Галерея искусств

 

 

1. Папка с тесемками

В 1980-м Макаров получил новенький университетский диплом на сцене актового зала.  Вручая «корочки», вместо поздравлений ректор заявил ему: «Лучше бы вы уехали в сельскую местность по распределению – у меня недобор таких выпускников. В городе ведь и своих учителей русского языка и литературы навалом. Правда, у вас есть и другая специальность: филолог. Не вздумайте идти с нею в нашу промышленность – в оборонке болтуны опасны. А то я знаю ваших жен – жестоких, переславльских!»

«Глупость какая!» – думал потом Макаров, глядя из зрительного зала на ректора, нудно напутствующего всех до одного выпускников. Те за годы учебы ничего не сказали друг другу о себе. Потом, вместо поздравлений, потащили друг друга в ресторан, а Макаров пошел к жене. Та, впуская его, и сказала глупость: «Где ты будешь работать? Я долго не смогу тебя содержать. Понял, червяк?»

А вскоре весь Переславль стал бранчлив. В нем пять отделов народного образования: городской и четыре районных. В первом инспектор по кадрам, женщина, говорила чудно: «У нас бывает конкурс по пятьдесят человек на место учителя русского языка и литературы из-за того, что выпускницы пединститутов – жены военных - чуть ли не со всей страны съехались в Переславль. У них – специальное образование, а вы, может, где-нибудь еще устроитесь. Давайте ваш телефон. Может, кому и нужен парень молодой. Я позвоню».

«Она не в себе, вспомнит, что я – выпускник университета, и обязательно разыщет меня» – с таким комментарием дословно передал инспекторскую речь жене и теще Макаров. Они молчали. Он стал ждать звонка.

Утром жена уходила на работу в больницу, а он читал принесенные из библиотеки книги, освежая в памяти школьную программу. Вечерами они вместе молча смотрели телевизор. Через две недели теща осадила Макарова в коридоре бранью: «Жена больше не сможет вас долго содержать. Скорее всего, вас ждут в каком-нибудь районном отделе народного образования. Учтите, это мое последнее слово».

Ни в одном из районных отделов про жен военных даже не упоминали. Все инспекторши говорили одно и то же: учтите, мол, в наших школах работают квалифицированные ветераны, а вы не сможете с ними соперничать из-за отсутствия у вас практики. Все инспекторши просили зайти через три дня, а потом советовали обращаться выше, в гороно. За две недели, по очереди, Макаров объехал все районы, и инспекторские речи жене и теще передавал с одним и тем же комментарием: «Очень чудно они говорят. У меня же бесспорное достоинство – новенький диплом университета»

После четвертого комментария он принялся за старое – за чтение книг, хотя теща с грохотом заперла изнутри дверь своей комнаты ножкой стула. А ночью жена впервые отказала Макарову в половой близости: мол, мама, врач-ветеран, больше не хочет видеться с такими, как он больными, и ему не стыдно лезть, а?

Им срочно нужны деньги, догадался Макаров. Только вот зачем? Наутро жена предуведомила его: «Мама вчера вспомнила: ты рассказывал о своих новеллах, когда папку с тесемками к нам в дом перевез. Они у тебя там? Я предупреждаю в последний раз: на моей шее не сиди. Неси папку куда-нибудь». Странно!

Макарову и в голову не приходило публиковать новеллы раньше, чем появится у него текст-шедевр. Сейчас он такого в папке не видел. Шедевр должен появиться в результате записи: так Макаров называл состояние не от мира сего, когда слова к нему приходили извне, будто не с нашей планеты, и, как ожившая статуя, он двигал рукой, перенося их на бумагу. Это состояние завороженности очень нравилось Макарову. Чтобы оно приходило, он ничего не предпринимал, но у него все новеллы появились в результате записи.

Шедевр – другое дело: при нем состояние записи должно продолжиться вне бумаги – не только руки Макарова, но и голова, и ноги, а потом и все тело его двинется в направлении людей, которые издадут его книгу новелл.

Новеллы оказались нужны не ему, а жене. Это застигло его врасплох. Где издают книги, кто, какие? И тут Макаров вспомнил вузовскую программу: Лев Толстой начинал журнальным очеркистом, а Бунин – вообще газетчиком. К своим книгам оба шли от редакторов-посредников. А что если и ему поступить в соответствии с принципами 19-го века? К незнакомым людям тогда надо было идти с рекомендациями от тех, кто их знает. К издателям у Макарова было два таких пути: от областной газеты и от Переславльского отделения Союза писателей СССР. Первый путь важнее: в отделении – одни неизвестные. И Макаров отправил по почте одну новеллу главному редактору и стал по утрам смотреть приходившую к ним газету. И вдруг через два дня текст опубликовали.

