Голос (Моя Белла Ахмадулина)

 
 
 
 
Белла Ахмадулина – лавина, гул лет. Ла-ли-ла-ле... ласкаю нёбо этими «л-л-л»  – Белллллллллаа... Выкликаю из памяти, запрокидываю голову, вытягиваю – не шею – горло – настраиваю, выжидаю,  прислушиваюсь к внутреннему звучанию... сейчас, вот сейчас возникнет этот ГОЛОС...
Уж и не припомню, когда это началось... Первые курсы института... ещё до встречи евтушенковского «кровать была расстелена и ты была растеряна» ... Самое начало 60-ых?  Разве  т а к  можно?  ТАК откровенно –  Это ей посвящено.
– Ей?
– Ну да, «Надменность рыжей чёлочки и каблучки-иголочки»... 
Взрыв, взаимоисключающих чувств: целомудренности (недавние школьницы, жертвы раздельного обучения, совкого ханжества) и свободы от всяческих табу. ОНА – ещё только имя, несколько стихотворений (в «Юности»?, «Дне поэзии»?)
И вскоре – несказанная удача. Линка (подружка) приносит тоненький сборничек «Струна».
 – Откуда??!!  Изумлению моему нет предела.
 Буднично – в газетном киоске у метро «Измайловская». Хохочем. Она ещё широко не известна,  ещё продаётся в газетных киосках (!) и  не из-под прилавка ...  Неосведомлённость киоскёра – наше везение!
 Сейчас представить это невозможно. Ничего не покупалось. Всё доставалось. Книги как продукты питания.
Увижу её позже. На «Магистрали» с Вознесенским.
«Магистраль» – литобъединение. Одно из лучших и известнейших в Москве. При доме культуры железнодорожников. Его руководитель – Григорий Михайлович Левин – поэт по составу крови. Рыцарь её Величества Поэзии. Вдохновенный, громкоголосый, с пожаром в душе и глазах, летящий, спешащий, вечно опаздывающий, потому что должен одновременно находиться везде, он способен с полуоборота завести любой зал.  По абсурдной совковой идее в литобъединении должны заниматься железнодорожники и их родственники. Поскольку, по объективным  причинам, это положение не выполнимо, своё мастерство мы оттачиваем по праздникам  на стихах, посвящённых железнодорожному транспорту. Мы их читаем на каких-то открытых и закрытых площадках и, кажется, печатаем в малотиражке. В остальное время – неподцензурный беспредел: читаем и обсуждаем свои стихи и стихи, которые, по мнению Левина, нам н е о б х о д и м о  знать. За это у Григория Михайловича периодически возникают мелкие и крупные неприятности вплоть до закрытия литобъединения, которое потом возрождается каким-то мистическим образом... У Левина чуткое ухо и сердце наставника, проводника. Он безошибочно определяет Поэта в начинающем. Он таскает нас по всем библиотекам, книжным магазинам, вечерам, где поэты  о ф и ц и а л ь н о  читают стихи. Он нам прокладывает путь в ЦДЛ, где можно увидеть живых классиков. Мы собираемся на квартирах  и читаем, читаем ...стихи, стихи...
Но и этого мало! Левин знает всю литературную Москву (и не только!). Он любим молодыми и маститыми, и они с радостью выбираются к нам на литобъединение.
Сколько раз, почти в семейном кругу, я слушала Вознесенского, Ахмадулину, Окуджаву, Арсения Тарковского... Юность пребывает в вечности: ничего не надо беречь – всё что есть, будет всегда... не записывала... не сберегла. Теперь собираю по крупицам по сусекам памяти... вот в этот самый момент, моя рука потянулась к тому «Избранное» Беллы... наугад попадаю на последний абзац её предисловия: «Кто-то скучает по своей молодости, совпадающей с началом моей литературной жизни, и недосчитается каких-то воспоминаний, связанных со мной, – прошу простить меня...Я жила на белом свете и старалась быть лучше.» 
