыпив «солировал», вообразив себя бывалым моряком-полярником. Он не замечал, что окружающие примолкли, а когда заметил, не нашёл ничего лучшего как спросить при мне обо мне – не армянка ли я. Виновник торжества задохнулся и мне пришлось выручать его.

 – Нет, я – еврейка, – произнесла я страшное слово, загнав всю ситуацию окончательно в тупик. Знаете, – сказал мне потом Грасс, я – немец. Всю войну работал на Северном флоте – мы проводили суда союзников. Вы это можете представить? Я могла. Никогда мы больше к этому вопросу не возвращались...

Как выяснилось, медведь, несмотря на периодические возлияния,  сам терпеть не мог пьяных. Он здорово изодрал предплечье вертолётчику, полезшему к нему брататься. Летун пришёл в медпункт на нетвёрдых ногах. Хохотал, пока Инка накладывала ему швы, и грозился «извести зверюгу».

 – Вова, – ласково спросила его Инка, – делать в журнале запись о том, что ты явился в нетрезвом виде? Капитан регулярно журнал подписывает.

 Вертолётчик малость протрезвел (на судне во время рейса устанавливался сухой закон, который, конечно же, нарушался, но попасться на этом грозило списанием на берег).

 – Да ладно, – басил бедолага, – я ж пошутил. Я ж отосплюсь и завтра буду «ну нате вам!».

При сильном сжатии во время дрейфа, моряки спускались на лёд и играли в футбол. Грасс выходил с мишкой.  Они начинали бороться, играть в салочки. Мишка сопел довольный, прекрасно понимая правила игры. Рассказывали,  что в свободные часы ожидания каравана капитан надевал ватник и тоже развлекался борьбой с медведем прямо в рулевой рубке. Мишка, практически, был ручным. Моряки натянули на него тельняшку, поставили у рулевого колеса и нащёлкали всем на память.

А вот и нам пришло время держать путь к дому.

– Гугентошик, –  обращается ко мне Грасс, –  у меня просьба – деликатная, если не сможете, то и не надо.
– В чём дело, Александр Георгиевич?
– У меня матушка старенькая в Москве. Рыбку не передадите?
– Так ведь испортится! Мы же со своей аппаратурой поездом из Мурманска добираться будем.
– Солёная, ничего ей не сделается!
– Да возьму, конечно! Где мама живёт?
– На улице Горького, напротив телеграфа.
– О, мы с ней соседи!  С Петровки минут десять ходу.

Считаю делом чести привезти эту огромную рыбину, проблемы с которой начинаются уже в мурманском порту. Оказывается, «несанкционированное рыболовство» в океане является браконьерством, и рыбу у меня хотят изъять.

Полагаю, что только невероятность появления двух юных особ, сошедших с попутного судна с огромными ящиками аппаратуры, куда они могли бы спокойно спрятать рыбину, смягчило сердце  растерянного блюстителя порядка.

В вагоне поезда рыба начинает попахивать, и соседи по купе настойчиво предлагают использовать «продукт» в качестве закуски.

Ну,  как же! Под закуску!..

Дверь мне открыла сухонькая пожилая женщина, которую невозможно было бы назвать старушкой. Несмотря на возраст, в ней читались сдержанная вежливость и дистантность. Опрятность причёски и одежды делали её похожей на учительницу, а я подумала, что обращение к ней «фрау Грасс» в другие времена было бы очень органично. «Папенькина маменька», –  внутренне улыбаюсь я. Улавливаю её малую досаду на излишнюю заботу сына. Возможно, ей уже было в тягость возиться с такой большой рыбиной, тем более благодарить неизвестную особу за любезность, с просьбой о которой она сама бы не обратилась. Мне хотелось избавить её от этой пустой неловкости. Я знала, что в Москве она живёт совершенно одна. Семья сына в Ленинграде, а он большую часть года в рейсе. Выбирается, конечно, как только появляется возможность, но на пару дней... я рассказываю о его незаменимости на судне, и какой он умелец на все руки, и про мишку. Ах, сердце матери! Наконец, она смеётся. Я предлагаю сходить для неё в магазин. И она соглашается. Оставляю свой телефон. Объясняю, что живу совсем рядом, чтобы звонила при первой же необходимости. Обещаю всегда приносить ей продукты, если буду находиться поблизости. Расстаёмся по-доброму.

