«Человек есть тайна…» (Мука и надежда Достоевского)

 

Москва. Ст. метро Достоевская. Панно "Идиот". Фото: Дмитрий Рогачёв.

 

 

 

                                                                                                                                                                                                                           И ни у кого не было такой гениальности
                                                                                                                                                                                                                               в раскрытии тайн человеческой природы.

Н. А. Бердяев. Откровение о человеке в творчестве Достоевского

 

Принято считать, что Достоевского всю жизнь «мучил Бог». Религиозная (в большей мере – богословская) мысль, хотя и без особенного энтузиазма, поскольку в ней, как правило, все уже ясно, всегда делает на этом акцент. В. В. Зеньковский, например, в своей «Истории русской философии» пишет: «В основе всей идейной жизни, всех исканий и построений Достоевского были его религиозные искания. Достоевский всю жизнь оставался религиозной натурой, всю жизнь «мучился», по его выражению, мыслью о Боге. Поэтому в лице Достоевского больше, чем в лице кого-либо другого, мы имеем дело с философским творчеством, выраставшим в лоне религиозного сознания».

Принимая во внимание все огромные различия между «религиозным» и «богословским», все же следует сказать, что в этой области Достоевский принес больше проблем, чем решений. Вячеслав Иванов назвал Достоевского «змием», «открывшим познание путей отъединенной, самодовлеющей личности и путей личности, полагающей свое и вселенское бытие в Боге». Достоевский, по словам философа, «зодчий подземного лабиринта», он «поставил будущему вопросы, которые до него никто не ставил, и нашептал ответы на еще непонятые вопросы».

Для благочестивого религиозного сознания было бы хорошо, если б Достоевский вообще не появлялся со своими «проклятыми вопросами», которые, скорее вносят смуту и сомнения в душу, нежели способствуют укреплению веры.     

По всему видно, что мучил Достоевского именно человек. И этот человек замучил в конце концов Достоевского.

Что же мучило Достоевского более всего в человеке? Написал ли он об этом где-нибудь прямо и открыто или был вынужден свою муку прятать в бесконечных моральных хитросплетениях своих романов?

Мучила Достоевского бессмысленность жизни, от которой он всегда прятался: на каторге, в игре, в женщинах, в творчестве, которое и было самом надежным прикрытием от смертоносного действа пепелящей бессмыслицы сущего. Дар нутром, самым глубоким нутром чувствовать эту бессмысленность и был самый проклятый его дар, «жестокий талант», как говорили некоторые. Вот почему страдания (сами по себе бессмысленные) особо жгли того, кто и так чувствовал бессмысленность. Бессмысленная жизнь, бессмысленные страдания. Как не впасть в отчаяние? Но это особый дар так глубоко, остервенело-нервически чувствовать бессмыслицу. Достоевский был почти без кожи, у него не было никакой защиты; это очень редкий дар, можно даже сказать редкая казнь – не дать творческому человеку никакой защиты. Но такова, возможная формула гениальности, это цена и плата за те искрометные прозрения-откровения, которые потрясли не одного человека на земле.   

 

***

Еще на заре своего писательского пути Достоевский в письме брату произнес слова, которые, являются его самым сокровенным не только творческим, но и жизненным кредо:

«Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели будешь ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком».

Эти слова, ставшие своего рода «символом веры» для Достоевского, освещали все действительные муки жизни и творчества Достоевского, удельный вес которых превышает все разумные пределы. Но так сложилось, что менее всего видят тайны у Достоевского, сводя его искания к социологии, психологии, философии истории, религиозной философии, этике, богословию. Как это ни парадоксально, но самые знамениты «философские» тексты Достоевского – «Легенда о Великом Инквизиторе» и «Записки из подполья» а некотором роде уводят от тайны в совершенно иные, очень важные, но иные сферы. 

У Достоевского всегда находят очень много всего. Трагедия, страдание, соблазн, грехопадение, жертва, правда, красота, вера, миссия России – этим полнятся страницы, посвященные Достоевскому. Но как бы не замечают тайны, проходя мимо его собственных слов, полагая, что тайна – это как-то не серьезно, романтично, сентиментально или излишне метафизично. И поэтому просматривают главного его персонажа – тайну человека, которую нужно разгадывать всю жизнь. Что, собственно говоря, он и делал, оставив нам нетленный завет разгадывать тайну самого Достоевского, как он сам заповедовал делать с Пушкиным: «Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».   

 

***

Владимир Соловьев, чье влияние на русскую мысль всегда было достаточно весомым, назвал Достоевского пророком Божиим. Тем самым, он задал своего рода религиозно-общественную матрицу интерпретации писателя, которая, так или иначе, была воспроизведена в дальнейшем в русской философии. Нельзя сказать, что она неверная, что Соловьев ошибся в понимании Достоевского. Соловьев все точно определил у Достоевского, нисколько не погрешив против истины. Но при всем том, хочется сказать, что Достоевский не весь в этом, что здесь, хоть и явлена истина о Достоевском, но эта не полная истина, и есть нечто, ускользнувшее от «всеединого ока» Соловьева.    

«Три речи в память Достоевского» – это своего рода христианский канон понимания Достоевского, созданного Владимиром Соловьевым. Уже в предисловии он воспроизводит слова, сказанные на могиле Достоевского 1 февраля 1881 года. Они задают общую тональность в истолковании главного у Достоевского с точки зрения Соловьева. Вот эти знаменитые слова:

«А любил он прежде всего живую человеческую душу во всем и везде, и верил он, что мы все род Божий, верил в бесконечную силу человеческой души, торжествующую над всяким внешним насилием и над всяким внутренним падением. Приняв в свою душу всю жизненную злобу, всю тяготу и черноту жизни и преодолев все это бесконечной силой любви, Достоевский во всех своих творениях возвещал эту победу. Изведав божественную силу в душе, пробивающуюся через всякую человеческую немощь, Достоевский пришел к познанию Бога и Богочеловека. Действительность Бога и Христа открылась ему во внутренней силе любви и всепрощения, и эту же всепрощающую благодатную силу проповедовал он как основание и для внешнего осуществления на земле того царства правды, которого он жаждал и к которому стремился всю свою жизнь».

Все как будто правильно в этих словах: и вера Достоевского в бесконечную силу души и силу любви, и познание Бога и Богочеловека, и действительность Христа, и торжество над насилием и падением, и всепрощение, и проповедь царства правды на земле. Все это есть у Достоевского, все это многообразно представлено в различных его произведениях, письмах, дневниках, черновиках, набросках, планах. Но при этом, что-то важное все-таки остается за бортом. Каким-то слишком идеальным христианином предстает Достоевский у Соловьева.

При всем своем религиозно-философском даре не заметил Соловьев у Достоевского того, что тот сам считал главным делом всей жизни – разгадывание тайны человека. Если даже стилистически сопоставить слова Достоевского: «Человек есть тайна» с тем, что пишет о нем Соловьев, то разница будет ощутимой. От слов Достоевского про тайну веет тайной, они обладают какой-то убийственной «магической» силой создавать абсолютно таинственное при всяком приближении к человеку. А у Соловьева скорее дана разгадка этой тайны; саму тайну он не удерживает, стремясь как можно тщательнее ее растолковать, нарушив, тем самым завет самого Достоевского, о бесконечном приближении к тайне.  

А тайна человека – это его бездна, бездонность, неиссякаемость, непостижимость, невозможность, в конечном счете, определить человека. В том числе и на христианских началах. Ибо любое определение – это ограничение. Вот поэтому у Достоевского бесконечные смертоносные погружения в эту бездну. И если мы попытаемся искренне последовать по этим тропам и также погружаться в бездны, в которые нас зовет Достоевский, то в итоге мы не вынесем из этого никакую четкую и определенную формулу человека, которая могла бы быть представлена в виде некого антропологического конструкта. Скорее ошарашивание, может и опустошение, и разочарование и часто отчаяние. Но всегда непонимание, непонимание того, что есть человек. А это, возможно и есть главный результат Достоевского – спасти нас от понимания, от горделивой претензии нашего «эвклидова» разума на познание тайны человека.

И если уж и проповедовал Достоевский смирение – то это смирение и благоговение перед тайной человека в ее абсолютной сути. Все остальное – «розовое христианство», как несколько однобоко, но довольно справедливо сказал Константин Леонтьев.  

***

Тайна может очаровывать, пленить, околдовывать своей несказанностью и невыразимостью. А может и мучить, принося невыносимые нравственные терзания. В. В. Розанов в «"Легенде о Великом Инквизиторе" Ф. М. Достоевского», сопоставляя его с Тургеневым, отмечает, что характеры, выведенные последним, ответили на интересы своей минуты, были понятны в свое время, и теперь в них уже нечего разгадывать. «Совершенно обратное», – говорит философ, –  мы находим у Достоевского: тревога и сомнения, разлитые в его произведениях, есть наша тревога и сомнения, и таковыми останутся они для всякого времени».

Розанов открывает вечное измерение у Достоевского, в котором не может быть никакой ясности и непротиворечивости, никаких конечных выводов. Он пишет: «Отсюда – болезненный тон всех его произведений, отсутствие в них внешней гармонии частей, и мир неутолимого страдания, который он открывает, переплетенный с мыслью о его непонятных причинах, о его непостижимых целях». Достоевский – философ страдания, но в качестве философа, а не социолога или теолога, он и выходит на понимание его «непонятных причинах» и «непостижимых целях».   

По сути дела, Розанов говорит о нравственной тайне, которая заставляет всегда тревожиться человека, сомневаться и мучиться, оставаясь навсегда не разрытой. Не все, конечно, мучаются этим, но речь ведь идет о тех, кто стремится к истинной жизни, а не к миру иллюзий и ложных утешений, которыми всегда усыпляет человека культура. Последней истины ищет Достоевский, понимая, что именно последнее, которое могло бы реально утешить, недостижимо.

И поэтому герои Достоевского – это не совсем художественные образы, существующие по законам литературного жанра. Мы четко видим и как будто понимаем Настасью Филипповну, Алешу Карамазова, Смердякова, Ставрогина, князя Мышкина, Кириллова, Раскольникова… нам как будто понятен ход их мыли и логика действий. Но до определенного предела. Всегда наступает момент какой-то непостижимой инверсии, когда вся уже устоявшаяся конструкция вдруг рушится и мы стоим лицом к лицу перед чем-то непостижимым в человеке, мы стоим перед его бездной, в которой «Бог с дьяволом борются». И мы понимаем, что ничего не понимаем. И убегаем в уютный кокон литературоведческих построений, где все расставлено по полочкам, все на своих местах, где исследователь лучше автора знает и понимает то, о чем он хотел нам сказать.  

У Достоевского не просто добро и зло, но тайна добра и зла, не просто Бог и человек, но тайна Бога и человека, не просто жизнь и смерть, но тайна жизни и смерти. Вот это и есть подлинная этико-метафизическая оптика Достоевского, в которой не просто какой-либо «антропологический феномен» как феноменологическая данность, и даже не его смысл, но тайна этого феномена. Здесь метафизика (тайна) сливается с человеком (этика), образуя высший контур познания, которое в итоге оказывается высшим незнанием. Он всегда, как точно говорит Шестов, «накануне великой истины».

И здесь, в этом «накануне», пожалуй, и есть ключ к творчеству Достоевского, к сущности его «философского дела». Шестов поясняет это в статье «Пророческий дар», в которой показывает, что религиозное проповедничество не главное у Достоевского. Он пишет: «Я глубоко убежден, что если бы даже до последних дней своих он оставался в подполье, все равно «разрешения» волновавших его вопросов он не добился бы. Как бы много душевной энергии ни вложил в свое дело человек, он все же останется «накануне» истины и не найдет нужной ему разгадки. Таков человеческий закон». И Достоевский, как никто иной, показал, что никакая разгадка человека невозможна. И это есть самая великая «разгадка», доступная человеку.  

