История как художественный текст. Воображение истории

 

                                                                                                    Helen Knoop. Clio.
 

 

Топос и Хронос

Очищение силового поля Истории от со-бытийных шлаков Несуществующего тождественно ее онтологизации, т.е. сведению “бытия к чистой временности”1 и к чистой топичности.

Результатом свободного перетекания, взаимодействия и борьбы этих сил являются Тело, Скульптура и Маска.

 

Тело

В архаическую эпоху космическим телом мы называем пульсации космической энергии, вызывающие из небытия пространство и время. Космическое тело самотождественно, его пульсации стихийно произвольны. Однако его о-плотнение в одном из “крайних ипостасных элементов”2 (stoicheon) – человеке приводит к деградации стихийного произвола: усмирение природных стихий в человеческой плоти ведет к произволу очеловеченного Случая – половому промискуитету, проторитуалу. Такова инициальная ситуация Власти: институализация человеческих стихий – Вожделения и Агрессии, придающих конвульсиям новорожденного Тела жизнепорождающее и жизнеутверждающее значение.

Определяющая динамическая характеристика архаических топоса и хроноса – нарождающаяся “сила тяготения”, которая структурирует взаимоотношения стихии и тела. Отсутствие притяжения между ними, свободное (дожизненное, дочеловеческое) взаимопревращение сменятся тотальным притяжением полюсов распавшегося мирового тела – Жизни и Смерти, Вопроса и Ответа.

Перманентные горизонтально – вертикальные перемещения стихии – тела, санкционированные и обусловленные притяжением топических полюсов, навсегда уводят его из безъязыковой экзистенциальной у-топии и свидетельствуют о бесконечной разомкнутости пространства.

Но архаический топос не только бесконечно разомкнут, он также бесконечно сжат в одной точке – точке порождения и обновления жизни, имеющей статус центра мира (материнское лоно, ритуальный алтарь). Тело, таким образом, предстает функциональной зависимостью между центром мира и бесконечностью, не нуждается в данных извне правилах построения топоса и не ведает психологической игры, идентифицируя себя последовательно с мировыми стихиями и уничтожая человеческую маску.

Единственная возможность вырваться из-под власти случая, определиться в пространстве, разрываемом и умерщвляемом протяжением стихий – овладеть временем. “Время создает возможность перемен и великих превращений”3 и, проистекая из вечности, оплодотворяет центр мира, превращает бытие Тела в праздник4.

Для архаического тела не существует прошлого – половой (прототворческий) акт не связывается с рождением жизни. Поскольку нет прошлого – человека не связывает кровь Отца, над ним не довлеет проклятие выбора. Существует лишь неизбывное притяжение Матери, жертвующей свои телесные соки и продлевающей таким образом первоначальное единство. В половом и ритуальном актах знак вечности – Тело – не только воссоздает, вожделея “то, что было вызвано к бытию в акте творения”5, т.е. в конечном счете, - самое себя, но и воспроизводит сам акт творения, совершая агрессию – принося себя в жертву.

Жизнь – ритуал разрушает скульптуру Вечности (момент еще не фиксируется, соответственно отсутствуют порождаемые им Любовь и Насилие), обновляя мир, гармонизируя в танце природные стихии всякий раз, когда их столкновение грозит истощить, состарить, замкнуть и умертвить Тело.

 

Скульптура

Пространство и время, пульсируя и взаимопревращаясь, составляют плоть и кровь живого Тела, заполняющего собой мир и заполняемого миром. Но первый крик тела есть фиксация его субстанционального бытия, есть нарождающийся Закон, лишающий Единства и одновременно его профанирующий. Преодоление иерархического родового порядка тел происходит в ритуальном Празднике. Таким образом, Праздник имеет свое скрытое, сугубо внутреннее измерение, гарантирующее ему место в мертвом (бестелесном) мире. Видимыми образами этого сакрального, т.е. восполняемого в ритуальном действе тела становятся жрец и жертва (герой) – носители самодовлеющих, замкнутых в себе моментальных стихий – истин.

Истина жреца, трансформирующая Агрессию в Насилие, состоит в охране сакрального пространства извне, т.е. во владении Именем.

Истина жертвы, трансформирующая Вожделение в Любовь, есть преступление пытающегося у-твердиться Закона и сохранение живого (плот-ного) времени.

Жрец наращивает плоть Мира, а жертва не дает ей омертветь, не дает состояться Прошлому и обновляет мир своей кровью.

Человек уже не может выйти за пределы тела – истины, все, что ему остается – любоваться им, осуществляясь либо в самоотождествлении с мифологическим Именем (данным жрецом), либо в преступлении Имени (жертве).

Притяжение между телами – истинами характеризует не живой, но изобразительно данный – скульптурный мир. Имена, будучи дубликатами природных явлений (вещей), опосредуют живую связь тел (везде и всегда) в пластическую связь истин (здесь и теперь).

Пластическую связь истин в перманентном динамическом становлении (скульптуру в процессе лепки) мы наблюдаем на Востоке (наиболее ярко – в даосизме), в досократовской Греции (страстные экстазы Диониса, протогоровское “человек есть мера всех вещей” etc.) Но человек все чаще оглядывается назад, и, ограждая себя от Прошлого, сосредотачивает жизнь тела на предельно малом пространстве, фиксируя “способ держания телом самое себя”6. Тело окаменевает – на смену произволу Случая приходит произвол Смысла. Отныне поиск Беспредельного мира миром предельным – человеком – обречен  на  неизбывную незавершенность, которая исторически переживается как смена форм, а экзистенциально – как смерть. Автономные истины – философские системы, художественные жанры и отдельные произведения соревнуются между собой в своем родстве с первоначальной Единым – всеобъемлющей истиной (полюсом Ответа), притягивающей к себе всех живых людей7.

Отношения человека с Единым это уже отношения вос-хищения. Надевающий Маску и обреченный на вечное возвращение человек совершает роковой выбор, - начинает поиск Отца. Эта задача становится тем более невыполнимой, чем больший смыслостроительный произвол (произвол множества смыслов) она провоцирует. Человек, связанный роковым выбором, остается героем, ибо истинное Единое принимает лишь разрушающего законосообразную жизнь, снимающего Маску.

А во вселенном холоде безжизненного, мертвого пространства, застывшего безвременья возникает наиболее грандиозная в своей завершенности и пластике Скульптура – Рим. “Пластика индивидуального человеческого тела”8 сменилась пластикой ”социального исторического организма”8, статуарной схемой, в которой никого нет, лишенной чувства “непознаваемых глубин бытия”9.

Безличная громада Римского абсолютизма, поглотившая мириады тел и вылепившая из них универсальный социальный космос, явилась последней попыткой овладеть Единым, соединив истину с телом. Произвол смысла достиг своего апогея.

 

Маска

Человек должен явить свое Лицо, скульптура должна ожить, чтобы не быть раздавленной бесконечно тяжелой, существующей вне человека, социальной истиной. Запечатлевшись в Лице, должны явиться интимные глубины, соединив безжизненные, утратившие родовые связи тела. Земное – материнское, связывавшее Братьев жертвенностью, сменяется временным – отцовским, онтологизирующим одиночество и кровную месть, т.е. сковывающим Сыновей посредством Страха.

Если герою отец показывает свой “посюсторонний облик – Рока”10, то для личности он становится Богом, делая жизнь Абсолютным Выбором, в полной мере испытывая “жестокую силу малых пространств”11 (санкционируя каждое движение) и тем самым приводя в исполнение приговор, вынесенный античной трагедией. Чем более сильным становится страх человека перед Одиночеством, тем более твердое доверие испытывает он к Богу, т.е. Отец подтверждает легальный (дающий право жить) статус Сына самым фактом сыновней верности.

Вера организует людей не общностью пути, но общностью борьбы и сама является ареной борьбы моментальных истин.

Отныне Лицо, так никогда и не явившееся Миру, надежно скрыто не одной, но множеством исторических масок.

Профанический топос заполнен призраками – истинами, не привязанными ни к чему живому, взаимно - притягивающимися и уничтожающимися в борьбе за верховную власть над событием, случившимся там и тогда. Лишь прочность и надежность очередной маски позволяет человеку считать себя живым. Возведение неосознанной стихии власти в осознанную общность борьбы институализирует Преступление и обрекает человека на Незавершенность. Плоскостью мозаичности можно назвать историческое сознание12. Но осознание Незавершенности есть протест против власти Отца, и свидетельствует о рассеивании страха перед временем, о стремлении человека завершиться.

Бесконечное количество масок – моментов, послушно застывших в безжизненном памятнике Абстракции приходит в движение, рассыпая памятник, сливаясь в один текущий (протекающий) момент.

Человек, проживающий бесконечный момент, больше не скован выбором. Он готов снять Маску, но не умеет этого делать, ибо топос очеловечен, жизнь соткана из истин и все, что ему остается, - снова стать стихией, калейдоскопом вечно сменяющихся саморазоблачающихся масок, уводящих Отца в небытие, а человека – с авансцены, за кулисы исторического действа.

 

Воображение Истории

Не видевший возможности исхода, человек утверждал свою принадлежность к космической иерархии в миражах оптики, звука, письма, психологии, плодя и замораживая противоречия культуры, подменяя ею космос, пытаясь отступить от границы Небытия. Так завоёвывалось некое воображаемое пространство взамен утраченного природного.

Стратегия Безразличия, тайно черпающая своё вдохновение в бессмертных актах каннибализма и некрофагии, заявляла претензию смертного назвать собою весь космос.

Однако, поскольку вечно действует лишь исключенное из земной иерархии (умерщвленное, съеденное) и включенное в космическую иерархию тело, а мертвые всегда охраняют живых, подчиняя их мир порядку физической Вселенной13, постольку живому оставалось вообразить источником действия себя, чтобы завершиться космически.

Человек создавал то, чего нет, и чем более плодотворны были эти попытки, тем менее он был властен над их результатом. Культурный оазис, ставший парафразом Небытия, развивался по своим собственным законам, игнорирующим и сметающим человека, но запирающим последнего в себе. Захваченный врасплох столкновением призраков, порожденных собственным воображением, игрой теней, человек продлевает эту игру в попытке продлить себя, ибо вне этой игры уже не существует. Целенаправленность этих попыток становится Историей – порождением и единственным наследником одинокого орфического дракона Хроноса, не имеет в отличие от последнего лица, влачит за собой мертвый хвост причинного обоснования и таит в себе спасительную в своей бесконечности риторическую глубину.

Запертый в мире культурных форм, считающий себя источником исторического действия и без-исходно продлевающий себя в последнем, человек является ни кем иным, как трагическим героем, но и наблюдающим спектакль зрителем, он и противостоит Истории и осуществляет её. Пытаясь повелевать порожденными воображением призраками и не отпуская их, он обнаруживает себя лишь тканью их промежуточных состояний, их игрушкой, плодом их воображения, а в конечном итоге – воображением Истории, её отработанным и отброшенным в Небытие шлаком. Существование вне Истории означает лишение привилегии трагической исключительности.

История не нуждается в своем герое и становится методологическим полем культуры, бесконечно раздвигает границы доведенного до своего логического конца Безразличия.

Человеку же, совершившему самоубийство посредством Истории, остается единственный шанс завершиться эстетически: съесть свой собственный труп и обратиться в пульсирующий космос художественного творчества.

 

Примечания:

  1. В.В. Малявин. Чжуан-цзы, М.: “Наука”, 1985 г., с. 176.
  2. В.Н. Топоров. О ритуале. Введение в проблематику. В кн.: Архаический ритуал в фольклорных и раннелитературных памятниках, М.: “Наука”, 1988, с. 12
  3. Л. Шестов. “Дерзновение и покорности”. Наше Наследие, №5, 1988 г. С. 88.
  4. О циклической выстроенности пространственно-временных характеристик архаического праздника см. В.Н. Топоров “О ритуале. Введение в проблематику”, с. 13-16.
  5. Там же, с. 15.
  6. А.Ф. Лосев. История античной философии в конспективном изложении. М.: “Мысль”, 1989 г., с. 156.
  7. Ср. у Л. Шестова: “/…/ А они говорили не говорили, а пели, и как дивно пели! О своей робости по поводу возможности вернуться в тот мир /…/ Тут психологически понятен восхищение и даже экстаз, особенно людей, подобных Плотину, так мучительно принимавших унизительную необходимость жить в опостылевшем презренном теле” (Л. Шестов. “Дерзновения и покорности”, Наше наследие, №5 1988 г., с. 84).
  8. А.Ф. Лосев. Эллинистически – Римская эстетика, М., Издательство МГУ, 1979 г., с. 14.
  9. Там же, 1. 17.
  10. “Судьба” /…/ Это не совсем Бог, это посюстороннее обличие Бога”, - пишет Р.Барт (Р. Барт. “О Расине”. В кн. Р. Барг. Избранные труды. Семиотика. Поэтика. М. Прогресс, 1989, с. 191)
  11. Там же.
  12. Вот что пишет по этому поводу Л. Шестов. “Везде начала, но нигде нет конца” /…/ Люди уходят из мира, начав что-то /…/ Где же они кончают начатое?..  (Л. Шестов. “Дерзновения и покорности”, указ изд., с. 87).
  13. См. об этом в частн.: Кл. Леви-Строс Печальные тропики. М.: “Мысль”, 1984 4.IV Бороро, гл. “Живые и мертвые”, с. 110-112.

 

X
Загрузка