Из книги «Седьмой день Сизифа». Улыбка Сиорана

 

 

Эмиль Михай Сиоран (1911-1995)

 

 

 

Желание принять все точки зрения, самые разнородные идеологии, самые противоречивые мнения свидетельствует о состоянии всеобщей утомленности и бесплодия.
Сиоран «О разложении основ»
 
... Итак, уходя, мне ничего не оставалось, как только проклинать этот стоячий ужас с его вечно оскаленной улыбкой.
Сиоран «Признания и проклятия»

 

 

 

Есть люди, в которых история подводит свой некий итог. Это может быть целая эпоха, например, Античность, завершил которую Аристотель, или христианская культура, черту под которой подвел Ницше. Жесткой связи здесь, конечно, нет, но хочется сказать, что Просвещение умерло в Гете, Средневековье – в Данте, а Святая Русь – в Достоевском. В любом случае, с этими именами связана невозможность продолжения прошлого стиля, поскольку они несут в себе дух нового, ранее не бывшего. И этот дух, конечно, очень свежий и бодрящий, жизнеутверждающий, и поэтому нам не жаль ни Античности, ни Просвещения, ни вообще всего того, что было, и по отношению к чему Пушкин произнес слова гениального утешения: «что пройдет, то будет мило». Связь времен, конечно, распадается, но лишь для того, чтобы восстать вновь, в ином, ранее немыслимом качестве. 

 А есть имена, может не столь прославленные, как вышеупомянутые, но о которые та или иная эпоха словно спотыкается, захлебывается в собственных бесплодных водах, или просто останавливает свой беспечный бег в никуда. В XX веке было очень много имен, в которых остановилось время. Да и сам этот век был во многом веком остановки Большого Времени, времени Большого Смысла. Эмиль Сиоран – один из них. Он может быть и не самый великий, но очень показательный представитель «конца истории». Хотя, в величии ему тоже отказать нельзя. Кажется, что смысловое бессилие всей предшествующей культуры достигло в нем максимальной степени. Его тексты являют какую-то невероятную концентрацию «темной энергии» бессмысленности существования.  

Действительно, что-то остановилось. Но все-таки не время, ни мгновение, ни история, которые продолжили свой неостановимый бег. Кончился «срок годности» всемирно-исторического смысла, и Сиоран засвидетельствовал это. Все доселе существовавшие мыслимые и немыслимые проекты человечества тонут в одной единственной фразе этого философа, хотя бы вот в такой: «Не родиться – вот, без сомнения, лучшее из возможных решений. К сожалению, оно недоступно никому».

Как это ни странно и не парадоксально, но, помимо всего прочего, данный тип письма – письма радикального пессимизма и отчаяния, граничащего с самоубийственным нигилизмом, является сегодня наиболее обнадеживающим и даже вдохновляющим. Ищущий утешений утешится здесь больше, нежели от чтения святых отцов. Только раздирающая откровенность – без иллюзий, без упований и без сожалений, только горькая ирония и шокирующая интеллектуальная честность может быть сегодня плодотворной.

 

***

Описывая исторический и духовный контекст, в котором родилась мысль Сиорана, Сюзен Зонтаг делает показательное признание: «Лучшее из того, что надумано и создано Западом за последние сто пятьдесят лет, бесспорно может показаться кому-то самым энергичным, самым содержательным, самым тонким, самым захватывающим и самым подлинным на протяжении всей человеческой истории. И тем не менее, столь же бесспорный плод всей этой одаренности – сегодняшнее чувство, что мы стоим на руинах разума, на краю развалин истории и самого человека». Зонтаг говорит, что нужда в духовной опоре никогда еще не была такой острой. Вот в таком контексте рождается изумительный по своей изощренности отчаянный скепсис Сиорана, который может быть духовной опорой, но только лишь в ницшеанском смысле «падающего подтолкни». Прежние опоры духа себя очевидно исчерпали, и Сиоран это наглядно показал.