Ну не удивительно ли?...
Не помню хронологии... Очень близко – они с Вознесенским – недавно вернулись из Парижа (само словосочетание кажется невозможным!). Оба молоды и выглядят пришельцами. У Андрея вместо галстука шейный платок. Она в чёрно-белом, невероятном. Это сейчас я могу подобрать слово – э л е г а н т н а, а тогда – просто чувство восторга от созерцания т а к о й, в прямом смысле нездешней красоты. Так тогда не одевались. Охота на стиляг ещё имеет место или недавно закончилась. Гласно и негласно контролируется стиль одежды, причёски, музыкальные предпочтения, круг чтения. Один только внешний вид этой пары, по сути, являл крамолу. Он был вестью из-за железного занавеса: есть миры, где свобода выбора личного пространства является повседневностью. Оба – иллюстрацией,  вестниками  с в о б о д ы. Вознесенский рассказывает об их выступлениях в Париже. Переполнен впечатлениями, говорит о зале, поразившем его воображение –  там постоянно звучит музыка , и меняется подсветка стен. Повествует, шутит, играет... «а потом на сцену вышла Белла. Накануне ей сделали новую стрижку...». И тут с ним что-то случается, он перестаёт играть и начинает задыхаться от восторга: «Представляете её выкрасили в рыжий цвет и постригли вот так и так (показывает «каре»). Она читала, а потом зал сошёл с ума. Они её просто не могли отпустить. Потом все газеты вышли с её портретами... её называли секс символом России»...
Всё невероятно – и финал повествования, и то, что его «субъект» находится тут же   – сидит, слушает так, как будто и не о ней говорят... А потом Вознесенский читает свои стихи, многие из которых уже знаю, а то, что читала она, не помню. Всё затмило чувство ошеломлённости голосом...
Я слушала её в Доме литераторов и на стадионе, в Политехническом и книжных магазинах в Дни Поэзии, на съёмках фильма «Застава Ильича», и уже здесь в Америке, «спустя жизнь»...
ГОЛОС вызывал восторг сильнейшей степени и состояние, близкое к трансовому. Я – совсем не экзальтированная персона. Мои ирония и скепсис хорошо известны друзьям и недругам. И фанатизм чужд мне в любом проявлении. Я никогда не подошла к ней, имея реальную возможность...
Сейчас могу осознать, что воспринимала её как ЯВЛЕНИЕ. Да, явление из иных миров, имеющих иную интенсивность гармонических вибраций. Помню её на сцене – всегда в одежде королевских цветов. В высоких ботфортах, облегающих чёрных (бархатных?) брючках в них заправленных, чёрном (бархатном?) пиджаке (камзоле?) с белым, пенным жабо – кружевом блузы... или в белом пиджаке с чёрными кружевами... Лицо прекрасно и светло  –  «очей очарованье», но с юности в глазах – нездешняя печаль. Углы губ опущены – залог трагической маски, которая зримо проступит со временем.
Руки заложены за спину (сложенные крылья?) и... Голова резко закинута вверх – не просто лбом – всем лицом, подбородком... Всей фигурой устремлена вверх... Вот сейчас пришло сравнение: ангел в земном плену... Заносчивость – надменность – вызов?... Всем нутром своим, сердцевиной чувствую в себе её застенчивость, ужас перед бездной зала, куда, неминуемо, предстоит сорваться: «Какой мороз во лбу, какой в лопатках ужас»...
 
«Я не из гордости – из горести так прямо голову держу»...
 
В таком положении, кажется, невозможно читать... 
 
Всё этот голос, этот голос странный.
Сама не знаю: праведен ли трюк –
так управлять трудолюбивой раной
(она не любит втайне этот труд)...
 
Измучена гортань кровотеченьем речи,
Но весел мой прыжок из темноты кулис.
В одно лицо людей, всё явственней и резче
Сливаются черты прекрасных ваших лиц.
 
ГОЛОС пронизывает. Пронзает. Ранит, отворяя потаённые темницы души, и она, узнавая свои пространства, отправляется в полёт. Сердечная чакра переполняется блаженством, любовью, состраданием ко всем, проходящим земными путями. Феномен ЕДИНЕНИЯ.  Слёзы освобождения, их никто не стесняется.
 
Не плачьте обо мне – я проживу
Счастливой нищей, гордой каторжанкой... –
 
заклинает 30-ти летний ПОЭТ в год вторжения советских войск в Чехословакию.
 
Сестры помилосердней милосерденой,
В военной бесшабашности предсмертной,
Да под звездой моею и пресветлой
Уж как-нибудь, а всё ж я проживу.
 
Это обо всех нас... Это и обо мне...«Сестры помилосердней милосерденой...» это ключ КАК надо прожить «каторжанке»...
Рано вкусив запретный плод запретных стихов, учу наизусть «подпольных» Гумилёва,  Мандельштама, Цветаеву... сохранить в себе на случай, если «лишат» заветных тетрадок. Но что же делать с этим ГОЛОСОМ, исчезновение которого так трудно пережить. Не помню когда, но где-то после первых же «встреч», пробую ГОЛОС  «на вкус»...
С театрального своего детства (позднее узнаю, что и она ходила в театральную студию) знаю за собой эту весёлую способность подражать голосам. Я свободно говорю голосом Рины Зелёной, и в пионерских лагерях выступаю со смешным номером, копирую одноклассниц, но никто не знает, что также легко даётся мне дискант Спирантовой (в 7-м классе достаточно долго разыгрываю по телефону ближайшую подружку) и сказочный голос Бабановой. Дотелевизионное дитя радио: театр у микрофона, детские постановки, сказки и т.п., я и не придаю значения этому «заполнению» любимыми голосами. Они живут во мне, невзирая на возраст, да и какой это возраст! Я просто закрываю глаза и запрокидываю голову. Я вижу, чувствую её в себе и сразу понимаю – похоже, очень похоже!  Я наполняюсь этим голосом, этим образом. Я «присваиваю» Ахмадулину, вхожу в её вибрации, и первое время тревожусь, проверяю – со мной ли это счастье... Со мной! Никому, ничего не говорю. Обладаю им единолично. Сколько раз, оставшись одна в своей квартире на Петровке, в старинном доме с камином, закинув лоб в потолок  под пять метров, я доверяла свои печали э т о м у голосу... «Не плачьте обо мне, я проживу!»...
Однажды звонит мне старшая сестра – профессиональная спортсменка, далёкая от литературных страстей, и говорит: «Послушай,  к нам тут приехал человек с Кавказа, наш спортсмен. Специально прилетел послушать Ахмадулину и не смог на днях попасть в ЦДЛ. Ему уезжать через три дня. Не знаешь, её ещё где-нибудь можно послушать на этой неделе?». Если бы было можно, я бы знала. «Нет, – говорю, – на этой неделе нельзя» (а сама думаю: «Вот так и надо! Специально самолётом лететь, торопиться, с л е т а т ь с я, как на чудо!). Так мне жалко этого неизвестного и удивительного спортсмена, что, неожиданно для самой себя, говорю: «Приводи его завтра вечерком, думаю, кое-что смогу для него сделать».
Он никогда не видел и не слышал Ахмадулину. Ещё нет её пластинок.  Просто говорю ему: «Слушайте! Это очень похоже на то, как она читает, очень»...
Впервые читаю не для себя. Делюсь, дарю её ему. Вижу – он готов принять...
Читаю много, свободно, во весь голос...  Её голос... 
Есть обряд братания на крови, мы побратались с ним на ГОЛОСЕ...
Помню вечер, посвящённый грузинской поэзии в литературном музее на Петровке. Небольшой зал, заполнен, в основном, магистральцами. Выступают переводчики с грузинского. Сижу совсем близко к столу, за которым все выступающие. Лицо Ахмадулиной рядом. Стараюсь не смотреть, не задеть банальным любопытством... Никогда не назвала её даже за глаза Беллой –  при том, что мы не были знакомы, без фамилии, мне кажется, это звучит фамильярно. Просто по фамилии, как Цветаеву. Как Ахматову...
Две истории живут во мне с того вечера. Всегда была уверена, что обе – из уст Ахмадулиной, а сегодня засомневалась: о смерти Галактиона Табидзе, возможно, кто-то другой (Владимир Леонович?). Начну с неё. Так, как запомнила. Я не знаю, так ли это было на самом деле или народный фольклор довёл описание жизни своего кумира до совершенства... Галактион Табидзе – истинно народный поэт Грузии. Как потом говорила о нём Ахмадулина, при всей сложности его языка, глубокой философии, мистичности, космогонии его поэзии, именно ему удалось воплотить дух грузинского народа. Его знали все – от проводниц поездов и рабочих до представителей самых высших слоёв общества, не обязательно связанных с литературой. Когда, после публикации романа «Доктор Живаго» за рубежом, вышла директива партии «осудить», во всех союзных республиках в литературных газетах появились соответствующие пасквили, и только Грузия хранила молчание. Тогда к Галактиону Табидзе в больницу пришли молодые ребята из органов с заготовленным текстом и предложили ему поставить под ним свою подпись. Пришли к нему, потому, что он был авторитетом номер один в грузинской поэзии. Галактион Табидзе никогда не был лично знаком с Пастернаком. Борис Леонидович переводил стихи его двоюродного брата – Тициана Табидзе. Когда же ему показали стихи Галактиона, Пастернак воскликнул: «Так вот кто настоящий поэт!», но всё осталось, как прежде. Поэты не встретились.
Галактион и сам пострадал от сталинского режима и до последних дней не мог оправиться от депрессии. Он почитал принесённую статью, сказал, что в таком виде он её подписать не может и отправил сотрудников соответствующих органов исправлять «шедевр». Они пришли через пару дней с исправленным экземпляром. Он опять просмотрел написанное и сделал новые замечания.  Когда борзописцы пришли в третий раз, 68-ми летний больной человек выбросился из окна
Я живу с этой историей всю свою жизнь. Я многажды рассказывала её сыну, которого, как только подрос, стала брать на все литературные встречи. Очень скоро он стал главным добытчиком билетов в Дом литераторов для очень большой компании моих друзей.
А недавно я вложила эту историю в клюв новому птенцу – американскому подростку, но думаю, ей ближе пока показалась вторая история, рассказанная Ахмадулиной. Она говорила о том, что дух Галактиона буквально растворён в воздухе Грузии. Она была посланником, явлением и проводником любви к ней и без труда отворила наши сердца. Нежная прививка любви к грузинской поэзии и поэтам легко принялась там и цветёт до сей поры. Ахмадулина поведала удивительную историю, радуясь и сама удивляясь, будто бы и не знала её наперёд.
Ахмадулина рассказала о том, как она любила ходить по вечернему Тбилиси, и однажды,  оказавшись в горах, вышла на костёр пастуха, пасшего отару овец.
– Можно ли мне погреться у Вашего огня? – спросила путешественница.
– Садись, сестра, – ответил чабан, – огонь, как и эти звёзды, и эти горы принадлежат всем... Он говорил высоким слогом, и они долго беседовали – Поэт и чабан. Неожиданно, неизвестно откуда взявшийся кролик, пробежал по руке чабана, по груди, спустился по другой руке и убежал. Чабан не прерывал своего повествования...
 – Друг мой, воскликнула удивлённая Ахмадулина, – что это было? Почему кролик так свободно бегает по тебе?
 – О, сестра, отвечал чабан, – у нас с кроликом самые замечательные отношения: ему ничего не нужно от меня, и мне ничего не нужно от него...
Ахмадулина была под большим впечатлением от этой встречи.
В день отъезда ранним утром она отправилась побродить по улицам, попрощаться с городом. Навстречу ей шёл чабан...
 – Брат мой, – воскликнула она, – я думала о тебе! Как замечательно, как удивительно, что мы опять с тобой встретились перед моим отъездом!
– Не это удивительно, что мы с тобой встретились, сестра, на этой улице, – ответил чабан, – удивительно то, что мы с тобой встретились в мироздании, как сказал бы Галактион...
На том вечере Ахмадулина ни звуком не обмолвилась о своей истории с Пастернаком. И никогда изустно я не слышала её. Читаю в последнем сборнике «Нечаяние» в проговор: «Мелкую подробность моей весны того (1959) года не хочу упоминать за ничтожностью, но пусть будет: из малостей состоит всякий сюжет, из крапинок – цвет. Велели –  отречься от него. Но какое счастье: не иметь выбора, не уметь отречься – не было у меня такой возможности. Всего лишь – исключили из Литературного института, глумились, угрожали арестом – пустое всё это»... вы ж понимаете, «всего лишь исключили»...
1980-ый год. Андрея Дмитриевича Сахарова отправляют в ссылку в Горький. Слушаю ночами «вражеские голоса». Он объявил голодовку, и его кормят насильно... Из самиздатовской книги Буковского знаю: насильно кормят через нос. Наконечник трубки – металлический. Он каждый раз царапает, ранит слизистую, которая не успевает зажить до следующего кормления. Следующее кормление идёт по живому... АКАДЕМИКА САХАРОВА?! ТАК?!! Кормят?!! И никто из коллег-академиков не выступил в его защиту!!! Чудовищно!  Чудовищное чувство собственной беспомощности, несостоятельности, и, вдруг, ГОЛОС! Её несравненный  голос... Ахмадулина читает своё открытое письмо правительству в защиту Сахарова. Эмоциональный, гневный, благородный призыв с обескураживающим финалом: «...если уж нет других академиков, желающих вступиться за академика Сахарова, то это делаю я, почетный член Американской академии искусств поэт Белла Ахмадулина»... «...какое счастье: не иметь выбора, не уметь отречься» ... Вот такая гармония духа, слова, поступка. Такая безграничная степень благородства и внутренней свободы...
Помню съёмки фильма «Застава Ильича» в энергетическом институте. Аудитория заполнена до краёв. Такое счастье видеть всех сразу – Окуджаву, Вознесенского, Рождественского, Евтушенко и, конечно же, Ахмадулину. Мы собирались, кажется, дважды, но эти кадры вырезали, доснимали в Политехническом музее, но и в переименованном фильме тоже не дали поэтам прозвучать во весь голос. Практически, ничего от того восторга и единения зала не осталось в фильме, и только голос Ахмадулиной...
В Нью-Йорке, в начале эмиграции, еду через весь город в Бруклин. Уже и не припомню где – небольшой зал, наполовину заваленный стульями, низкая сцена, дневное время – встреча с Ахмадулиной. Немного народу. Российские провинциалы, живущие поблизости, пришли с внуками... Многие из них понятия не имели, куда они пришли. Помню бабушку, которая в течение всего времени выступления, старалась накормить своего пухлого внука. Он же убегал от неё и другие дети расхаживали свободно по залу. Помню двух дочерей Ахмадулиной в невероятных шляпах образца 19-го века и с ними поэта Константина Кузьминского, эпатировавшего публику:  на нём была длинная чёрная холщовая рубаха, наподобие рясы, подвязанная шнуром, палка-посох в руках; запущенная грива, косматая борода. Рядом с неземными юными девушками в шляпах и их матерью, сохранившей невероятную хрупкость и красоту, он смотрелся лешим, а все они на фоне помятых маек и джинсов выглядели посланцами неизвестной, но, безусловно, более развитой цивилизации.
Ахмадулина читала как всегда – казалось на пределе своих возможностей, невзирая на расхаживающих по залу детей и невнятность публики. В ней не было ни раздражения, ни снисходительности. Она оставалась собой в напряжённом световом поле хранящих её сил.  У меня не было подобной защиты. Мне хотелось воззвать ко всем детям и бабушкам, объяснить им в какого рода действо вовлёк их счастливый случай, но не могла открыть рта, как во сне, в её присутствии... Они же запросто потом подходили к ней и о чём-то говорили, и я уже не припомню был ли хоть один человек, пришедший за автографом...
И ещё одна встреча. В Манхэттене. Зал переполнен. Эти люди знали к кому они пришли. Ахмадулина остаётся прекрасной и несравненной. Ей –  60...
Она стройна. В чёрном. Так же запрокинута голова, те же печаль и неотмирность в глазах, но лицо подобием трагической маски, но Борис Мессерер сидит рядом на сцене, оберегая, охраняя сокровище... Я знаю – у неё проблемы со здоровьем и, в частности, со зрением. Думаю, какое счастье, что он рядом с ней – материализовавшимся ангелом-хранителем.  Я с сыном и невесткой, которая ждёт ребёнка. Неродившееся дитя слышит этот ГОЛОС. Я уже очень много знаю о чувствах и впечатлениях плода. Я счастлива за будущего младенца... Другой возможности у девочки уже не будет. Её мать читает какой-то журнал, в то время как Ахмадулина читает  л ю б о в ь. Вестница, она исподволь, намёком, кружевом-ворожбой слова, струной голоса вовлекает нас в воронку этой любви, даёт пригубить щемящее чувство эфемерности этой жизни, и потому не надо терять времени... Знаю – м о й  будущий ребёнок будет любить стихи...
Овация. Зал встаёт. «Ну всё, –  говорю сыну, –  иди!». Он берёт из моих рук книгу и пристраивается в конец длинной очереди на сцену. Как Ваше имя, –  спрашивает она, – это не мне, это матушке, – отвечает Антон, – она за 35 лет так и не решилась подойти к Вам. Господи, ну как же это! –  охает Ахмадулина...
Прекрасным детским почерком из давних наших школьных прописей написано: Юле –
пожелание радости и благоденствия!
Белла Ахмадулина
3 мая 1997 года
Нью-Йорк
            Всё размышляю, ну чтО, чтО мешало мне приблизиться? Собственное несовершенство? Гордыня? Робость? И к Бродскому не смогла подойти за автографом.
Благоговение. Отсутствие языка, на котором могла бы произнести  чтО (?)-то Вспоминаю с неловкостью за возникающую параллель: Цветаева (!) не посмела подойти к Блоку... И вот читаю в стихотворении, посвящённом памяти Бориса Пастернака:
 
Мне доводилось около бывать,
Но я чужда привычке современной
Налаживать контакт несоразмерный,
В знакомстве быть и имя называть.
По вечерам мне выпадала честь
Смотреть на дом и обращать молитву
На дом, на палисадник, на малину –
То имя я не смела произнесть.
 
Вот он ответ – и для неё тоже (!) не был возможен «контакт несоразмерный»...  ощущение масштаба...
Учимся грамоте. Пишем печатными буквами:
 
Что так снегурочку тянуло
К тому высокому огню?...
 
Детке 5 лет. Пишем по строфе два раза в неделю (мои нерабочие дни). Когда закончим, она уже будет знать наизусть и читать с моего голоса. Я ей ещё не могу прочесть, «как  ОНА», а всё равно, и в своём чтении проступает ЕЁ интонация. Слушаю почти младенческий лепет, но так замечательно артикулирующий, длящий слова и паузы:
 
Но голубым своим подолом
взметнула – ноженьки видны,
и нет её... она подобна
глотку растаявшей воды...
 
Ребёнку передаётся упоение ритмом, мелодией, тончайшей аурой стиха, первым предчувствием смысла. Пишем ещё маловато, но читаем вслух много. Особенно ей нравится читать дуэтом или «по ролям». Погружаемся и в серебряный век, и в золотой. Гуляем в парке, читаем, читаем наизусть...
 
Уже в 11 лет двуязычный ребёнок воскликнет: «Ах, как это хорошо!» –
 
«Ударяется яблоко оземь
Столько раз, сколько яблок в саду!»
 
Наша грамотность ещё хромает, но сын покачает головой, когда детка мимоходом в продолжение его жеста – смотри какой закат! – почти пропоёт мандельштамовское: «О как же я хочу\ не чуемый никем\ лететь вослед лучу,\ где нет меня совсем»...
У детки отличный английский, но дома мы говорим на «великом, могучем». Наши занятия дважды в неделю продолжаются. Только теперь детка приходит ко мне сразу после школы и садится за мой компьютер делать уроки. Я в это время в другой комнате занимаюсь своими делами. Потом мы возвращаемся к стихам и российской прозе.
За несколько дней до вести о смерти Ахмадулиной пришли непонятные и тревожные стихи:
 
Летопись осеней – оси кружения –
Памяти  жжение, веры весы.
Остовы осеней – преображение
Завязи –  в яблоко, века – в часы.
Не уязвлённостью, а уязвимостью
Звоном заоблачным, мУкой земной
Мечены зрелые души – вместимостью
Радости ближнего, боли чужой.
Ранены осени самосожжением,
Нежным ростком, пропоровшим гранит,
Тем, что на тоненькой нити мгновения
Неповторимый плод жизни висит.
 
Думаю, они были предвестниками непоправимого...
Детка пришла из школы. Кормлю её обедом, решаю, что скажу потом, когда начнём заниматься...  Она садится за компьютер, я за книгу. Очень скоро приходит ко мне с глазами, полными слёз – прочла в новостях... Ушла Ахмадулина...
            Мы зажигаем свечи, разливаем в бокалы сок тёмного  винограда. Читаем ЕЁ стихи. ПОМИНАЕМ. Я рассказываю детке все истории о моих встречах с ней, показываю надпись на книге, а потом, впервые за двадцать лет эмиграции, извлекаю из себя её голос:
 
Марина, это всё –  для красоты
придумано, в расчёте на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
 
У Ахмадулиной  стихотворение «Взойти на сцену» заканчивается такой строфой:
 
Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
Достанет ли их вам для малого блаженства?
Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг...
 
Мне хватило навсегда.
И даже больше...

X
Загрузка