 

***

Итак, «накануне великой истины». Тогда в свете этих слов становится более понятным один из главных тезисов нравственной философии Достоевского: «Человек в поступке не весь». Но и мотивы его неведомы до конца, добавим мы. Сладострастие – да, похоть –да, сребролюбие – да, жажда власти – да, необъяснимая жестокость – да, мерзейшее раболепство – да, все это как бы на поверхности, все это в перечне «грехов», и, однако, последний мотив, например, что именно движет человеком в его самых низменных и отвратных действиях, или совершенно непонятных, глупых и абсурдных, так вот эта последняя глубина человека, глубина его духовного мотива совершенно недоступна никакому внешнему анализу. Это как раз то, что так поразило и вдохновило Ницше в Достоевском, заставив его сделать высочайшее признание в адрес последнего.

 Но именно это незнание всех глубинных мотивов, которое являет Достоевский, тех мотивов, которые живут на таком инфернальном дне, что абсолютно недоступны ни для какой этики – ни светской, ни религиозной, так вот это незнание мотивов освобождает человека, ибо продвигает к самому сокровенному и заветному у Достоевского, к тайне человека. Это незнание, проникновение в которое и составляет весь тот таинственный и мрачный лабиринт произведений Достоевского, обладает ни с чем не сравнимой притягательной силой, которой, увы, не обладают прозрачные и понятные тексты Толстого, например. Да и тексты множества других авторов, которые с позиции своего авторского божества вещают человеку об истинах его бытия. 

Никакой «смысл жизни», который мог бы примирить человека с действительностью, все ему разъяснить и раскрыть, не является подлинным смыслом. Подлинный тот, который способен хранить тайну. В. Розанов показывает ту внутреннюю духовную работу человека, путь от смысла к истине, который он совершает под влиянием Достоевского: «Прилепленные к жизни, даже «не понимая ее смысла», мы непреодолимо начинаем думать, что есть в ней нечто неизмеримо более глубокое, нежели тот жалкий смысл, который мы хотели бы в ней видеть, и, найдя только его, готовы были бы примириться с нею, «принять ее». Ощущение мистического, в чем коренится наше бытие, хотя мы его не видим, наполняет нашу душу, смиряет наш ум, но и возвращает нам силу жизни».

Вот это «ощущение мистического» и есть чувствование тайны, ее незримого присутствия, на фоне которой все человеческие (так или иначе, рациональные) построения терпят крах. И уже не от смысла к истине движется душа человека, но от смысла к тайне, а через нее и к надежде. Потому что не может быть высказана надежда, не может быть определена так, как может быть определены истина и смысл. Она как юная девушка, которую только коснулась первая любовь, возносится в невыносимо-сладостных муках к своему бесконечному счастью.

 

***

Тайна не может присутствовать в тексте объективировано, в виде чего-то таинственного. Прямое описание тайны, предъявление тайны как «таинственного происшествия» – это уже профанация тайны, низведение ее до роли сюжетообразующего элемента наряду с другими элементами. «Таинственный фон» произведений Достоевского, вот, что, пожалуй, наиболее точно соответствует его метафизическому стилю. И в человеке это достигает своего предела. Странный человек, странные обстоятельства, странная жизнь, странное поведение – вот, что всегда окружает и сопровождает героев Достоевского. Как, например, Ефимова из «Неточки Незвановой». Пытаясь ответить на вопрос о причинах своих действий, он говорит: «…знать, бес попутал меня! И сам не знаю, кто меня на все это наталкивает! Сам дьявол привязался ко мне! … Я у вас дом зажгу, коли останусь; на меня находит, и такая тоска подчас, что лучше бы мне на свет не родится!»

Не правильно было бы думать, что этот человек хочет снять с себя ответственность, переложив ее на мифического дьявола и абсурдного беса. На него находит тоска. Вот причина и мотив! Но разве тоска может быть причиной? Именно, здесь и проявляется духовная тайна человека, потому что это беспричинная тоска. Тоска самого существования, которая вдруг обрушивается на героя, заставляя его совершать нечто немыслимое, или, по крайней мере, находить в себе импульсы к этому («дом зажгу»). 

И сама атмосфера, в которой живут и действуют герои Достоевского, таинственна до жути. «Помню, что были сумерки» - говорит Неточка, пытаясь передать ужас предельного несчастья, в котором проходит ее детство. И в этих трех словах каким-то почти мистическим образом сочетается тайна и трагедия. Трагическая тайна нависает над всем пространством повествования, образуя ни с чем не передаваемый колорит: «Я поняла, и уж не помню как, что в нашем углу – какое-то вечное, нестерпимое горе». Так будет позже писать Платонов, пытаясь следовать тропами Достоевского в том, что касается бытийного удела человека.

Когда дальше в «Неточке Незвановой» автор пишет: «В комнате была мертвая тишина. Оплывшая сальная свечка грустно освещала наше жилище», то возникает ощущение того, что трагическая тайна бытия захватила в свою власть неодушевленные предметы, поселив в них ту муку, которой мучается человек. И все слово застыло, завороженное тайной горя, через которую проступает тайна человеческого бытия. Именно в таких неприметных эпизодах и проявляет себя нездешнее, в стихию которого так обреченно вброшен человек.

И все это бесконечно разлито во всех произведениях Достоевского, они просто перенасыщены какой-то невероятно чарующей магмой непостижимого, которое неотступно преследует всякого, кто вступает в этот страшный, но неизбежны для каждого мир Достоевского.

 

***

Кто ж такой человек, что бытие доверило ему свой тайну? И не просто доверило, радостно вручив бесценный дар, но через муки и страдания, через переживания бессмысленности жизни, раскрывающейся в такой бессмысленной, но такой нестерпимо мучительной тайне. Такое существование на гране истерики, на гране отчаяния невозможно и невыносимо. Достоевский не щадит ни героев, ни читателя, подвергая их адской пытке самыми различными испытаниями.         

В лице Достоевского все те ясные и просты истины (в том числе и религиозные), которыми жив был человек прежде потерпели поражение. «Мальчик у Христа на елке» не мог появиться у автора, которого нарисовал в своих религиозных грезах Владимир Соловьев. Чего меньше всего можно найти в его произведениях, так это ясных и конкретных ответов, и тем более решений, которыми всегда хотят жить люди. Погружение в «глубины сатанинские» и в «высоты ангельские», увы, не дает никаких подобных решений. Завороженность, потрясение, недоумение – вот, что охватывает читателя, когда он погружается в бесконечно таинственные, и одновременно невыносимые миры Достоевского, в миры каторги и подполья, где впервые, по слову Льва Шестова, «производились те новые и страшные опыты, которые сроднили Достоевского со всем тем, что есть на земле мятущегося и неспокойного».

О Достоевского как о неприступную скалу разбиваются все человеческие представления и притязания, все человеческие истины. Разбилось все, кроме Сизифова камня, в котором и заключена вся боль и мука Достоевского, все неразгаданные загадки бытия, вся бессмысленность и абсурдность человеческих страданий и жизни, вообще все человеческое, в котором его последняя тайна. Но это мука не ради муки; она подлинна, ее нужно пережить, перетерпеть, переждать, ее нужно выстрадать. Ибо в конце концов это мука рождает надежду.

Это свет, который неизбежно появляется в человеке – в самой густой и непроходимой тьме во вселенной. И вся религиозность Достоевского, все его «розовое» христианство выражаются в следующих словах псалмопевца: «И нынче чего ожидать мне, Господи? Надежда моя на Тебя».

X
Загрузка