Обычно мыслители личную трагедию своего существования не выносят во вне, не проецируют ее на экран всемирной истории, оставаясь в границах собственного несчастья. Личная неудача не воспринимается ими как неудача всего бытия, хотя и миру от них достается. «Иов-ситуация» касалась только его, это частный случай из жизни некого Иова, и в ней скорее говорится о Божьем величии и непостижимости его воли, а не о человеческом уделе. Это последующие экзегеты сделали из этой ситуации Иова прецедент человеческого существования как такового.

После «смерти Бога» ситуация радикально изменилась: все чаще стали видеть причину собственной катастрофы существования как следствие катастрофы всеобщей. В этом суть экзистенциального стиля в культуре, который часто трактуется неверно, в терминах гипертрофированного индивидуализма, обусловленного социально-историческими катаклизмами. Подлинная значимость этого стиля, появившегося именно в контексте «смерти Бога», а не после второй мировой войны, в том, что тонко чувствующий автор не свои личные невзгоды и неудачи выводит в качестве всеобщей закономерности бытия, но видит в самом существовании, в «естественном порядке вещей» какую-то высшую неудачу. В этом стиле отражена катастрофа смысла, постигшая человечество. То ли смыслы оказались не теми, то ли человечество – не важно, главное, что действительно наступила «эпоха пустоты», исторгнув небывалый шквал культурного мусора. 

Вот такая экзистенциальная оптика присуща Сиорану в наиболее чистом виде, поскольку в отличие от многих современников, по сути обладавших подобным даром видеть «пустоту», «бездну» и «бессмыслицу», он не делал хорошую мину при плохой игре и не выдавал пороки да добродетель, но честно и смиренно выражал свой скепсис, отчаяние и пессимизм, без какого бы то ни было эстетизма, позерства и бравирования философским жаргоном. 

    

***

«Небеса хмурятся, и мой мозг – их зеркальное отражение» – говорит Сиоран в одной из последних своих книг «Признания и проклятия». Слова эти могут быть взяты в качестве эпиграфа к целой эпохе умершего Бога, пустоты и забвения Бытия. Что-то служилось во вне, привычный миропорядок разрушен, и мы со страхом и тревогой, как герои фильма Ларса фон Триера «Меланхолия» смотрим на приближение своей гибели. Не гибели одного человека, семьи и даже народа, а гибели всего человечества, всей земли. Больше не до метафор кризиса, наступает физическая гибель мира, мироздания и возможно вселенной.

Но пока она не наступила, такие чуткие мыслители как Сиоран свидетельствуют о ее неотвратимости. Зачем? Не лучше ли залечь на дно и испив чашу до дна, насладиться последним мигом? Так, впрочем, давно уже поступают те, которые цинизм сделали своей профессией и способом существования. Но философ бьется до конца, его жизнь – это борьба, борьба за истину и смысл, даже если их никогда и не было…

Сиоран, кажется, из числа таких философов, которые, понимая абсурдную суть жизни и обладая даром письма могли бы сделать иронию и цинизм формами экзистенции при сохранении внешнего благополучия и статуса кво. Но Сиоран не делает этого, с презрением относясь к тем, кто, презирая ничтожество жизни, извлекают из этого социальные дивиденды. Если кого он и презирает так только самого себя, непрестанно иронизируя лишь над собой, над своим бедственным и отчаянием положением. Но каждое его горькое слово могло бы стать, как мы сказали выше, эпиграфом ко всей эпохе.

Когда исследователи, трактующие жизнь и творчество мыслителей типа Сиорана (например, Ницше или Платонова) учитывают, прежде всего факты биографии, среди которых на первом месте – среда, влияния, здоровье. Именно в них, в этих эмпирических следах стремятся найти исток запредельного по своей сути творчества, окрашенного в яркие тона трагизма, скепсиса и отчаяния. Сам Сиоран пишет в книге «Искушение существованием», как бы подтверждая правоту биографов: «Я припоминаю, как в юности меня преследовали образы смерти, как меня держала в рабстве одна-единственная мысль, как погребальные мотивы низводили меня до болезненного состояния. Прочие мысли меня уже не интересовали: я слишком хорошо знал, куда они меня приведут, в какой точке они сойдутся. Какой смысл было заниматься проблемами, раз у меня была только одна проблема? Переставая жить как полноценное «я», я позволил смерти закабалить себя; таким образом я перестал принадлежать себе».

У Сиорана как будто все сложилось в биографии по части формирования радикального пессимизма – и прирожденное ощущение трагизма, и непрестанные с самого детства размышления о смерти, и влияние романтического разочарования, и физическое нездоровье, и неблагополучная Румыния, и поддержка румынского нацизма в молодости, и последующее скитальчество, и, наконец, бессонница.

Только этого, конечно, мало для того, чтобы стать мыслителем уровня Сиорана. Жизненные обстоятельства могут, конечно, способствовать пониманию происходящего, давая «материал» для рефлексии, но сама рефлексия явно не «из жизни». Она «над жизнью», и особенность мыслителей типа Сиорана в том, что они, пребывая в конкретно-историческом участке бытия, могут выносить вердикт жизни и истории как таковым. С одной стороны, биография, отражающая частную жизнь какого-то человека, с другой – тексты, которые тоже являют собой биографию. Но духовную и метафизическую биографию целой эпохи, а возможно, и всей истории.

В книге «О разложении основ», посвященной вопиющей бессмысленности мироздания и беспощадному истреблению надежды, Сиоран пишет: «Мгновения проходят одно за одним; ничто не наделяет их даже иллюзией содержания или хотя бы видимостью смысла. Они бегут, но их бег – это не наш бег; пленники бессмысленного восприятия, мы созерцаем их течение. Пустота сердца перед пустотой времени: два зеркала, отражающие отсутствие друг друга, – один и тот же образ пустоты... Все нивелируется, словно под воздействием какого-то мечтательного слабоумия: ни тебе вершин, ни тебе бездн... Где она, поэзия лжи, где соль загадки?».

Чем-то гераклитовским и библейским одновременно веет от этих слов. Река времени бежит из ниоткуда в никуда, непонятен ее бег, и человек с горьким равнодушием созерцает эту картину чужой ему реальности. Он к ней как-то причастен?

«Пустота» как метафора, как образ, как реальность становится одним из наиболее употребляемых понятий современности. Сиоран как бы визуализирует ситуацию «мертвого Бога» с помощью картины дурной бесконечности, которую дают два, поставленных друг напротив друга зеркала. Что в них отражается? «Пустота сердца» и «пустота времени». А была ли вообще полнота? Или это иллюзия, мираж, бред обманутого сознания? Почему пустота как пустота открылась только сейчас? Разве Паскаль, Августин, Сенека не чувствовали этой пустоты?

А может мир спасет пустота? А полнота всегда оказывается мнимой, не той? И мы, находясь в непрестанном поиске истинной полноты, всегда находим в конечном счете лишь пустоту. И будучи не в силах вглядеться в нее, ужасаемся ей и отбрасываем как ненужную вещь, даже и не подозревая о том, что она может в себе таить. 

Истина была сокрыта под покровом иллюзорных ценностей, идей и представлений. Истина была погребена под завалами различных «смыслов» существования. И вот теперь им пришел конец. Теперь стала очевидной смысловая катастрофа человечества: ни один смысл, ни одна теория, ни одна интерпретация больше не в силах справиться с той чудовищной реальностью, которая в виде Пустоты разом обрушилась на ошалевшего и обезумевшего человека. Человек и не подозревал о том, что она может быть такой тяжкой. «Невыносимая легкость» пустоты раздавила человека.  

«Пленник бессмысленного восприятия» жив еще лишь потому, что в нем есть желания и надежды, в сущности такие же бессмысленные. Сиоран выносит им беспощадный приговор: «Время течет только потому, что наши желания созидают некую декоративную вселенную, которую способно превратить в дым малейшее проявление трезвомыслия. Крупица прозорливости возвращает нас к нашему изначальному состоянию – к наготе; капелька иронии срывает с нас маскарадный костюм надежд, позволяющих нам обманывать самих себя и жить иллюзиями: всякий другой путь ведет за пределы жизни. … Оторванные от какой-либо предметности и не настроенные усваивать что-либо из внешнего мира, мы медленно разрушаем себя, поскольку из будущего нам уже не брезжит смысл существования».

Кажется, что жизнь кончается в тот самый момент, пока пишутся и читаются эти строки. И что не хватит сил дожить до конца фразы. Такова сила письма – письма не отчужденного, не искусственного, лишенного литературного фарса. На глазах распадается связь времен – название этого раздела в тексте. Эффект достигается безупречной моральной стилистикой: полная стерилизация малейших иллюзий, вызванных нашим недобросовестным отношением к сущему. Предельно выпрямленное сознание созерцает голую, или, выражаясь языком Сиорана, «нагую» суть вещей. Раньше человек сокрушался от несправедливости судьбы, строящей козни, теперь он сокрушен пустотой сущего, которое скрывало от него безразличное время.

Ну что ж? Всему свое время: время плакать, и время смеяться, время рождаться, и время умирать, время созидать смыслы и время их разрушать. Сиоран кажется почувствовал в себе силу и призвание для этого. А может он просто мизантроп, попытавшийся выдать личную моральную ущербность за всеобщую суть вещей?

Но слишком глубока, стремительно и изысканно диалектична мысль Сиорана, чтобы быть заподозренной в мизантропии. Он унаследовал от Ницше главный принцип всякой философской работы – интеллектуальную честность. Это и методология, и мировоззрение, и кредо одновременно. Именно оно позволяет ему безжалостно вскрыть фальшь и лицемерие надежды – фетиша большинства, не обладающих добродетелью интеллектуальной честности. Сиоран говорит, и его слова обладают настолько сильной убедительностью и достоверностью, что понимаешь, что это и твои собственные мысли, которые ты прятал от самого себя: «Я отступаю перед головокружительным фарсом грядущих дней. И если я все еще питаю какие-то надежды, то вот способность надеяться я утратил навсегда».

Слова «Оставь надежду всяк сюда входящий» были бы лучим эпиграфом к книге «О разложении основ», поскольку ощущение ада, мира как ада возникает при чтении первых же строк. Ад – это не другие, это безнадежность, смерть надежды. Пока есть надежда, есть все – жизнь, смысл, истина, добро, красота, любовь, свет – все те ценности, которыми жив человек. Все они реальны в свете надежды. Но если угасает надежда, тогда лишь беспросветный ад вечных мук, которые наступают не за «гробом», а здесь, в этом мире, стоило на него посмотреть, сняв очки надежды. Безжалостны и беспристрастны слова Сиорана: «Больные надеждой, мы все чего-то ждем, а ведь жизнь есть не что иное, как ожидание, превратившееся в гипостаз. Мы ждем всего – даже Ничто, – лишь бы не остаться навеки во взвешенном состоянии, лишь бы избежать удела равнодушного божества или трупа. Вот так сердце, сделавшее для себя аксиомой Непоправимое, еще надеется получить от него какие-то подарки. Человечество живет, любя отрицающие его события...».

«Больные надеждой», «жизнь как ожидание, превратившееся в гипостаз». Это сильные и страшные слова. Мы думали, что надежда – это спасение, что ожидание – это суть и добродетель, но это болезнь, мешающая адекватно воспринять ужасную истину существования и заставляющая нас куда-то все время бесцельно стремиться. Человек обречен на вечное унижение – суету, которую за неимением мужества признать за высшую неправду, вынужден боготворить, принимая ее за «нормальный» ход жизни. Если надежда – болезнь, то Ничто – выздоровление, трезвое принятие которого есть единственный шанс, который не использует никто. Все же есть какое-то тайное очарование в этом бессмысленном существование, которое фактом своего бытия прощает его бессмысленность.

Но Сиоран не идет ни на какую сделку со смыслом, как Николай Федоров не идет на компромисс со смертью. Оба непримиримы по отношению к главному врагу; для одного – это смысл, для другого – смерть. Никаких паллиативов, никаких полутонов, никаких сделок с совесть. Только полное разоблачение сути вещей – вот, что родит Сиорана с Федоровым. И не случаен поэтому его глубокий интерес к русской философии и литературе, вообще к русской культуре, которая пронизана трагическим эсхатологизмом и безвыходной тоской.  

Книга «О разложении основ» – гимн бессмысленности, псалтырь отчаяния, молитвослов пустоты. Как, впрочем, и большинство из всего, написанного Сиораном.  С самого начала жизни он чувствует себя задавленным смертью, тоской, бессмысленностью. В «Искушении существованием» он пишет: «Мы длимся ровно столько, сколько длятся наши фикции. И когда мы разоблачаем их, наши капиталы лжи тают, наши запасы религии иссякают. Человеческое существование равнозначно акту веры, протесту против истины, нескончаемой молитве... Человек неверующий и человек набожный, соглашаясь жить, по сути начинают походить друг на друга, так как оба принимают единственное решение, печать которого лежит на живых существах. Что же касается идей и доктрин, то это не более чем фасады, не более чем капризы и случайности. Если вы не приняли решения покончить жизнь самоубийством, то между вами и остальными нет никакой разницы: вы входите в общность живущих, являющихся в качестве таковых великими верующими. Вы изволите дышать? Значит, вам до святости рукой подать, вы уже заслуживаете канонизации...». 

В принципе можно и не жить. В такой ситуации не важно – жить или не жить. В ситуации, когда ценности не только равны (как в этическом релятивизме), но одинаково бессмысленны и пусты остается лишь одна неприкрытая витальная жажда жизни, замаскированная под культурные и социальные ценности. Он это и есть закат жизни, конец истории, катастрофа смысла. Или на языке вульгарной гуманитаристики «духовный кризис». Возможно, что в самом глубоком, потаенном и неведомом смысле жизнь не такова, она стала таковой совсем недавно. Ведь жили как-то раньше люди, и не все были глупцами и подлецами. Жили какими-то тайными надеждами. Сейчас, это уже невозможно. Что-то произошло в самой сущности вещей и идей, который вдруг разом обнаружили свою смысловую пустоту. Смыслы кончились, история завершилась, и если она еще не окончательно погибла, то это из-за инерции трусости, по которой люди доживают свой недолгий век.

 Ощущением конца истории, в которой человеческий смысл потерпел поражение, проникнуты страницы книги «Разлад», в которой отдельная глава так и называется «После конца истории». Бытийная суть истории определяется Сиораном в контексте времени, которое есть «непрерывная беспорядочность», «самодробящаяся бесконечность» и «грандиозная драма». История – «ярчайший эпизод этой драмы». И поэтому она несет на себе все признаки времени: его беспорядочность, лихорадочное стремление в никуда.  «Историческое время, – говорит Сиоран, – так напряжено, что попросту не может не взорваться. Вот-вот пружина лопнет – мы ощущаем это каждый миг. Возможно, это будет не так скоро, как нам кажется. Но катастрофа неизбежна, сомнений нет. И только после того, как она произойдет, уцелевшие счастливчики, жители постисторической эпохи, узнают, чем же была история. «Отныне никаких событий!» – воскликнут они. Таким вот образом завершится самая причудливая глава вселенской» эпопеи».

Человек в этой драме и творец истории и ее жертва. Только сейчас человек понял бесцельность исторического существования: «До недавнего времени он полагал, что управляет ею, теперь же знает, что она ему неподвластна, что все бесчинно и неразрешимо в этой безумной эпопее, конец которой не означает достижения цели. Как и какую цель предписать ей? Да если бы она и была... Как только цель достигнута, наступает конец процесса». Кажется невероятным, но сама история не имеет цели! Дойти до такого чудовищного уровня нигилистического обобщения можно было лишь после такого же чудовищного уровня абстрактного целеполагания, к которому пришла гегелевская философия мирового духа.

Итак, ресурс целеполагания исчерпан, и наступила не просто «смерть человека», человек просто «вышел из моды». Сиоран говорит: «После всех своих блестящих завоеваний и свершений человек начинает выходить из моды. Единственное, что еще может представлять интерес, – это наблюдать за тем, как, прижатый к стенке, он агонизирует, и гадать, скоро ли задохнется совсем». Более ироничной гибели «субъекта исторического процесса», это важного представителя цивилизации, «венца природы» и «образа Божьего» нельзя и представить.

Эсхатология Сиорана окрашена в злые, саркастические тона: «человек –  сплошное гноище, его гложет гангрена, и таковы мы все. Мы двигаемся гуртом к невиданной дотоле сваре, когда все набросятся друг на друга, как буйно помешанные, как взбесившиеся марионетки, потому что все станет невозможным, непереносимым, – а единственным стоящим делом для тех, кто останется жить, будет уничтожать себя и себе подобных. Одно лишь возбуждение еще доступно нам – агония перед кончиной мира. А потом –  вечное оцепенение: роли сыграны, сцена опустела, и можно всласть пережевывать эпилог». Кто-то ведь должен был произнести такие слова!

Философ не оставляет ни малейшего шанса несчастному человеку: «Ну а коль скоро единственно возможной развязкой оказывается катастрофа, а единственным выходом, единственным шансом – постистория (если допустить, что она достижима), то логично задаться вопросом: не лучше ли человечеству исчезнуть сейчас же, чем томиться и изводиться ожиданием и обрекать себя на переживание агонии, в которой ничего героического – даже героической кончины – не останется».

Катастрофа смысла находит здесь полное подтверждение. И это не теоретический конструкт, не одна из «концепций» по поводу человеческого бытия и истории. Это прямое свидетельство того, что происходит в самой жизни, в густоте ее социальных, культуры, политических разливов. Беспрерывный катастрофизм исторического существования, его полнейшая смысловая неудача только усиливает мысли об его изначальной тщетности. И кто-то должен найти в себе мужество прямо об этом сказать. 

 

***

Виртуозный поток самых разных изобличений, разоблачений обрушивается на читателя со страниц книг Сиорана. Это не просто пессимизм и нигилизм, как можно было бы истолковать данный вид «творчества» в привычных терминах безобидной науки. Это приговор. Дальнейшее не только творчество, но и существования кажется весьма проблематичным после попадания в такую экзистенциальную западню, которую поставил Сиоран. Адорно сказал, что после Освенцима невозможно писать стихи. Так вот, на этот же манер можно сказать, что после Сиорана невозможно просто существовать, существовать тем, для кого переживание и мысль что-то значат.

И все же, философия Сиорана приговор определенному периоду исторического существования, но не всего бытия, чьи «начала» и «концы» скрыты во мраке времени. Значимость его творчества в том, что все оно, от начала до конца, представляет собой свидетельство агонии смысла, которым жил известный исторический и биологический тип человека. Он теперь разоблачен и обезоружен: ему больше не на что надеяться, не на что положиться, не во что верить, нечего знать. Он опустошен.

Но, возможно, он, тем самым, подготовлен к чему-то, к чему-то благому и неведомому, чем и жил, и творил сам Сиоран, не расставшись со своей жизнью в первый же миг осознания ее катастрофической бессмысленности. Он все же на что-то надеялся.

 

***

Книга Сиорана «Злой демиург» заканчивается такими словами: «Мы живем в аду, и каждый прожитый миг – чудо». На это нам остается вместе с Сиораном только улыбнуться.

 

X
Загрузка