 

ЯЗЬ

Рассказ Макарова

Там, где Сыновка впадала в крупную Татаровку, зеленел палаточный городок. Я не знал, что сюда стекаются туристы. Досадно. Рыбаки облепили устье, а мне претило многолюдье. Я пошел вверх по притоку Татаровки с бамбуковыми удочками на плече. Сыновка была мелкой, песчаное дно желтело сквозь воду, сколько глаз хватит. Ни одной ямы для рыбалки! Досадно. Я смотрел и смотрел вдаль. В километре темнели на берегу заросли. По направлению к ним Сыновка делала большую петлю. Я пошагал напрямую через луг.

В зарослях зачернела яма. На дне текла медленная бурая жижа. Грязь какая! Крапивный парапет преграждал путь к этой пропасти. И тут я увидел в нем щель, а в нее вели следы, какие я помнил по военным фильмам – глубокие следы солдатских сапог. Рыбаки спускались? Но за крапивой - круча! А к ней прилипли руины: пыльные стволы упавших деревьев, бурьян, картон, гнилье. Руины прилипли на расстоянии друг от друга, как стоят на горе селения. Тропинка извивалась по откосу, как серпантин. Она была ярче, чем круча в целом: рыбаки прошли недавно к воде, и пыль не успела покрыть черные глянцевые вмятины. Берега же бурели от пыли. Спуститься?

Я посмотрел, как медленно текла жижа, и отвернулся. Выгребная яма? Однако не пахло ничем плохим. Я поднял голову, и увидел заросли, и удивился. Двух одинаковых деревьев не найти. Они все назывались по-разному. Я заглянул в крапивную щель. Тому, что увидел на откосе, я удивился еще больше.

Да ведь это подлинный ботанический сад! И этот образ все расставил по своим местам в моем сознании. Сыновка, избавленная от прохожих, вырастила на берегах, прежде лысых, десятки видов ивы, несколько разновидностей осин и берез, тополя всех мастей, сосны и даже ели местами, ольху, липу - чего здесь только нет! А в подросте, в затененной глуши, не только крапива с лопухами, но и ежевика, и малина, и дикий огурец.

И как все это непрочно! Каждое половодье оставляет на берегах руины: изувеченные деревья, доски да бумагу. Но рядом в дебрях поднимаются деревья молодые, а сметенные половодьем кустарники замещаются другими побегами ежевики. И опять здесь – ботанический сад! А ведь до появления этого образа я видел пропасть мрачной: выгребная яма.

Но как далеко до дна! Я оглянулся назад. Ниже устья Сыновки начинается гигантская излучина, ее Татаровка делает, приближаясь к городу, где я живу. Город к реке спускается по холму, который называется Гора. Мне не хотелось возвращаться. Я начал спуск.

И чуть было не вернулся. Удочки цеплялись за ветки деревьев верхним концом и за руины нижним. Я останавливался, поворачивал их, уставали руки, ноги, шея.

Но я посмотрел вниз - жижа изменилась. У противоположного берега виднелась коряга под водой, и нежные потоки струились около той коряги. Так я словно в окошко заглянул - только не в стене оно, а на поверхности Сыновки было. Это солнце прорезало толщу зарослей и упало на воду, и зажелтело то окошко. И самое интересное, солнце подсвечивало реку до дна: за пределами окошка свет растекался далеко, струясь и слабея. Вода в глубине казалась нежнее, чем на поверхности. Ведь вверху - бурая и толстая, как пыль, тень крутых берегов. А внизу заметно движение водорослей и крошечных рыб. Значит, я спускаюсь правильно – за рыбаками.

Чуть продвинувшись, я понял причину извивов тропинки. Прямо передо мной оказалось вздутие на круче. Сверху оно незаметно. Под вздутием - отвесная стена падает на выступ у реки. Над этим обрывом и пошла тропинка влево, вслед за ним понижаясь к воде. И я повернул влево, и с каждым моим шагом вниз вода светлела, темные отражения деревьев очерчивались на ней, а выступ, наоборот, темнел, ведь он ничего не отражал. Зато он был твердый и широкий, как тротуар, и весь в тени. Прохлада меня устраивала: я вспотел.

Лежащие в воде коряги опирались сучьями о выступ. Так отдыхают у борта бассейна пловцы. Коряги не сносило течением именно из-за этой опоры, понял я. И сучья эти не стоит задевать, чтобы не поднимать лишнего шума. Я посмотрел вокруг. Сухие поваленные деревья вдалеке запирали речку с двух сторон, как засовы. Глубина тут немалая! Мои предшественники вытоптали выступ, и он стал гладким, как асфальт. Кроны зарослей в небе смыкались над узкой речкой. Да я в настоящем чертоге! Подумав так, я повеселел окончательно. Кроны так высоко, что удочками можно размахивать свободно, и я размотал леску, насадил червяков, промерил несколькими забросами дно и положил бамбуковые удилища на вершины прилипших к выступу коряг. Шума не произошло. Обе удочки я забросил к деревьям-засовам: одну выше по течению, другую - ниже. Крючки и грузила должны были лежать на дне. И впрямь, дрожа при натягиваемой течением леске, поплавки не трогались с места. Внимание и ум у меня притупились.