Навещаю её время от времени. Помню канун ноябрьских праздников. Выхожу из метро в ранние сумерки. Конец рабочего дня. Завтра праздник. Передышка. Рядом с метро цветочный киоск. А в нём... Сиреневые хризантемы! Огромные, махровые, си-ре-не-вые!!! Никогда не видела таких. Меня прямо заклинило на этих хризантемах, и так мне хочется подарить их кому-нибудь, кто сможет разделить со мной этот восторг. Счастливая мысль настигает меня. Лечу по улице Горького на  всех парусах. Слышу, слышу, чуть большую сдержанность в её приветствии, но переполнена своими эмоциями и не придаю этому значения. В комнате девушка, чуть моложе меня.

– Это Сашина дочь, внучка моя, – знакомит нас Эльза Карловна. Думаю: «Ну совсем не похожа – курносая, круглолицая блондинка. Раскладывает покупки на диване. Неприветливая. Совсем не похожа». Даже не раздеваюсь: «Спешу, спешу, только на минутку, только поздравить!». Хризантемы не обласканы ни единым словом. Оставляю этот праздник в чужом доме.

Спустя жизнь, пожалуй, могу понять обеих...

Спустя жизнь, вот только сейчас, выписывая эти строки, впервые удивляюсь: «Чего ж я их себе-то не купила – эти сиреневые хризантемы!». Тогда такая мысль и близко не пролетала... Недавно ушедшей подруге, единственной на этом континенте, я покупала хризантемы нежно-салатового цвета и несказанно радовала её. А таких сиреневых больше не встречала никогда...

«Месяц прошёл, год пролетел, время растаяло»... работа продолжается! Новая навигация, новая экспедиция, старый ледокол. Возвращаемся, как к себе домой. Столько знакомых лиц: Инка-залепушница сияет, стармех, папенька, электромеханики...

Суета первых дней, за которой и не сразу замечаю, что папенька больше не пасёт нас, не улыбается, не называет гугентошами. Да мы почти и не видим его. Наш инженер Лев – спасатель нашей многочисленной аппаратуры, фанат электронной техники, проводит с ним много времени, обсуждая свои изобретательские идеи, а мы уже включились в обследование экипажа: вахта, восемь часов на сон, еду и отдых, снова вахта...

Медвежонка нет. Его отдали в зоопарк в Финляндии, когда ледокол ремонтировался в Турку. Моряки рассказывали, что наш мишка сразу же стал сенсацией и звездой в Финляндии. Все газеты пестрели его фотографиями. Дело в том, что маркой финских машин-рефрижераторов всегда был нарисованный полярный медведь с красной гвоздикой в зубах. Фоторепортёры попросили папеньку, и медведь покорно позировал перед камерами с гвоздикой во рту. Вскоре все холодильники на колёсах разъезжали с портретом единственного в мире дрессированного белого медведя. Ещё поведали нам о том, что мишка чуть не стал причиной международного скандала. Ледокол, сошедший в своё время со стапелей, благословлял в плавание президент Финляндии.  В каюте капитана висел его портрет и в специальной рамочке – осколок бутылки из-под шампанского, которую президент разбил о борт судна перед первым выходом в море.  Когда ледокол пришёл на ремонт, капитан устроил специальный банкет, на который был приглашён президент. Обстановка была самая дружественная. Гости и комсостав пили за дружбу между народами, за дальнейшее сотрудничество, за «крёстного отца» ледокола, угощались деликатесами, среди которых главенствовала икра разных сортов. Мишка удивлял и  забавлял присутствующих.

 – Говорят, ваш медведь любит выпить, – сказал президент и протянул медведю свой бокал. Тут случилось невероятное. То ли он уловил запах алкоголя, то ли ещё что, но мишка выбил бокал из рук президента.

– Господин президент, – быстро нашёлся Грасс, – Миша предпочитает отечественные марки, – и быстро дал медведю отхлебнуть из своего бокала. Международный конфликт был исчерпан.

Послушай, – спрашиваю Инку, – мне кажется или действительно папенька избегает нас?

 – Не кажется, – говорит Инка, заливаясь смехом, сверкая своими великолепными зубами, – что тут было!

 – Говори, не томи!

 – Зимой работали в Балтийском заливе. Проводили суда из Балтийского моря в Питер. Короткие рейсы, короткие стоянки в порту. Ледокол превратился в гостиницу – понаехали жёны с детьми. Детвора чуть ли не валялась на медведе.

Ну и папенькина жена явилась где-то после ноябрьских праздников. Что она тут ему устроила! Из-за тебя!

– ???!!!

– Ко мне прибежала выяснять. Орала: «Так я ему и поверила, что ничего не было! Если б не было, стала бы она обхаживать старуху – в магазин бегать, по врачам водить, цветы дарить! А рыбу-то с душком привезла!»

