Белым по белому

 
 
 
 
 
 
 
 
Пишу, глядя в бесснежную зиму
 
Ангел вырывает из  крыла перо, вскрикивает от боли.  
Нежная осень ветром последнюю песнь заводит. Ангел роняет перо.
Подхватывает, снова роняет, ро…
хрупкая рифма разбивается о тонкие грани звука
 и перо летит. За ним - шлейф боли  прозрачнее света.
 Это свет без кожи льется, без сгустков слов.
Невесомая, невидимая и неслышимая строка
опускается, в бездонных снегах листа - ранних, обманчивых - тонет.
из нее растут, сгущаются вопросы:
Что написал бы ангел, не вырони он перо?
Какие тайны рождения, смерти прочитал бы тогда взгляд?
Где  границы боли? Каково ангелам на кончике иглы,
сколько бы их там ни поместилось? Куда спасти их оттуда?
В мир без поэтов, - каллиграфически пишет перо, -
и это уже ответ - граница боли преодолена,
тает снег листа, возвращается чудовище-осень, съевшая свой голос-ветер, -
под его песни земля засыпала, укрываясь белыми снами,
видя в них будущие строки. Бесснежие – бессонница земли.
Сегодня ночью земля оглянулась на небо и увидела  свою старость.
 
 
 
 
Январь
 
Январский день выливается из обугленной ночи.
Раскаленные внутренним невидимым огнем,
земля и небо сжигают друг друга, белки тараща.
К вечеру небо сдается, подгорает , коричневеет.
На его поверхность из под горизонта
 всплывают две птицы – жизнь и смерть.
Жизнь - грузная, тяжелая, почти необъятная - летит,
бессмысленно выпучив глаза, язык высунув,
крыльями машет надрывно.
Возле нее неотступно вьется птичка-смерть –
маленькая, юркая, беспокойная, заботливая –
без устали крылышками машет,
перья чистит своей большой хозяйке –
павшие звезды, застрявшие в них склевывает.
Так и летят от горизонта до горизонта  -
летят над теми кто их видит,
и летят над теми, кто их не видит.
(А взгляд – это не просто луч, -
чтобы видеть, ему нужно кровь живых звезд выпить -
синяя, вязкая – трудно пьется).
У птицы-жизни из глаз слезы текут, а с языка – смех,
но птичка-смерть их не пьет – к чему ей жажда?
Да и не мешают ей ни смех, ни слезы.
Хватит на ее век павших звезд, кровью истекших.
 
 
 
 
***
 
Мне представляется, что поэты  у Бога тел не просили,
а там, где нет еще ни тел, ни сроков, они строками росили,
и этой росой был окроплен день первый творения, день второй и так далее,
а также ночи между ними ну и конечно будущие временные дали.
 
Чему положено зажечься и засветиться – зажглось и засветилось,
и Богу осталась самая малость, а точнее – самая милость:
сгустить лучи светил до взглядов, а  шелка ночей  и дней – до тел живущих,
чтобы, так сказать, первоначальный успех творения не был упущен.
 
Все порой  выглядит пошловато, бессмысленно, тускло, не ново,
но над землей летит чистый звук, еще не видевший слова,
и над землей летит тонкая дымка поэзии, - она вроде как мира окаёмка.
И дымка, и звук – всё это очень призрачно, хрупко и ломко.
 
Смотри, сколько столпилось у выхода, но все-таки больше у входа.
Если больше у входа – значит не то, чтобы не страшит кода,
и не то, чтобы все еще там, до бла-бла-бла уже ждут блага,
а попросту тех самых первых рос еще не высохла влага.
 
Не высохла, потому что  поэты у Бога тел не просили,
и не высохнет, потому что поэты строками росили.
И хоть вылезли из нор день первый, день второй,
короче говоря – сроки,
но летит дымка, летит звук и текут строки.
 
 
 
 
 
Всем телом дышит
 
Перед самоубийством Иуде приснился сон:
горит все вокруг него и голодный огонь
 его прошлое и будущее пожирает.
К утру остался он совсем без времени.
Проснулся,  пошел и удавился.
 
А Иудин сон с тех пор так и тлеет и чадит.
Кто дыма глотнет – слова на поцелуи меняет,
и неотличимы уже слова, истощенные синим пламенем
от поцелуев, сытым черным чадом изъеденных.
 
Дым сна слепил тень некую - человека вроде,
но легкого времени ткань у него  смялась
в тяжкую ношу любви к ближнему.
Тень от тяжести качается, землю бьет собою.
 
 «Возьмите любовь мою ближние,
 избавьте от непосильной ноши,
рассейте ее по миру чадинками-дыминками
и разлетайтесь на них, легкость творя заново,
увидьте сквозь кожу слов звоны тонкие,
поющие об осине еще не познавшей
тяжесть тела бездыханного…».
 
А небо рассветное - без кожи и всем телом дышит,
строкам болью шепчет  и этот шепот
дым сдувает обратно в  Иудин сон
и жизнь обнажает.
 
 
 
 
Белым по белому
 
Бог  стал задумываться  чаще, чем раньше,
а заботу обо всем  случайно сунул в карман
и забыл в какой. И в кармане том вырос ландыш,
и расцвел на все небо ландыш-заботоман.
 
Бог нюхает ландыш  и думает  ландыша запахом:
 
«Я белым снегом мир обернул, а он тает,
и жизнь, наверное, получилась белая, раз она тает.
А недавно, говорят, умер
последний белый северный носорог -
видимо, бродил мыслями-тропами, добрел до края,
задумался и не удержался от смерти». Стаей
летят мысли и замирают
у уже отдохнувших и потемневших носорожьих ног.
 
Бог смотрит на ландыш и думает нетающим ландыша светом:
 
«Если я спрячусь ото всех, как моя забота – скромняга и недотрога,
что вырастет из меня? Я, клянусь, не создавал смерть!
А если так, то как я сам от нее удержался?
Спрошу-ка я  об этом у носорога.
Молчун, мы с тобой родом из одной рифмы, ответь!»
 
Бог смотрит на носорога и говорит белыми словами:
 
«Кто кричит личинкам смерти: «Рота, подъем!»,
когда они, звездами обернувшись, спят в голом небе? Ладно,
как личинка, падая в строку, точкой прорастает?
Бог носорогу,  в сущности говоря, - ландыш.
А может быть – запятая»…
 
 
 
 
 
Ночные строфы
 
На струнах елей  и сосен
ветры играют мелодию ночи 
дыхание неба до снов долетает
 
сны густеют меж собою
сплетаясь  шелестят о том где
побывали в слова прозрачные
 
 неодетые звуками хрупкие
застывают снегов синее пламя
 до луны достает сжигает жидкий
 
свет до самого сердца ночи
кто зажег синим пламенем мир
ночной  чтоб не дать  словам
 
от старости почернеть умереть
разбей их на льдинки пусть
прозрачными опадут в небо
 
успей скоро синий погаснет
в белый и начнет проступать
неподвижное изношенное тело
 
 последнего зимнего утра
 

X
Загрузка