Комментарий | 0

Русская философия. Совершенное мышление 139. Видение-галлюцинация.

 

Однако гораздо более неожиданным, чем факт видения, стало для меня отношение к нему Ф.М.
"Затем замечательна собственно медицинская часть факта. Галлюсинация есть преимущественно явление болезненное, и болезнь эта весьма редкая. Возможность внезапной галлюсинации, хотя и у крайне возбуждённого, но всё же совершенно здорового человека, - может быть, случай ещё неслыханный. Но это дело медицинское, а я в нем мало знаю."
То есть Достоевский крайне осторожно относится к непосредственному содержанию! видения-галлюцинации, чтобы не упустить для него главного, - "психологической части факта". Что позволяет ему удерживаться от очень привлекательной, но в то же самое время опасной восторженности, экзальтации, пафосности. Ему удаётся определить смысл происходящего без интерпретаций, выводящих событие из сферы психологии в сферу религии! И это делает тот, кого нам так давно и усердно навязывают в качестве морального, морально-религиозного писателя и мыслителя, почти проповедника. В то время как Ф.М. выводит мораль и религию за скобки, сосредотачиваясь на психологии человека, имеющего дело с идеями как формами жизни, культурными матрицами.
"И вот в самый последний момент - вся ложь, вся низость поступка, всё малодушие, принимаемое за силу, весь срам падения – всё это вырвалось вдруг в одно мгновение из его сердца и стало перед ним в грозном облачении. Неимоверное видение предстало ему... всё кончилось.
Суд прогремел из его сердца конечно. Почему прогремел не сознательно, не внезапным прояснением ума и совести, почему проявился в образе, как бы совершенно внешним, независимым от его духа фактом?"
Обратите внимание: видение второго Власа, или галлюсинация, есть "образ, как бы совершенно внешний и независимый от его духа факт". Казалось бы, совершенно естественным и последовательным было бы принятие видения Христа при стрельбе в дары причастия, то есть признание, принятие и даже обоснование необходимости именно такого содержания видения, поскольку дары есть тело и кровь Христа. Однако Достоевский склонен не придавать реального, действительного значения такому содержанию видения, скорее всего, чтобы не впасть в кощунство. Защита церкви и веры здесь – не его дело. Его дело – психология человека, решившего (сознательно или нет) проверить, испытать свою идею, которая оказывается идеей всего народа, народной фикс-идеей.
"В этом огромная психологическая задача и дело Господа. Для него, для преступника, без сомнения было делом Господа. Влас пошел по миру и потребовал страдания".
Достоевский понимает, что имеет значение не то, что именно конкретно человек видит, знает, понимает, думает и даже делает, а что с ним происходит. Для Власа это не подвиг, не защита родины или идеи, а забава, спор, дерзость, личный драйв, как говорят сейчас. Множество различных причин, конкретных обстоятельств, сопровождающих действие мыслей и образов, даже само, казалось бы, решающее и результирующее видение являются для Достоевского лишь случайностью, по сравнению с главным, - изменением человека.
Вразумляется только дерзкий!
Вразумляется решившийся, поставивший свою жизнь на кон, сделавший мазу, какой бы карой это ему ни грозило, тот, кому хватило смелости и сил заглянуть в пропасть. Не об этом ли все последние романы Ф.М., от "Игрока" до "Братьев Карамазовых"?
А что Влас первый? Что искуситель?
"Ну а другой-то Влас, оставшийся, искуситель? Легенда не говорит, что он пополз за покаянием, не упоминает о нем ничего. Может, пополз и он, а может, и остался в деревне и живет себе до сих пор, опять пьет и зубоскалит по праздникам: ведь не он же видел видение. Так ли, впрочем? Очень бы желательно узнать и его историю, для сведения, для этюда.
Вот почему еще желательно бы: что, если это и впрямь настоящий нигилист деревенский, доморощенный отрицатель и мыслитель, не верующий, с высокомерною насмешкой выбравший предмет состязания, не страдавший, не трепетавший вместе со своею жертвою, как предположили мы в нашем этюде, а с холодным любопытством за ее трепетаниями и корчами, из одной лишь потребности чужого страдания, человеческого унижения, - черт знает, может быть, из ученого наблюдения?"
Если вернуться к самому началу "Дневников", то, хотя и по-разному, но совершенно отчётливо в этом искусителе узнаются и Герцен, и Белинский.
Например, про Герцена:
"Герцен не эмигрировал, не полагал начало русской эмиграции; нет, он так уж и родился эмигрантом. ...отрицал семейство и был, кажется, хорошим отцом и мужем. Отрицал собственность, а в ожидании устроил дела свои и с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность. Он заводил революции и подстрекал к ним других и в то же время любил комфорт и семейный покой". И т.д.
О Белинском:
"Никогда бы не кончил он славянофильством. Белинский, может быть, кончил бы эмиграцией, если бы прожил дольше и если бы удалось ему эмигрировать, а скитался бы теперь маленьким и восторженным старичком с прежнею теплою верой, не допускающий ни малейших сомнений, где-нибудь по конгрессам Германии и Швейцарии или примкнул бы адъютантом к какой-нибудь немецкой m-meГёгг, на побегушках по какому-нибудь женскому вопросу.
Этот всеблаженный человек, обладавший таким удивительным спокойствием совести..." И прочее.
Это люди спокойной совести, не страдающие, натуральные эмигранты, люди из бумажки, оторванные от народа и корней русской земли, о которых Ф.М. пишет в заключение этой части дневников:
"Во всяком случае наша несостоятельность как "птенцов гнезда Петрова" в настоящий момент несомненна. Да ведь девятнадцатым февралем и закончился по-настоящему петровский период русской истории, так что мы давно уже вступили в полнейшую неизвестность".
В определённом смысле Достоевский, конечно, на опыте собственной жизни, осторожно предполагает, что, если что-то и будет происходить такое, что можно было бы или можно будет в будущем назвать спасением, развитием или прогрессом в России, то оно будет происходить по образцу истории двух Власов. То есть что в стране будут не только первые Власы, искусители, своей земли, не знающие и не могущие её знать, а обязательно найдутся Власы вторые, те, кто способен на дело, кто готов к испытаниям, кто стремится к познанию и проверке своих-народных идей на их правдивость, жизненность. В этом человеческое дело и одновременно человеческая правда.
Пусть нас искушают. Пусть мы страдаем.
Правда выше нашей боли.
Своим несчастием, своим преступлением, своей низостью, падением и ложью мы открываем правду, мы находим живые идеи, которые станут нашим делом и нашей правдой. Так мы делаем нашу историю.
Мы, русские.
И я, Фёдор Михайлович Достоевский.
Так внутренне читается его дневник.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка