Из книги «Седьмой день Сизифа». Бессмысленность и смерть

 

 

Пока мы живем, охваченные благодатью беспечности и беззаботности, нам кажется, что мы живем в наилучшем из миров. Порой ощущение счастья достигает такой вершины, что человек готов умереть в эту самую минуту, прокричав в исступлении вместе с Фаустом: «Остановись мгновение!…» Но лишь для того, чтобы в следующее мгновение смерть прервала это блаженство, изгнав счастье и вместе с ним гнетущую бессмысленность, которая неотступно его сопровождает.

 

***
Мы привыкли все наши беды возлагать на смерть, на этого «последнего врага», который всегда так подло и коварно поджидает нас в самый неурочный час нашей такой прекрасной, обычной, естественной, незаменимой, единственной и абсолютно нашей жизни. Смерть с корнем вырывает нашу жизнь из общего потока, обнажая бездну пустоты.  
То, что смерть больше всего обессмысливает жизнь, очевидно, любому, далекому от всякой умозрительности человеку. Опустошенность – это первое, что охватывает всякого, столкнувшегося со смертью. Почва уходит из-под ног, мироздание рушится, жить становится невозможно, неинтересно и ненужно. Разве это не бессмысленность?
Вот как В. В. Розанов передает чувство глубочайшего смятения и потрясения перед надвигающейся смертью. Никакие жизненные наработки, в том числе и творческие, культурные, оказываются не в силах противостоять смертоносному натиску. Описав этапы своего «духовного роста» – от юношеского, почти детского славянофильства через позитивизм, консерватизм, народничество, декадентство, «язычество и жидов» к «нужде церкви», философ приходит к тому состоянию, которое наиболее точно характеризует его зрелое мировоззрение:
 
«Религия гроба. Ужас гроба. «Все темно». «Ничего не вижу». Не понимаю ничего»  (Розанов В.В. Мимолетное).
 
«Ужас» и «не понимаю». Предельная эмоция, помноженная на остановку мышления – вот формула бессмысленности. Остановка мышления как остановка дыхания,  парализация смысла, духовная смерть. Бессмысленность у Розанова – это не арифметическое вычитание смысла; это – растерянность, граничащая с отчаянием, растерянность как итог жизни, и не просто жизни, а жизни, прожитой в напряженнейшем творческом горении. Исключительная жизнь – и такой итог. Что ж говорить об остальных, которые даже и не понимают  всей чудовищности своего положения!?  … Или понимают? Но не могут с этим ничего поделать, отдаваясь стихии текущего момента?  
Смерть более всего обесценивает все существующее в финальной точке своего действа. Она как бездушный смерч иссушает все живительные соки, которыми жив человек. В свете смертной тени все становится относительным, условным, несовершенным, мнимым, призрачным. Все становится неподлинным, неистинным. Все становится мрачным, тоскливым, бесцветным и скучным. Сам смертный уже при жизни является своей собственной смертной тенью, неся на себе роковой отпечаток неизбежного. Почти в розановском духе бесконечно говорит о смерти М. П. Арцыбашев: 
 
«То, что целый мир, живой, необычайно тонкий и сложный, в одно мгновение превращается в ничто, в бревно, в мерзкое полено. Это уже не перерождение мальчика Юры в Юрия Сварожича, а это нелепо и омерзительно противно, а поэтому ужасно и непонятно!...» (Арцыбашев М.П. «Санин).
 
 «Ужасно и непонятно»! Прекрасная формула жизни в свете ее неизбежно финала. И пока трагический конец не поставит точку, скучная и тоскливая жизнь, прерываемая всплесками леденящего душу ужаса, находится в жестких тисках бессмысленности. Здесь нельзя найти начал и концов и понять, что причина, а что следствие. Адов круг бессмысленного существования пожирает все разумное и доброе. Все попытки скрыть бессмысленность, убежать от нее, сделать вид, что ее нет, ни к чему не приводят; на дне души всегда остается тот неуничтожимый остаток, который ставит под сомнение целесообразность нашего существования.     
Смерть, физически уничтожая жизнь, делает бессмыслицу духовной сущностью жизни в какой-то более долгой перспективе по сравнению с кратковременным наполнением конечной жизни каким-то смертным смыслом. Что может сравниться с могуществом смерти моментально превращать в ничто любые грандиозные затеи человека! Мы прекрасно знаем, что в мире, в котором «ничто не вечно», и прежде всего, наши жизни, смысла нет. И все наши земные проекты, какими бы они ни казались великими, благородными и поэтому бесконечными, всегда ограничены смертным кругом. Мы об этом очень хорошо знаем, когда идем к врачу за результатами анализов. И возможно, что нам всегда не хватает силы духа, чтобы принять эту истину.  
 
 
***
Хитрый разум придумывает себе различные утешения, убеждая, например, в том, что смерть не имеет к нам никакого отношения. Пока мы живы – смерти нет! Что не значит, что ее вообще нет. Но это отличный повод без особых мук совести продолжить бессмысленное существование. «Смерть есть такой же безразличный факт, как, например, дурная погода» – заключает князь из «Трех разговоров» В. Соловьева. Эта вариация старинного софизма Эпикура, доказывающего, что мы так никогда и не встретимся со смертью, есть ни что иное, как логический обман, построенный на словесных играх. Вот уж воистину: «язык мой, враг мой…!» Тщетность этого аргумента рассыпается в прах, стоит тому же князю простудиться или заболеть чем-то посерьезнее. Дурная погода часто оказывается не таким уж и безразличным фактом.    
Но разум изобретает другой, более изощренный и кажущийся весомым аргумент. Он говорит, что одна только смерть и придает этой конечной жизни вкус и цвет, и что если бы не было смерти, вот тогда наступил бы настоящий ужас. И действительно, стоит нам представить, что наша жизнь длится и длится и никак не может кончиться, то нас охватывает не меньшая паника, чем при мысли о ее конце. Или горькая ирония, как смертельно больную мать Симоны де Бовуар в ее повести «Очень легкая смерть»: «Как видите мои похороны откладываются! Я проживу сто лет, и, в конце концов, меня придется убить».
Старый, больной, испытывающий жестокие страдания умирающий человек боится смерти и не хочет умирать. Он цепляется за жизнь всеми возможными средствами. Даже со священником религиозная женщина не желает встречаться в больнице, опасаясь, что это может стать не добрым предзнаменованием. Увы, психология смертного такова, что он готов душу продать и обречь ее на вечные муки за несколько дней жизни, в которой можно делать самые обычные, привычные, абсолютно не значимые вещи.  Но он и на миг не может представить, что его жизнь может длиться вечно. Продлить  жизнь на день, неделю, пару лет – какое счастье! Но вечно…, вот уж нет, никогда, ни за что… Убейте меня, если вдруг мое существование нечаянно переступит отмеченную черту.      
Когда И. И. Мечников мечтал об ортобиозе – мирной и безболезненной, а главное бесстрашной кончине людей в очень глубокой старости, то он мечтал об этом не только вопреки физиологическим и психологическим законам, но также идя наперекор и библейскому предостережению: «Аще семьдесят, восемьдесят лет живет человек». Вот предел, за которым не только физическая смерть, но смысловой коллапс. Симона де Бовуар готова уничтожить «гуманных» врачей, продлевающих дни и даже часы ее умирающей матери, обрекая ее на нечеловеческую муку нести не только бремя физической боли, но испытывать страдания от бессмысленности, видя, как голая витальность не хочет сдавать свои права.
В. Соловьев в «Смысле любви» дает чеканную формулировку такому ощущению: «Бессмертие совершенно несовместимо с пустотой нашей жизни». Пустота не может длиться вечно, это совершенно очевидно. В качестве иллюстрации своего тезиса русский философ рисует невообразимо грустную картину бесконечно продолжающегося существования светской дамы, спортсмена, карточного игрока. Более того, мысль Соловьева замахивается и на великих; и нам не менее чем карточный игрок или спортсмен, так же невыносим и Шекспир, бесконечно сочиняющий свои драмы, и Ньютон, бесконечно продолжающий изучать небесную механику, и Александр Великий, и Наполеон, стоит лишь на миг вообразить бесконечное продолжение их работы.
Вот он поистине Сизифов труд, не щадящий не только обычных смертных, но и великих смертных. Если на место Сизифа поставить Шекспира, Ньютона или Александра Великого, а ряд мы может продолжить любым именем, включая и самых почтенных и прославленных людей, то картина будет той же самой. Соловьев нашел какую-то убийственно точную формулу бессмысленности человеческой жизни, формулу Сизифова труда. Воистину «Бессмертие совершенно несовместимо с пустотой нашей жизни». Но главное здесь все же не бессмертие, а пустота, которая всегда при нас, которая была и до нашего рождения и будет после нашей смерти. И бессмертие плохое лекарство против бессмысленности.
 
 
***
 
Увы, для бессмысленной жизни сама смерть есть смысл и избавление,  избавление от дурной бесконечности существования, стань оно бессмертным. Ведь самое жуткое – это бессмысленное бессмертие, аналог которого мы имеем в смертном прозябании, когда вынуждены длить что-то скучное, томительное, ненужное. И сколь бы трагична не была утрата, она все же не столь чудовищна по сравнению с непрекращающейся длительностью одной и той же, пускай даже самой близкой и дорогой жизни. Вечное повторение одного и того же есть самое страшное проклятие, символом чего стала несчастная фигура Сизифа. Вот почему смерть, несмотря на все ужасы, связанные с ней, таким непостижимым образом внедрена в жизнь. Смерть останавливает ужас бессмысленности. И человек благодарен ей за это и готов воздавать самую возвышенную хвалу, как, например, Лев Карсавин в своей «Поэме о смерти»:
 
« - Что же это за жизнь, если в ней нет умирания? В такой «жизни» ничего не исчезает и, стало быть, ничего и не возникает. В ней нет недосказанного и мимолетного. Любви в ней нет, ибо нечего отдать, нечем пожертвовать: все стоит на месте, неотъемлемое, неизменное. Это не жизнь без смерти, а смерть без жизни: то, чего нет. Трагичен мир, но и прекрасен» (Карсавин Л.П. Поэма о смерти).
 
Многие, очень многие говорили в таком же духе. Русский художник Илья Репин сказал предельно просто и откровенно: «Какое счастье, что человек смертен!». И, кажется, что это так очевидно и прекрасно, как будто речь идет о самой драгоценной вещи в мире. Но расхваливая смерть и проклиная бессмертие, мы часто забываем, что нам все-таки придется пройти сквозь эти узкие адовы врата, и в итоге, оказаться Ничем, превратиться в Ничто, стать Никем. Прекрасная перспектива! Но не лучше ли тогда и вовсе не родиться, или моментально прекратить всю эту тягомотину, не дожидаясь печально закономерного ухода?!       
Смерть, это конечно не решение, это прекращение. Но для наличных условий, это – решение, которое заставляет нас вольно-невольно задуматься над авторством этого решения.  
 