Теперь можно посидеть у отвесной стены, от воды отодвинувшись. Безветрие и прохлада. Выпрямляясь над корягой у Сыновки, я заметил: ни одно темное отражение не шевелилось на воде, но складки поперек той перемещались туда и обратно. Я вспомнил о большой глубине. Скорость складок вдруг дала понять, какой поток мощный. Голова моя закружилась. Это мне понравилось. Я был заворожен движением потока. Казалось, что вода струится и струится у меня в голове, прогоняя усталость, беззвучная и прохладная вода. Я совсем опьянел. Восторга захотелось нереального – чтобы он соответствовал мощи потока!

Рыбалка вылетела у меня из головы. Я вообразил себя в укрытом от реальности сомкнувшимися в небе кронами городе. Есть тротуар, есть темная и красивая, как уличный асфальт, речка, по обеим сторонам которой кручи, напоминающие стены многоэтажек. Я в городе безлюдном, утреннем, трезвом один. Когда я уже был в таком городе? Я стал ходить по выступу-тротуару туда и обратно и вспоминать и вспоминать о приятном. Год за годом летели назад. Младенчество, когда могли радовать покойные и сладкие городские прогулки, пока не приближалось. А зря. Ведь уже в раннем детстве я стал раздражаться – при нелепых и безобразных шумах, при тесноте и давке на тротуарах, даже при разговорах. И теперь я думал, что всех до одного людей тянет к собственному младенческому счастью. Эту тягу не омрачала даже досада от вида дрожавших поплавков. Я ходил и ходил по тротуару-выступу в веселом возбуждении. У меня были очень большие радости во младенчестве, и я старался, с кружащейся головой, догнать их во время ходьбы.

Досадно: у нижнего дерева-засова поплавок нырнул в воду. Как некстати этот клев! Неизвестность истомила меня еще во время спуска, и я хотел продлить свою гонку. Неужели прошло так много времени? В узенькой Сыновке первый заброс насаженного на крючок червяка всегда вызывал получасовое омертвление ям: ни плеска хищника, ни суеты мальков на поверхности. Рыбалка же всегда состояла из неожиданностей. Вот и у дерева-засова – клюет и клюет! Неизвестность всегда нервирует, не до гонки. В рассеянности я стал делать то, что помнил.

Я вынул рыбу, напоминавшую обломок асфальта цветом и вялостью. Такие ерши в Сыновке. Хорошо бы они больше не клевали. Рыбалка будет отличным дополнением к воображаемому городу потом, когда я догоню свое младенческое счастье. Я снял ерша с крючка и метнул обратно в воду. Он пошел, как камень, на дно. Чтобы насадить червяка еще раз, положил удилище у отвесной стены, начал рыться в банке. Движение цвета вдали насторожило меня: поплавок нырял у верхнего дерева-засова. Опять клюет! Бросив червяка обратно в банку, я дошел до коряги, на которую опирался толстый конец второго удилища. Я подсек, как мог, но леску зацепило за что-то глубоко в воде. Я испытал облегчение. Если это зацеп, то можно, бросив удочку на произвол судьбы, опять пьянеть от воспоминаний. Как мне хотелось этого! Потом наверстаю упущенное в рыбалке. Но то, что я принимал за зацеп, вдруг, как бетонная плита, повело руку с удочкой вниз.

Рука инстинктивно напряглась до предела. Начались грубые удары на конце снасти. На крючке волновалась крупная рыба. Волнение передалось мне очень глухо. Я по-прежнему был рассеян. Что-то мешало сосредоточиться. И когда рыба рванула удочку так, будто меня ударила по руке бетонная чушка (тут же заломило зубы и пронзила боль в ключице), я, сохраняя воображаемый покой, отпустил бамбуковую палку, и верхний конец ее упал в воду, обдав меня брызгами. И тут же мне стало жалко упустить язя. И настала паника. Я не мог сориентироваться, под какую корягу умчался язь: у выступа или под засов. Я заметил: верхний конец удилища, отплывая и разворачиваясь, тащит в воду конец с коряги, А тот не сопротивляется, безвольный. В панике я схватил этот нижний конец, едва дотянувшись до него левой рукой, и тут опять стала рвать снасть грубыми ударами рыба. Мне показалось, в городе, воображаемом мною, происходит обвал - и уличный асфальт вот-вот рухнет, и тротуар. Обе руки мои схватили и подняли удилище и стали тянуть его изо всех сил на себя. Язь на берегу – единственное спасение от катастрофы, панически думал я. Я тащил его изо всех сил. Язь простил мне эту ошибку. У него сил не осталось для рывка.

Я тянул, и удилище задиралось вверх. Язь с кошачьей упругостью делал зигзаг за зигзагом. Он был вежлив. Я подволок его к прогалу между корягами, а он нырнул в глину выступа и исчез. На вертикально торчащем удилище леска была напряжена до предела. Под вздутием на выступе оказалась вымоина, невидимая сверху, и язь спрятался в этой пещере.

Я стал перебирать руками по бамбуковой палке, одновременно склоняя ее влево, и, наконец, схватил леску между пальцев. Она была тонкой и невесомой, и я запаниковал еще больше. Удилище упало рядом со мной. Но язь спал. Я выводил из воды волочащуюся по глине тяжелую и рыхлую, как снежный комок, рыбу, вытаскивая леску сантиметр за сантиметром.

Лишь на берегу язь взорвался. Держа леску натянутой, я стал наклоняться к его глазам, и он тут же судорожно затрясся, и засверкал, и шевельнул хвостом, и вдруг полетел к моему ботинку. Брызги попали мне в глаза, язь в полете напоминал солнце сверкающей белизной и ярко-вишневым оперением, я инстинктивно отодвинул ногу, на которую он прыгнул, и при этом я качнулся, леска на миг обвисла, и язь совершил обратный прыжок в воду, и пошел снегопад брызг.

Это была моя последняя ошибка. Язь выплюнул крючок, когда я качнулся. Мне казалось, спина язя серела на поверхности Сыновки бесконечно долго, потом вода забулькала, когда рыба уходила в глубину. Все кончилось. «Он не больше килограмма», – утешал я себя. Но я не знал его вес.

Сыновка омертвела на полчаса. Мне было стыдно. Потрясение можно пересидеть в одиночестве. Пора взрослеть, мне уже шестнадцать, вспоминал я о себе.

Вместо складок поверхность рябили мышиного цвета гребешки. Ветер образовал их в верховьях, и они плыли, уже тяжелые, как цементный раствор. Ветер гудел далеко и ровно, как бетономешалка.

Безмятежность и покой. Зря я их потерял сразу после спуска с кручи.

Язь требует от рыбаков сосредоточенности и холодного острого ума, а все это у меня, уставшего при спуске, могла восстановить только безмятежная природа. Достаточно было созерцать ее, а я с кружащейся головой ходил, ходил по глине. И теперь мне страшно было даже подумать о воображаемом городе: при этом казалось, что язь подсматривает за мной из-под воды. Ничего, я этот шок преодолею созерцанием.

Я сидел на корточках над тем же вздутием у воды. Одеревеневшему от потрясения, мне чудилось, что тишина вокруг – кладбищенская. Сумрак и ветер стали опускаться по отвесным кручам ко мне. Я сидел и ждал, когда пройдет потрясение. И тут повалила вонь на дно впадины. Проломив заграждение зарослей, ветер стали лить на меня запахи мазута, промышленных масел, скипидарной краски, ацетона, аммиака. Нежели я на дне выгребной ямы? А дебри на кручах стучали и скреблись, как могильные лопаты.

Нет, потрясений достаточно. Я быстро смотал удочки и пошел домой.

Банку с червями я, правда, забыл положить в перекинутую через плечо брезентовую сумку – отцовскую, с войны уцелевшую. Я увидел эту банку, пройдя по тропинке над отвесной стеной. Но голова у меня все еще кружилась при взгляде на глинистый выступ. По реке ветер гонял оранжевые пыльные блики солнца. Мне не хотелось вниз. Ведь я совсем ослаб.

Дальше тропинка поворачивала круто вверх. По ней я и пополз. Ноги поочередно я ставил на какой-нибудь камешек или во впадинку, или на сучок, получалась опора, и затем я подтягивал все тело вверх. А в руках я держал по удочке, стараясь, чтобы палки не уперлись ни в одну из разновидностей осин, тополей, берез верхним концом и не застряли ни в крапиве, ни в малине, ни в ежевике. Удочки медленно ползли вверх вместе со мной. Вот и луг. По опушке зарослей я зашагал к эпицентру вони. Может, мне пора лечиться от галлюцинаций? Я делал зигзаг за зигзагом вслед за поворотами Сыновки. Нет, не галлюцинации у меня – я уперся в ржавые бочки, остовы грузовиков и комбайнов. Среди ржавчины блестели краской целые еще тракторы. Это колхозная свалка. Холм Гора стоял за ней, значит, окраина города – всего в полукилометре от меня. Проселочная дорога серела на боку холма: к колхозной свалке горожане добавляли свою. Вонь была: раскроешь рот – вместо слов рвота пойдет. Хорошо, что мне не попался тот вонючий язь. Я мечтал вымыться в далекой Татаровке.

X
Загрузка