С целлофановым черным пакетом

 
 
 
 
* * *
О скоротечности жизни пропели песни,
о царстве теней или к Христу повестке,
о возрасте, что дарит нам гнилые зубы
и живот у воли;
 
одышкой, лифтом, точнее, его ремонтом,
курьенья вредом и неуспехом с бабой
пугали, пугали, ценить этот миг велели,
- не на смерть пугали.

Споемте ж песнь веселей, но не мудрости старца,

не юным гормонам, не лысине благородной,
не детям и не отцам и не прочим кумам,
но шуму прибоя.
 
 
 
* * *
Нет ни чукчи, ни писателя нет уж.
Богу равным кажется мне по счастью
газетный кораблик, чья-то панамка,
плывущая в луже.
 
 
 
* * *
Поздней осенью или зимой по Грибоедова шел я,
комкая в юной руке адресов непевчие птички.
Мне советовали друзья, что уходить в подполье
следует на лимит: в морг санитаром или в психиатричку.
Шансы – так говорили «шансы» - есть получить работу
и вцепиться ею в этот туман и кафельный холод.
Значит, шел по набережной я цвета застывшей рвоты,
и вода никуда не текла, а снег падал за ворот.
 
В чем одет был, не помню я — давно это было.
Соответствовали каналу небеса незримо-молочно.
А в больнице, шансы наши как пятерню растопырив,
лежали моя жена и новорожденная дочка.
 
Я рассказываю эту муйню в черно-белом, как график,
исключительно из морщинистого прагматизма.
Потому что читатель падок до судеб и биографий,
и падшесть его – основа для зацепизма.
Лучше всего до сих пор продается легенда,
а не товар и не окружные дороги кольца.
И вряд ли наступит время, когда agenda
полностью вытеснит камень и лоб богомольца.
 
А пока – ушли слова «комсомол», «правда», «лимитчик»
из бессознательного Ивана, Петра и, вправду сказать, Раи.
Но все так же струит Грибоедов к психиатричкам
свои черно-коричневые, неумолимые чаадаи.
 
Между тем, как сейчас я, прилично (Наташа!) одетый,
поздней осенью – по всеукраинской дикой махновской свалке,
и тогдашним твоим-моим, горе мне, Грибоедов,
- пролегают меж ними не годы, а Лета. Не парки.
 
И я рад двум этим фундаментам, невидимой кладке, событьям,
потому что в них следует видеть подарок.
Потому что не мусору же промеж, не траве - промеж - служить им,
основанием для разнообразных арок.   
 
 
 
 
* * *
С целлофановым черным пакетом,
наподобие смерти с картошкой,
ты проходишь бездарным поэтом,
закупая комплект для окрошки.
 
По колхозному бывшему рынку
между нар и столов с овощами –
можешь взять портсигар и открытку,
можешь взять петрушку и щавель.
 
В вавилоне томатов и тары,
творога  домашнего, птицы,
можешь взять гривневых товаров –  
вдруг когда-нибудь пригодится.
 
Ты ж мечтал когда-то про ножик?
И фонарик — пустить бы в дело?
И блокнот такой краснокожий.
И прибор загадочный — белый.
 
Разбирая книжную башню,
поминая Литейный всуе,
получи, дорогой, страшное:
«Что вас, собственно, интересует?».
 
«Нет, спасибо, я сам!» - и это
сверхдостойный ответ, дерзкий.
И влекут тебя в даль бреда –
лампы, краны, ключи, стамески,

ледяные поля унитазов,
битвы гаек с резьбой шурупов,

пластик, крашеный в блеск алмазов,
и трезубцы для ловли спрутов.
 
Знаю я, что ты потерялся,
но ведь ты и хотел — верно?
Сам не знаешь, как оказался
средь полыни ты и люцерны,
среди запахов душных гибридов,
как в последнюю ночь Сайгона,
где в известную Атлантиду
поднимается трап со звоном,
 
средь бесполых сухих шрамов
вместо лиц продавцов за стойкой,
где в невидимых миру стаканах
плещет в выщербину настойка.
 
Ты попробовал этого пойла
и уже не сблевнуть таблетку,
даже если тебе сами Мойры
персонально вручат салфетку.
 
Вечным жидом не понарошку
ты пройдешь здесь не по брегету –
наподобие смерти с картошкой,
с целлофановым черным пакетом.
 
 
 
 
* * *
У провинциальных чиновников одно лицо.
Они берут его напрокат в ломбарде
или как эстафету берут. И как невозможно яйцо
отличить поутру, согнав пеструху, в одной клади,
так невозможно пересчитать прыщи, осознать схватку
трусости, косноязычия, импульсивности, нездоровых пятен.
Воробьиные стаи их по кустам ведут аппаратки
о том, как они полетят из Китая – обязательно! Вам понятен,
воробей Сидоров, наш глобальный замысел? – на юг.
Хотя какой у китайцев юг? Воробьям безразличен глобус.
Или — скажем — у них лицо, как утюг.
Или как маршрутный автобус.
Вот так втыкая в розетку старый дуршлаг
или выкидывая задом, стыдно сказать, коленца,
движется обезумевший пастор Шлаг,
топча сирень и осенний шиповник, к немцам.
Чего ж не хватает в их гордых и глупых рывках,
в жестах крыльями неосознающих себя фурий?
Все у нас есть: и сто раз «скотина», два раза «ох!» и один «ах!».
Отсутствует только Альбрехт Дюрер.
Кто бы мог вписать и тупую страсть, и косой взгляд,
и батальное нечто, с лошадьми и – зачем-то – с  пивом,
и руины в окне, и архангел в троллейбусе, и – ад,
 – в какую-то охватывающую перспективу.

 

X
Загрузка