 – А ты?

 – А что я? Я ей прямым текстом сказала: «Вы ж её не знаете! Вы бы на неё посмотрели один раз, а потом бы на  Ваше сокровище –  старого сушённого сморчка – сами бы всё поняли!». Смеюсь. Закрываю лицо руками. «Ну, Инка, ну залепушница!  Ну, курносая девочка, дочка! Донесла на папеньку своей маменьке! «Фрау Грасс» не стала бы выдавать сына невестке...» . А вот только сейчас пришла мысль в голову: «А ведь она, очевидно, так же думала... стоило прожить жизнь, чтобы догадаться!»

 – Короче, – Инка затягивается сигаретой, – мадам запретила ему на пушечный выстрел к тебе приближаться. Грозила бумагу начальству накатать.

– Так значит, он приказ выполняет? Но сам-то ведь знает, что не верблюд, что уж так рьяно?!

– Знает, – хохочет Инка, – но боится стать  оленем!

Теперь сама обхожу папеньку. Он, конечно, понимает, что Инка мне всё рассказала. Ходим по разным бортам, и такая неловкость между нами, будто и действительно виноваты...

Магия льдов. Так бы и простояла на корме всю жизнь... Они светятся, утоляя глаз всеми оттенками синего, вспыхивая изумрудной зеленью. Цветовая симфония: нежная свирельная голубизна насыщается солнцем, темнеет до нестерпимой – скрипично-альтовой синевы. Красота разрывает сердце и горло,  но и это не всё – органная глыба торжествующего индиго по правому борту доводит до катарсиса, и ты плачешь счастливыми слезами над нелепостями несправедливых обид, над своим дурацким замужеством, от которого, наконец-то, окончательно освободилась, над тем, что возлюбленный не имеет понятия, что поселился в моём сердце, и разгуливает по Москве с другой женщиной... над беличьим колесом этой жизни, которое, как в сказке, упёрлось в эту светящуюся глыбу, и теперь колдовство какого-то злого волшебника больше не имеет власти надо мной.

Наш инженер Лев – Дон Кихот, только без бороды и усов. Грива всклокочена, щёки втянуты, как воронки, глаза горят. Он сутками сидит над нашими приборами, доводя их до совершенства, или часами пропадает в радиорубке или у Грасса, обсуждая свои идеи и изобретения.

– Как же ты не была в павильоне новых достижений в электронике на Сельскохозяйственной выставке? – упрекает он меня. Лев знает, что я мечтаю о беспроводниковых датчиках, чтобы снимать хотя бы основные физиологические показатели состояния моряков прямо на рабочем месте.

 – А ты почему не ходил на семинары по работе с многопрофильным тестом исследования личности? – парирую я ему. Вообще-то мы живём с ним дружно. К тому же оказывается, что он пишет песни и горит желанием исполнить их на концерте самодеятельности в честь приближающегося праздника Военно-морского флота.

– Просьба, – звонит он мне, – ты не можешь зайти к нам послушать как я пою и можно ли с этим выступить?
– К кому это «к нам»?
– Я у Александра Георгиевича.
– А он-то здесь при чём? – не понимаю я.
– Так он ответственный за самодеятельность, и на аккордеоне мне аккомпанирует.
– Нет, не могу, – говорю, – у нас обследование в конце вахты.

Лёвка вылавливает меня вечером в коридоре. Возбуждён, говорит скороговоркой, размахивает руками. Оказывается, он очень стесняется и боится петь, но желание выступить всё же сильнее. Его увлечённость всем, что бы он ни делал, и смешит, и подкупает. На всю жизнь запомнила историю с ним, которая звучит, как анекдот.

Ледокол заправлялся топливом и стоял с танкером борт в борт. Несколько часов передышки. Меняемся фильмами, и в столовой собирается почти весь экипаж.

«104 странцы про любовь» – вот какой совсем новый фильм нам дали посмотреть ребята с танкера! Зал затаил дыхание. Постельная сцена, столь не частая в советском кинематографе. Героиня Татьяны Дорониной спрашивает: «Ты меня любишь? Я люблю тебя» и повторяет эту фразу с различной интонацией восемь раз.  Ощущение неловкости. Мы со Светиком – единственные женщины в столовой. Такое чувство, будто тишина загустела, и дурное облако повисло над нами,

и... вдруг, раздаётся грохот. Кто-то падает со стула, и голос Лёвки: «Я забыл выключить паяльник!».