 
***
Человек, понимая свою ситуацию, всегда заключает эгоистическую сделку – жить  исключительно для себя, своих интересов, и немного для своих ближних. Делая при этом вид, что можно жить и для дальних, стоит лишь немного поупражняться в христианской добродетели. Но чем дальше объект, тем менее к нему любви, заботы, привязанности, уважения, благоговения. На вершине безразличия находится Бог, с которым у человека в принципе не может быть никаких отношений. Самый грустный драматизм человеческой ситуации, что Творец всегда не доступен. Наверное, нужно быть Кьеркегором или Ницше, чтобы понять глубину этого драматизма. Но религия, убедив человека в реальности таких отношений, в действительности лишь подтвердила пустоту и бессмысленность наличной жизни. В этом первая и последняя религиозная честность.
Откуда мы знаем, что несет с собой культ? Но мы точно знаем, что религиозный бог заполняет вакуум, который всегда образуется там, где смерть совершает свою работу. А поскольку смерть всегда ее совершает, то пустота никогда не отступает, ничтожа все человеческие дела и мечты.  
Религия, в отличие от светской (всегда лицемерной и лживой) культуры не боится в этом признаваться и с огромным воодушевлением культивирует пустоту, обличая грех. Грех рождает пустоту и религия бесконечно рада этой пустоте и пытается из нужды сделать добродетель, убеждая человека в том, что ни ближние, ни он сам, ни другие интересы и привязанности человека не имеют никакого значения. И они действительно не имеют, но не потому, что есть грех, а просто так, в силу бытийной пустоты сущего, в силу непостижимого коварства мироздания. Поэтому религия противоестественна, поскольку идет в разрез с фундаментальными установками смертного эгоизма, который не может жить пустотой и создает, пускай иллюзорную, но полноту.
Чтобы полюбить «пустоту Бога» нужно разлюбить полноту жизни, связанную с самостью человека. Но поскольку эта самость смертного человека, то она никогда не может быть истинной полнотой, и поэтому разочарованный индивид может легко от нее отказаться и приносить в жертву крохи своей смертной полноты ради бесконечной бессмертной пустоты. Этим объясняется живучесть религии в мире. Все дело в смертной неполноте самости, которая не имеет божественной полноты, но отказывается от своего ничтожества, которое становится в определенный момент невыносимым даже для человека самого обыденного склада мышления.
В церквях люди окончательно уничтожают презренные останки своей еще не умершей смертности, погружая их в лоно божественной пустоты, где они могут обрести блаженный покой – покой покойника, то есть вечный покой.
Религиозная практика действительно снижает страх смерти, который силен тогда, когда сильна витальность. Поскольку религия угнетает именно витальность, то вместе с ней уходит и страх смерти, так как на место жизненной силы, воли к жизни, на место пылающего эроса приходит воля к ничто и блаженному покою. И поэтому покойник – венец сакральности; в нем скоропортящаяся смертная суета, наконец, претворяется в непонятную, но бесконечно обожаемую вечность. 
Совершая терапевтическую работу избавления человека от ужаса своей пустоты, и тем самым придавая смысл бессмысленности, вызванной этой ничтожащей пустотой, религия, однако, оставляет нетронутой саму бессмысленность. Связывая ощущение бессмысленности с действием смертности (так называемые «кожаные ризы»), которая есть результат греха, религиозное сознание делает бессмысленность чем-то вторичным, производным, несущественным. Верующие никогда не думают о бессмысленности как о чем-то значимом. Бессмысленность нельзя делать изначальной, тогда исчезает смысл грехопадения. С этим связаны все богословские противоречия и двусмысленности, которые могли бы быть разрешены лишь в одном случае – в случае отказа от религиозной интерпретации существования. 
         
   
***
Дети всегда размыкают круг роковой бессмысленности простым чудом своего бытия. Глядя на детей, нельзя оставаться злым, жестоким, равнодушным, циничным и бессмысленным. Дети – это, пожалуй, единственное светлое место в мире, прожженным злом и скорбью. Тем печальнее эфемерное бытие детства, тем сильнее ностальгия, которая всегда есть ностальгия по детству, по утраченному раю. Нельзя быть вечным ребенком в мире, обреченным на взросление, старение и умирание. И дети вырастают, способствуя тем самым, продолжению рода. Но существование бессмертного рода тоже оказывается, в конечном счете, бессмысленным и не имеющим никаких преимуществ перед жизнью одного смертного человека.
Жизнь рода – это фундаментальная иллюзия, помогающая немного справиться с неизбежной и непонятной конечностью. Но лишь на малое время. В действительности судьба рода не может быть заботой конечного индивида, да никогда и не была. Род – это зловещее увековечивание смертной бессмысленности, не знающей ни жалости, ни сострадания, лишь длящей и длящей свое ненужное и никому не понятное существование.   
Судьба рода не зависит от усилий конечных смертных эгоистических существ, всегда озабоченных близлежащими в рамках земной перспективы заботами.  Начала и концы человечества погружены в непроглядную тьму, и человек всегда застает лишь короткий сегмент в этой непонятной и нескончаемой череде рождений и смертей, до которых ему нет никакого дела.  Дети и внуки, да несколько близких – вот та часть рода, которая приходится на долю индивида, на его заботу.
 Бессмертие и неуничтожимость рода даже какая-то коварная насмешка над жалким, несчастным смертным человеком, который всегда чувствует страх смерти и бессмысленность своего бытия. Принадлежность к роду не дает ни утешения, ни надежды. От рода индивид не получает никаких привилегий. Род также безучастен к его несчастной судьбе, как и природа. То, что ближние – враги, далеко не простые слова. И род как таковой не может чувствовать ни смысла, ни бессмысленности. Чувствует всегда отдельный конечный индивид, который вынужден брать на себя в конечном счете ответственность за свою смерть и бессмысленность, ничего не получая взамен. Эту проблему нужно всегда решать в глубоком одиночестве и впотьмах, на свой страх и риск.
 
 
***
Как же все-таки хочется всю вину за бессмысленность нашего существования возложить на смерть. Вот, если б не было смерти! А что тогда? Смысла стало бы больше? А вдруг смерть тут не причем, и если нет смысла в конечности, то откуда ему взяться в вечности? Это была бы дьявольская несправедливость, если бы смысл возникал лишь в вечности. Что ж тогда делать с этой жизнью, может лучше, если бы ее вообще не было, и мы сразу рождались в вечности? Но это абсурд, говорящий лишь о том, что смерть и смысл внеположены друг другу.    
Не только смерть вестник бессмысленности, но и вечность. Смерть может быть вечной, а вечность смертельной. Бессмысленно то, что бесконечно. И бессмысленное ужасает так же, как и бесконечное. И ужасна не только смерть, но и вечность. Ужас конечности равен ужасу бесконечности. В основе того и другого – бессмысленность. Бессмысленно то, что жизнь конечна, но также бессмысленно и то, что она может быть вечной. Вечность не снимает бессмысленности, но тиражирует ее в бесконечно невыносимом масштабе, отсылая нас снова к той же самой бессмысленной действительности.
Но только лишь бессмысленной? Ведь Л. Витгенштейн не зря написал:
 
«Живи я вечно – разве этим бы раскрывалась некая тайна (Rätsel)? Разве и тогда эта вечная жизнь не была бы столь же загадочной, как и нынешняя» (Витгенштейн Л. Логико-философский трактат).  
 
А вдруг и правда под маской бессмысленности прячется тайна, чтобы не быть застигнутой врасплох и впопыхах? Ведь тайна и бессмысленность несовместимы. Но не менее совместимы тайна и смысл.
 
 
***
Итак, смерть порождает бессмысленность, одновременно избавляя нас от нее. Ничто так не ужасно как смерть, опустошающая жизнь до момента ее фактического наступления, но не менее ужасно возможное бессмертие – вечной длящаяся бессмысленность.
Это странное свойство смерти и придавать, и отбирать смысл. Придавая отбирать, отбирая придавать. Но если смерть придает смысл жизни, то значит сама по себе жизнь бессмысленна. И в то же время мы не знаем никакой иной жизни, кроме смертной жизни.
Этот логический круг, скорее всего, сам по себе тоже бессмыслен. Ведь род не волнует никакой смысл, кроме продолжения рода. Но, не менее бессмысленна попытка уклониться от разрешения вопроса или ограничить себя каким-то одним решением, отбросив очевидную противоречивость и неразрешенность вопроса. Мы обречены на муку Сизифова труда в разгадывании самой страшной загадки – загадки нашего существования.
Надеясь, что за видимой бессмысленностью находится невидимый смысл, мы готовы вынести все жизненные невзгоды, саму жизнь и смерть. Мы готовы простить смерти ее неизбежность, а жизни ее бессмысленность, лишь бы в нас не умирала последняя надежда, надежда на то, что может придать нашей жизни смысл. И поэтому мы наделяем смыслом самые ничтожные и незначительные вещи, которые всегда оказываются уничтоженными смертью. 
Смерть может разрушить смысл жизни, но она оказывается бессильной перед тайной жизни.
 
 
***
Возможно, мы так никогда и не поймем, что же делает смерть с нашей жизнью в духовном плане. Но уже ясно, что само наличие смерти говорит о том, что жизнь не только бессмысленна, но и загадочна. И когда мы ищем смысл и страдаем от бессмысленности, то не ищем ли мы на самом деле тайну, которую ежедневно распинаем на кресте очевидности?   

 

Комментарии

восторженная бессмыслица

бессмыслица восторга

Настройки просмотра комментариев

Выберите нужный метод показа комментариев и нажмите "Сохранить установки".

X
Загрузка