Ну и разрядочка была! Все хохотали, как ненормальные...

– Ну, давай заходи! – не даёт мне возразить Лёвка, – мне обязательно нужно, чтобы ты послушала.  Сдержанно раскланиваемся с папенькой. Между нами океан, год времени, сиреневые хризантемы... мои смешанные чувства – неловкости. Без вины виноватые... Лёвка пытается петь, сбивается, постоянно бросается к столу и что-то переписывает. Папенька похож на грустного пеликана – сидит, положив голову на аккордеон, и наигрывает какую-то мелодию, кажущуюся знакомой. Потом мы опять слушаем Лёвку, и в очередном перерыве снова эта  мелодия.

– Знаете? – спрашивает папенька.
– Что-то знакомое, но не могу вспомнить.
– Вертинский, – подсказывает он.

Люблю Вертинского, но ничего не возникает в моей голове, а он сидит настороженной птицей с закрытыми глазами и по которому разу проигрывает мотив, прислушивается, качает головой.

Спустя месяцы, в другом времени, в другом измерении глажу груду белья, как всегда под проигрыватель. Ничего не вспоминая, просто под настроение ставлю Вертинского. Эти аккорды я узнала сразу. И сразу до голоса вспомнила слова припева, мелодию которого так настойчиво проигрывал мне папенька:

«... послушайте, маленький, можно мне вас тихонько любить»...

Лет через семь, после завершения очередной экспедиции, добираемся до берега транзитом на атомоходе. Всего пара суток, а непривычно быть пассажиром на ледоколе. Благо, знаю почти всех, если не по имени, то в лицо. Большинство из них были нашими испытуемыми на разных ледоколах в течение стольких лет. Господа офицеры устраивают нам экскурсию по кораблю. Спускаемся в святая святых – к пультам управления машинным отделением. Ребята подчёркивают насколько безопасен «мирный атом», показывают журналы замеров...

Вечером – банкет в честь гостей. Папенька появился неожиданно для меня – я не знала, что он на атомоходе. Он абсолютно не изменился – очевидно, дальше усыхать просто больше некуда... чуть насторожен; не знает, что я разгадала его музыкальное послание.

– Медведя видели? – спрашиваю его через стол и шум общей беседы. Он оживляется, благодарно кивает головой.

– Ну, да, да, пару лет назад, – запинается, умолкает, качает головой, – опять я попал в Турку на ремонт и поехал в зоопарк. Директор зоопарка, профессор – мой хороший знакомый. Зоопарк был закрыт, и я попросил директора разрешить мне зайти за ограду. Он не разрешил. Сказал, что это опасно, что медведь уже не помнит меня. Я настаивал, и тогда он позволил мне пройти за решётку к железному забору, туда, где мишке оставляют пищу. Я только свистнул и тихонечко так позвал – Миша-а! Он бросился ко мне со всех ног, встал на задние и  просунул передние лапы сквозь прутья забора и прижал меня к себе... в глазах Грасса стояли слёзы, да и я боялась, что тушь потечёт.

Ох, уж эта Нью-Йоркская жара. Парилка, предбанник! Бегу к папеньке со всех ног, как когда-то его питомец... через Бродвей, через эмиграцию, изоляцию, чуждость местных лиц, нелепость собственного ... он совсем не изменился – ну, конечно же, дальше усыхать некуда! Всё то же сходство с Вольтером, сказочником, большеклювой птицей... узнал, узнал! Улыбается, склоняет голову, распахивает передо мной двери ресторана: “ You are welcome, мis!” ...*

Я замираю, как в столбняке...

Одна моя пациентка расшибла лицо о стеклянную дверь, которой не заметила...

– Are you OK? ** – спрашивает швейцар – двойник.
– О, yes, thank you! I’ve just changed my mind. *** 

Нет сил двигаться дальше, нет поблизости скамейки, где бы можно было перевести дыхание. Впервые опускаюсь прямо на ступеньки перед входом в церковь. Молодые люди вокруг с бутылками воды, стаканчиками, бутербродами.  Как же громко они разговаривают!..  Во Флориде я слышала как кричат павлины... Я не взяла воды... 

Господи, сколько же ему должно было бы быть лет, если в первую нашу встречу мне было 27?  Делаю нехитрый расчёт.

Солнце заливает мою голову, плавит мозги, слепит глаза. Тяжёлое, жёлтое солнце нью-йоркского июля...

 

____________________________

* Добро пожаловать, мисс
** Вы в порядке?
*** Да, спасибо! Я передумала

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка