«Я тебя не вспоминаю»…

 

Георгий Иванов и Ирина Одоевцева

 

«Есть воспоминания как сны, есть сны как воспоминания»

(Г.Иванов. «Петербургский зимы»)

 

 

1. Георгий Иванов (1894 – 1958) «Распыленный мильоном мельчайших частиц»

Многие поэты Серебряного века (Сергей Есенин, Владимир Маяковский, Анна Ахматова) жили и умерли в России. Другие провели послереволюционные годы в эмиграции, где, по большей части бедствуя и преодолевая трудности, продолжали жить, писать, публиковать свои произведения. Никто из них не расставался с мыслями о родине. Не случайно одно из самых сильных стихотворений того времени, написанное Георгием Адамовичем, посвящено России:

Тысяча пройдет, не повторится,
Не вернется это никогда.
На земле была одна столица,
Все другое – просто города.
 

Георгий Адамович был другом поэта – Георгия Иванова (их так и называли – Жоржики). Георгий Иванов стал впоследствии самым известным русским поэтом эмиграции. Иван Бунин, критиковавший всех и вся, едко и часто недоброжелательно, считал Георгия Иванова, хотя и в “зачатке”, но “настоящим поэтом” в отличие, скажем, от “шарлатанки” Зинаиды Гиппиус. Среди многих удивительных стихов Георгия Иванова есть и слова, которые поэт и певец Александр Вертинский позже положил на музыку:

Над розовым морем вставала луна,
Во льду холодела бутылка вина.
И томно кружились влюбленные пары
Под жалобный рокот гавайской гитары…
 

Георгий Иванов, по воспоминаниям современников, был «настоящим демоном». Как ни странно, но мучившие его пороки (впрочем, пороков-то бывает очень мало, как известно, всего десять!) породили самые красивые стихи того времени, а его женой стала лучезарная, легкая в своей подчас детской непосредственности женщина – поэтесса Ирина Одоевцева.

Познакомились они в Петербурге. Мэтр русской поэзии Николай Гумилёв представил своей ученице Ирине Георгия Иванова так: «Самый молодой член „Цеха поэтов“ и самый остроумный, его называют „общественное мнение“, он создает и губит репутации. Постарайтесь ему понравиться». «Наверное, высмеет мою молодость, мой бант, мои стихи, мою картавость, мои веснушки», – подумала Ирина Одоевцева. Две-три случайные встречи ни к чему не привели, и она решила, что он, с его снобизмом и язвительностью, не в ее вкусе. Прошла зима. А ранней весной Гумилёв вдруг объявил ей: «А вы нравитесь Жоржику Иванову. Но не надейтесь. Он ленивый и невлюбчивый мальчик. Ухаживать за вами он не станет». И уже позже, осознав, насколько чувства Георгия Иванова оказались сильны, Гумилёв даже просил Одоевцеву не выходить за поэта замуж – и не понять, в шутку или всерьез, просил. Впрочем, предостережения мэтра не помогли.

Хотя Георгий Иванов и был женат на некой француженке, учившейся вместе с сестрой Георгия Адамовича, та, родив дочь, развелась с ним и уехала во Францию. Георгий Иванов был свободен. 10 сентября 1921 года Ирина Одоевцева вышла за него замуж, чтобы прожить с ним 37 лет до его последнего дня. Но, даже когда его не станет, она, знавшая его вдоль и поперек, будет думать о нем как о необыкновенном создании природы (как, впрочем, в своих воспоминаниях, она имела обыкновение писать обо всех, не позволяя себе видеть в человеке хоть что-то не совсем хорошее!) «В нем было что-то совсем особенное, –напишет она, –не поддающееся определению, почти таинственное. Мне он часто казался не только странным, но даже загадочным, и я, несмотря на всю нашу душевную и умственную близость, становилась в тупик, не в состоянии понять его, до того он был сложен и многогранен».

А пока что Ирина Одоевцева переехала со «своей Бассейной» на «его Почтамтскую», в квартиру, которую Георгий Иванов делил со своим другом Георгием Адамовичем. Днем Адамович бродил по комнатам, отчаянно скучая. Оба Георгия целыми днями ничего не делали, а для приработка ночами писали переводы стихотворений. Одоевцева не понимала такое времяпрепровождение. Гумилёв приучал ее к стихотворному труду, сродни труду чернорабочего. А оба Жоржика уверяли, что стихи рождаются сами собой, и специально делать ничего не надо. И в один прекрасный день, за утренним чаем, ее муж вдруг сказал «постой-постой» и проговорил:

Туман… Тамань… Пустыня внемлет Богу,
Как далеко до завтрашнего дня!..
И Лермонтов один выходит на дорогу,
Серебряными шпорами звеня.

Одоевцева удивилась, снова восхитилась. «То, что эти гениальные стихи были созданы здесь, при мне, мгновенно, – признавалась она, – казалось мне чудом». Чудом это и было. Многие поэты писали с трудом, отдавая своему творчеству все силы, Георгий Иванов сочинял непринужденно, легко, как будто считывал стихи откуда-то с неба.

Отъезд в эмиграцию Георгия Иванова сопровождался целым рядом слухов. Во время ссоры Георгия Иванова с Ходасевичем, как писал в одном из писем Юрий Терапиано: «Ходасевич разослал многим писателям и другим лицам такое письмо: якобы в Петербурге Адамович, Иванов и Оцуп завлекли в квартиру Адамовича для карточной игры, убили и ограбили какого-то богача, на деньги которого затем все выехали за границу. Труп, разрезав на куски, вынесли и бросили в прорубь на Неве. Адамович нес якобы голову, завернутую в газету. Можете себе представить, какой был скандал; до сих пор то здесь, то там, то в Париже, то в Ницце, кто-нибудь рассказывает „знаете…“. Ходасевич клялся, что это правда, и что будто бы ленинградская милиция требовала у парижской полиции выдачи „преступников“, но „большевикам было отказано, так как французы подумали, что выдачи требуют по политическим мотивам“». К счастью для всех троих, к моменту, когда советские власти обеспокоились на тему этой истории, они были уже далеко. Для Георгия Иванова наступило время эмиграции. К истории о якобы «убийстве» же он относился серьезно, чрезвычайно напряженно, как к галлюцинации.

История эта подробно рассказана, а правдоподобность ее проанализирована и оценена (см., например, А. Арьев. «Когда замрут отчаянье и злоба», «Звезда», 2008, № 8). Слухи о совместном преступлении “то здесь, то там, то в Париже, то в Ницце” сильно действовали на ивановское импульсивное, питаемое горьким жизненным опытом, воображение. Он ведь сам и вывел некогда формулу: “Люди, привыкнув о чем-нибудь слышать, свыкаются со слухами как с фактом”. Георгий Иванов был настолько сильно обеспокоен слухами, что даже придумал историю об участии в убийстве своего лучшего друга Адамовича и рассказал ее письменно прозаику Роману Борисовичу Гулю. (Одоевцева потом очень просила Гуля вернуть «Мемуар» (В письмах от 12 декабря 1958 года, 17 октября 1959-го Одоевцева пишет Гулю: «…пришлите мне, пожалуйста, Дело на Почтамтской. Мне хочется перечесть — ведь это писал Жорж. Перечту и сама сожгу…»). Важное в “мемуаре” — вторая часть, а главное, что нужно иметь в виду — быть свидетелем описываемых событий во «второй части» Георгий Иванов ни в каком случае не мог. Все рассказанное — фикция или почерпнутая из уголовной хроники переделанная история. А услышанное от кого-то — достаточный повод для беллетристической затеи Иванова. А затея заключалась в том, чтобы рассказать о том, как в квартире на Почтамтской улице было совершенно убийство! Подробнейшим образом описанная история, уличающая Адамовича, даже с описанием главной улики — шкатулки и наволочки с метками В. С. Белей (имя тетки Адамовича, в квартире которой приятели жили, и где все произошло). «Какая бы версия сегодня ни казалась нам в той или иной степени убедительной, удручает сам текст Георгия Иванова, уничижительный авторский тон, издевательские “подробности” вроде “хлюпающей по полу окровавленной тряпки” в руках “несчастного Адамовича”», его хорошего приятеля! Но это история, скорее о личности Иванова и его незаурядных способностях сочинителя.

… Итак, «уверенные, что большевистский режим долго не продержится, и Георгий Иванов, и Ирина Одоевцева уезжали в Европу представляя себе этот вояж – чудесной авантюрой, а ретроспективно (по версии Одоевцевой) – чуть ли не свадебным путешествием». (Медовый год в России раем им не показался). Георгий Иванов получил нелепую командировку в Германию – для «составления репертуара государственных театров», Ирина Одоевцева отправилась к отцу в Латвию, где гостила недолго, увлекшись «Принцем Сирени» – знакомым еще по Петрограду меценатом и поэтом северянинского толка Борисом Башкировым-Вериным (именно он положил начало публикациям стихов Георгия Иванова в эмигрантской периодике, в гельсингфорской газете «Новая русская жизнь»).

Мельком повидавшись с Одоевцевой в Берлине, Георгий Иванов отправился во Францию. В Париже он посетил Константина Бальмонта. Однако цель приезда Георгия Иванова в Париж была несколько другая – первая семья. По словам литературоведа Андрея Юрьевича Арьева, «трудно предполагать, не захотел или не смог поэт в этот свой приезд во Францию остаться в Париже. Во всяком случае, на втором, берлинском издании „Вереска“ 1923 года поставлено: „Посвящается Габриэль“. Учитывая снятое в тот период со второго издания „Садов“ посвящение Ирине Одоевцевой, становится понятным, что оба поэта уехали из Петрограда врозь не только из осторожности, опасаясь привлечь к своему отъезду лишнее внимание». На этом сведения, правда, обрываются. Габриэль вышла замуж, но, что стало с дочерью позже, когда Георгий Иванов обосновался в Париже, неизвестно. Ни он сам, ни Ирина Одоевцева о ее судьбе нигде никогда не упоминали. В анкете 1952 года в графе «дети» поэт поставил прочерк.

В Берлине Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, по воле судьбы, вновь обрели друг друга, а в 1923 году уехали во Францию.  Помимо странствий, лишений и трудностей во Франции с супружеской четой случались весьма трагикомические истории. Правдивы они или нет, неизвестно, но в воспоминаниях их современников – немало анекдотических случаев.

К Иванову и Одоевцевой снова приехал Адамович, и снова–с радостной новостью, что его богатая тетка предложила племяннику деньги на квартиру, с тем чтобы друзья опять могли поселиться вместе. Одоевцева пишет: «Тетка Адамовича, скуповатая, ни разу не сделавшая за всю свою жизнь ни одного более или менее ценного подарка своему племяннику, вдруг решила проявить невероятнейшую, просто головокружительную щедрость — купить в Париже квартиру, обставить ее и подарить ее Адамовичу с тем, чтобы мы с Георгием Ивановым поселились у него и втроем жили в ней «как люди». Нашли четыре большие комнаты в новом элегантном доме с внутренним двориком и голубями. Все предвкушали новое счастье. Наконец, Адамович появился с деньгами. Почему-то он страшно нервничал. Иванов и Одоевцева не могли понять, в чем дело. Объяснение пришло слишком поздно: Адамович играет и уже проиграл часть денег. Он умолял Одоевцеву поехать с ним в Монте-Карло и сесть вместо него за карточный стол: «Вы выиграете, вы же выиграли однажды и спасли жизнь человеку!» Действительно, некто в Петербурге когда-то проиграл казенные деньги и собрался стреляться. Ирина Одоевцева пошла, действуя совершенно интуитивно, отыграла проигрыш и вернула деньги неудачному игроку. Но на этот раз она решительно отказалась. Впрочем, Адамовичу в конце концов удалось уговорить ее. Втроем они сели в поезд и отправились в Монте-Карло. По дороге Адамович сорил деньгами, уверенный в счастливой руке Одоевцевой. Действительно, она в первый же день отыграла часть суммы. На следующий день повторилось то же самое. Сумма выигрыша росла. Но когда она готова была отыграть все, Адамович неожиданно ее отстранил: сказал, что все сделает сам. И все вновь спустил.

Тем не менее они сняли квартиру в фешенебельном районе Парижа, возле Булонского леса, завели роскошную обстановку и даже лакея:

– Нет, вы ошибаетесь, друг дорогой.
Мы жили тогда на планете другой,
И слишком устали и слишком стары
И для этого вальса и этой гитары.

Позже наступили годы настоящих бедствий. Во Францию пришла война. Оставаться в Париже было опасно, Одоевцева и Иванов перебрались в Биарриц, жили у моря. В книге «Курсив мой» Нина Берберова писала: «Георгий Иванов, который в эти годы писал свои лучшие стихи, сделал из личной судьбы (нищеты, болезней, алкоголя) нечто вроде мифа саморазрушения, где, перешагнув через наши обычные границы добра и зла, дозволенного (кем?), он далеко оставил за собой всех действительно живших „проклятых поэтов“». Впрочем, Ивановы жили в Биаррице все же более или менее безбедно (примеряясь, конечно, к оккупационным нормам). Была собственная вилла, снималась квартира, до самой оккупации Биаррица. А. Арьев пишет о том, что отдел “Светской хроники” (“Carnets mondains”) “La Gazette de Biarritz” пестрит в 1939—1940 годы упоминаниями четы Ивановых — рядом с именами собравшейся на юго-западном побережье Франции русской аристократии: великий князь Борис, Гагарины, Голицыны, Нарышкины, Оболенские, Юсуповы.

А потом Георгий Иванов и Ирина Одоевцева перебрались в Йер. Ниже старого города, ближе к морю, новый район — бульвары, светлых тонов виллы. В былые времена в зимний Йер выезжал даже королевский двор. “Шириной с Невский проспект”, — говорил Георгий Иванов. Залюбуешься золотом цветущих мимоз и бело-розовым миндалем. Новая часть города напомнила ему петербургские пригороды, чем-то Петергоф или Павловск. “Городок, окруженный, т. е. с трех сторон (четвертая — море) тремя цепями гор. На первой стоят семь замков, отсюда Людовик Святой уходил в крестовый поход. Вторая цепь вся в соснах и дубах. Третья — покрыта снегом. Видны отовсюду сразу все три”, — писал Г. Иванов. Поначалу все ему нравилось — и то, что город малолюдный (“совершенная пустыня”), и что никаких туристов (они появятся летом). “Поплавский говорил: «Париж — чудный город, но его портят французы». Так вот нашего Hyeres’a они не портят”. Случалось, впрочем, что называл Иванов не в чем не повинный Йер, давший ему приют, — “богомерзким”, по большей части утверждая все-таки, что “Здесь так хорошо, что и помирать неохота, хотя, пожалуй, придется”.

«Дом», по версии Вадима Крейда, размещался на авеню де Бельжик, в заново отделанной вилле. Некоторые говорили: не вилла, а бывший дворец. Дом стоял в окружении пышного сада с дорожками и клумбами. Когда-то Йер поставлял в Париж розы, и они росли здесь повсюду. Дом был для иностранцев, французов в него не принимали. Кто-то сказал, что был он — “для международной интеллигенции”. Когда они начали хлопотать об устройстве в Йере, Георгию Владимировичу шел шестидесятый год, Ирине Владимировне — пятьдесят девятый (по ее словам). Не вполне подходящий возраст, оба еще очень молоды. Большинство обитателей, едва ли не две трети, были “красные испанцы”. В гражданской войне победил Франко, и они бежали в 1938-м через испано-французскую границу. Жили в доме и русские, все старше Георгия Иванова. Примерно через месяц после переезда в Йер он писал в Нью-Йорк тому же прозаику Роману Борисовичу Гулю, с которым много лет он вел эпистолярную дружбу: “Не могли бы Вы прислать на адрес нашего русского библиотекаря пачку старых — какие есть — номеров “Нового Журнала”, сделаете хорошее дело. Здесь двадцать два русских, все люди культурные и дохнут без русских книг. Не поленитесь, сделайте это, если можно”. Именно там Георгий Иванов написал последние стихи, где все обращено к Ирине Одоевцевой, той, которая, несмотря ни на что, поддерживала его всю жизнь:

И опять, в романтическом Летнем Саду,
В голубой белизне петербургского мая,
По пустынным аллеям неслышно пройду,
Драгоценные плечи твои обнимая.

Окно их комнаты выходило во двор, в котором росла пальма. В жаркую погоду Ирина Владимировна уходила туда спать. Георгий Владимирович жару переносил плохо, а с годами и совсем не переносил. Все одно – во дворе или в раскаленной комнате: «Ночь, как Сахара, как ад, горяча». На еду полагалось восемьсот франков, больше двух долларов, что при тогдашних французских деньгах было неплохо. Особенно после парижского недоедания и легшей чугунным грузом озабоченности, где достать на обед, на лекарства, чем заплатить за гостиничный номер. «Если не заниматься высокими делами, то все-таки здесь изумительно хорошо, после нашей адской жизни последних лет», – писал он Роману Гулю, но так было только вначале. Болезнь, непонятно какая, подтачивала его силы. “Наш мир создан каким-то Достоевским, только не столь гениальным, как Федор Михайлович”, — сказал он как-то Одоевцевой.

Летом 1955-го Адамович приехал к ним, свернув в Йер на пути в Ниццу. Прошел год, как «Жоржики» помирились. Адамович вел совершенно другой образ жизни. Вступив в сентябре 1939 года добровольцем во французскую армию, будучи интернированным, он проникся симпатиями к СССР, в конце 1940-х публиковался в просоветских западных газетах, а его книга «Другая родина», написанная по-французски и вышедшая в 1947 году, воспринималась некоторыми русскими парижанами как акт капитуляции перед сталинизмом. Разрыв длился пятнадцать лет. Но худой мир лучше доброй ссоры, а Георгий Иванов называл их нынешние отношения именно так. Впрочем, примирение получилось скорее внешним. «Не скучайте, Жорж и мадам, – сказал Адамович на прощание, входя в автобус. – Скучно везде, не только в Йере. А место это райское, и напрасно вы рветесь в неизвестность».

Иванов получал за свои уже известные стихи скромные гонорары. На них можно было разве что съездить на автобусе в соседний Тулон. При этом каждый чек, приходивший на имя Георгия Иванова или Одоевцевой, нужно было держать в секрете…. Предлагали ли Иванову принять французское гражданство – тоже вряд ли будет выяснено. До конца жизни он оставался с нансеновским паспортом, какие еще до войны выдавали эмигрантам. На вопрос в анкетах, «гражданином какой страны вы являетесь», всегда отвечал: «русский беженец». А на отказ от предлагаемого французского гражданства чиновник-француз якобы сказал Георгию Иванову: «Я вас понимаю и уважаю».

Перед смертью единственное, о чем Георгий Иванов попросил и просил совершенно, с одной стороны, неожиданно, а с другой, вполне закономерно, было документально зафиксировано в обращении к русской эмиграции: «Обращаюсь перед смертью ко всем, кто ценил меня как поэта, и прошу об одном. Позаботиться о моей жене, Ирине Одоевцевой. Тревога о ее будущем сводит меня с ума. Она была светом и счастьем всей моей жизни, и я ей бесконечно обязан. Если у меня действительно есть читатели, по-настоящему любящие меня, умоляю их исполнить мою посмертную просьбу и завещаю им судьбу Ирины Одоевцевой. Верю, что мое завещание будет исполнено».

Ирина Одоевцева проживет без мужа еще 32 года. Одна из немногих русских эмигрантов, уже в преклонном возрасте, она, такая же очаровательная и жизнелюбивая, все-таки вернется в Ленинград.

 

2. Ирина Одоевцева (1895-1990). «Я маленькая поэтесса с огромным бантом»

Поэтесса Ирина Владимировна Одоевцева (настоящее имя – Ираида Густавовна Гейнике) родилась в Риге 15 (27) июля 1895 года в семье адвоката. Она была участницей «Цеха поэтов» и ученицей Николая Гумилёва. В 1921-м, если верить ее воспоминаниям, вышла замуж за Георгия Иванова. По другой информации, официально они поженились только в 1931 году, в Риге. В 1922 году поэтесса эмигрировала и большую часть жизни провела в Париже. Одоевцева была знакома со многими деятелями культуры Серебряного века и парижской эмиграции. Герои ее воспоминаний – Николай Гумилёв, Осип Мандельштам, Андрей Белый, Зинаида Гиппиус, Дмитрий Мережковский, Иван Бунин и многие другие.

В молодости, да и на протяжении всей жизни, Ирина Одоевцева была исключительно сильной и при этом, совершенно очаровательной женщиной – тонкой, изящной блондинкой. Мужчины ею восхищались и обожали, а некоторые дамы поэтического мира – недолюбливали, попросту – завидовали. После смерти отца, известного рижского адвоката, Ирина Одоевцева получила значительное наследство, просто – состояние. Это тоже мало кому нравилось, так как во Францию денежные средства удалось вывести только Феликсу Юсупову. Жена поэта Осипа Мандельштама (по устным рассказам) как-то обмолвилась, что Георгий Иванов женился на Одоевцевой и из-за денег тоже. Надежда Мандельштам была, наверное, единственным человеком, кого Ирина Одоевцева не всегда жаловала!

Не особо нежно могли отзываться об Одоевцевой только самые известные и яркие женщины. Чувствовали неминуемую конкуренцию. Например, едкая и умная Зинаида Гиппиус. По словам Андрея Арьева, «явная нелюбовь Гиппиус к Одоевцевой (перешедшая заодно и на ее мужа) имела в ту пору подкладку куда как „неинтересную“». 1 декабря 1939 года Гиппиус писала из Биаррица близкой знакомой, шведской художнице-теософке Греете Герелл: «Признаюсь тебе, что я иногда завидую Иванову и Пигалице, богатой и никчемной, завидую, презирая себя, равно как и ее саму». Зависть, обыкновенная зависть.

30 апреля 1920 года на квартире Николая Гумилёва имел место литературный прием-раут в честь прибывшего в Петроград Андрея Белого. В числе приглашенных – Ирина Одоевцева, а вскоре появился и запоздавший Георгий Иванов. Гумилёв попросил Одоевцеву прочитать ее стихи. Она, взволнованная, не знала, что выбрать. Тогда Гумилёв предложил «Балладу о толченом стекле». Несколько месяцев назад он сам забраковал ее и спрятал в папку с надписью «Братская могила неудачников»! Но волнение прошло, и Одоевцева начала читать. Жутковатая история о солдате, который решил подзаработать на толченом стекле, подмешанном в соль, и которого мистически покарали за смерть односельчан, потрясла присутствующих и содержанием, и оригинальной формой предельно упрощенного стиха. «Теперь вас каждая собака знать будет», – резюмировал Гумилёв.

На том приеме, когда к Ирине Одоевцевой пришла ее литературная слава, она впервые увидела Георгия Иванова, ставшего ее любовью. Одоевцева писала об их первой встрече: «Я молча подаю руку Георгию Иванову. В первый раз в жизни. Нет. Без всякого предчувствия». Ученица последовала совету Гумилёва. Она понравилась Иванову так сильно, что тот, «разрушитель и создатель репутаций», провозгласил «Балладу» «литературным событием» и «новым словом в поэзии», а саму Одоевцеву объявил первооткрывателем жанра современной баллады!

C Гумилёвым же, своим литературным учителем, Ирина Одоевцева познакомилась значительно раньше, на лекциях «Живого слова», проходивших в Тенишевском училище. Позднее, когда Ирина стала уже «Одоевцевой, его ученицей», как Гумилёв с гордостью называл ее, он со смехом признавался, каким страданием была для него эта первая в его жизни «злосчастная» лекция по поэзии! Одоевцева не считала свои стихи чем-то выдающимся, никогда не мечтала о славе. Самым большим успехом пользовалось ее стихотворение, кончавшееся строфой:

Ни Гумилёв, ни злая пресса
Не назовут меня талантом,
Я маленькая поэтесса
С огромным бантом.

Из воспоминаний Одоевцевой «На берегах Невы»: «Как началась наша дружба с Гумилёвым? Но можно ли наши отношения назвать дружбой? Ведь дружба предполагает равенство. А равенства между нами не было и быть не могло. Я никогда не забывала, что он мой учитель, и он сам никогда не забывал об этом. Я иду рядом с Гумилёвым. Я думаю только о том, чтобы не споткнуться, не упасть. Мне кажется, что ноги мои невероятно удлинились, будто я, как в детстве, иду на ходулях. Крылья за плечами? Нет, я в тот первый день не чувствовала ни крыльев, ни возможности лететь. Все это было, но потом, не сегодня, не сейчас». Гумилёв тогда провожал Одоевцеву до дома в первый раз. Она так разнервничалась, что раскраснелась и была не в силах пошевелиться от ужаса! «Вы нервны, и даже слишком», – сказал он.

Они часто встречались, обсуждали литературу, поэзию и философию. Гумилёв нередко подтрунивал над начинающей поэтессой. Как-то, собираясь на литературный вечер, он сказал: «Я надену фрак, чтобы достойно отметить Пушкинское торжество». На удивленный взгляд Одоевцевой продолжил: «Сейчас видно, что вы в Париже не бывали. Там на литературных конференциях все более или менее во фраках и смокингах». Одоевцева задумалась: «Ведь мы не в Париже, а в Петербурге. Да еще в какое время. У многих даже приличного пиджака нет. В театр и то в валенках ходят». На что Гумилёв самодовольно заметил: «А у меня вот имеется лондонский фрак и белый атласный жилет. Я и вам советую надеть вечернее, декольтированное платье. Ведь у вас их после вашей покойной матушки много осталось».

Незадолго до смерти Гумилёв после их длинной беседы сказал Одоевцевой: «Клянусь, где бы и когда бы я ни умер, явиться к вам после смерти и все рассказать». Эта фраза долго преследовала поэтессу, но «он так и не сдержал своего обещания, не являлся». Не остался на память и маленький толстый альбом из пергамента, который Гумилёв подарил Одоевцевой в начале «ее ученичества». Альбом был куплен в Венеции и предназначался, по словам Гумилёва, для того, чтобы «записывать туда стихи, посвященные Одоевцевой». После ареста Гумилёва в августе 1921 года родные Ирины Владимировны уничтожили альбом вместе с черновиком его автобиографии и всеми книгами с подписями. Это было сделано против воли поэтессы из страха возможного обыска.

– В этом мире любила ли что-нибудь ты?..
– Ты должно быть смеешься! Конечно любила.
– Что? – Постой. Дай подумать! Духи, и цветы,
И еще зеркала... Остальное забыла.

В какой-то момент, уже во Франции, после войны, полоса известности наступила и для Одоевцевой. Она работала на износ, сочиняя пьесы, сценарии, романы по-французски и получала даже повышенные авансы. Когда денег от наследства не осталось, гонорары за романы стали главным источником их с мужем существования. Они снимали номер в парижском отеле «Англетер» в Латинском квартале. Один из сценариев Одоевцевой принял Голливуд, планы строились самые радужные. Но голливудский контракт так и не был подписан. Георгий Иванов по-прежнему нигде не работал, писал стихи только по вдохновению, любил спать до полудня и читать детективы. Тем не менее, как поэт он был очень популярен, его даже собирались выдвинуть на Нобелевскую премию. Ирина Одоевцева настолько трепетно относится к мужу, что получила от желчного Бунина ярлык «подбашмачной жены».

Через двадцать лет после смерти Г.Иванова Одоевцева снова вышла замуж. Ее мужем стал писатель Яков Горбов. Бывший русский офицер, бывший вольнонаемный французской армии, даже в лагере военнопленных, попав туда тяжелораненым, он не расставался с ее романом «Изольда». Причем пуля поранила и книгу, которую он всегда носил на груди. Горбов окончил во Франции два инженерных вуза, но стал парижским таксистом и одновременно писателем. Один за другим увидели свет три его романа, написанные на французском языке. С Яковом Горбовым Одоевцева прожила четыре года, до самой его смерти. И снова осталась одна, наедине со своими рукописями.

Эта удивительно мудрая и оптимистичная женщина никогда не сдавалась, всегда оставаясь молодой, лучезарной, полной планов и надежд. «Кто из посещавших петербургские литературные собрания не помнит на эстраде стройную, белокурую, юную женщину, почти что еще девочку с огромным черным бантом в волосах, нараспев, весело и торопливо, слегка грассируя, читающую стихи, заставляя улыбаться всех без исключения, даже людей, от улыбки в те годы отвыкших», — вспоминал поэт Георгий Адамович. После перестройки Ирина Владимировна с восторгом приняла довольно опрометчивое, как признавалась потом, решение вернуться в Россию. Союз писателей СССР официально пригласил ее вернуться на родину. А Одоевцева приняла предложение, при этом приняла его немедленно, чем вызвала бурю в эмигрантских кругах. Эмигранты обвинили ее ни много ни мало в предательстве, несмотря на то, что возвращалась она на Родину в возрасте 92 лет. И только Андрей Седых, секретарь Бунина, сказал: «Одоевцева едет? Ай да девка! Молодец!»

В Ленинграде Одоевцевой дали квартиру на Невском проспекте, 13. Ее встретили с овациями. Мемуары Одоевцевой, те самые воспоминания, удивительные, подробные, яркие, наконец-то были изданы в СССР двухсоттысячным тиражом, который превзошел общий тираж всех ее книг за годы эмигрантской жизни. Она успела увидеть издание своих произведений на родине. «Живу я здесь действительно с восхищением», – писала Одоевцева подруге Элле Бобровой, перефразируя строку одного из своих стихотворений. Состояние ее здоровья конечно ухудшалось, не давая возможности вернуться к начатой еще во Франции рукописи третьей книги мемуаров «На берегах Леты». В этой книге Одоевцева собиралась рассказать «с полной откровенностью о себе и других», но книга осталась недописанной.

В своих воспоминаниях «На берегах Сены» и «На берегах Невы» Одоевцева не сказала практически ни одного слова о себе. Она также не написала ни одного плохого, недоброго слова о ком-то. За что иногда критики пытались назвать ее знаменитые воспоминания несколько наивными. Эти книги о современниках были написаны с мудростью и с любовью, уважением, нежностью: «Я пишу о них и для них. О себе я стараюсь говорить, как можно меньше и лишь то, что так или иначе связано с ними……Да, я восхищалась ими. Я любила их. Но ведь любовь помогает узнать человека до конца – и внешне и внутренне. Увидеть в нем то, чего не могут разглядеть равнодушные, безучастные глаза… Когда любишь человека, видишь его таким, каким его задумал Бог».

 

3. «Драгоценные плечи твои обнимая» ….

Мне кажется особо интересной и памятной одна телевизионная передача, которую наша съемочная группа (к которой я принадлежала, так как писала сценарии и была автором) делала на телеканале «Культура». Передача входила в цикл «Место и время. Малые музеи», каждая из которых была посвящена жизни известного человека, деятеля культуры, поэта, художника, композитора. Передача называлась по первой строчке стихотворения Георгия Иванова «Холодно ходить по свету» (в соавторстве с писателем Владимиром Соболем) и была как раз о Георгии Иванове и Ирине Одоевцевой. Снимали передачу в музее художника Исаака Бродского, в Петербурге. До бесконечности монтировали историю, пытаясь сделать ее запоминающейся. А.Ю. Толубеев сыграл Георгия Иванова совершенно невероятным образом. К сожалению, пленка хранится только в архивах и у меня дома, но, хотелось бы рассказать об этой истории, как-то ее отметить.

Поэт Георгий Иванов был очень непростым человеком, в чем-то дьявольским. С легкостью мог украсть чужое литературное произведение, поменять посвящение, недодать, взять,. Анна Ахматова и Марина Цветаева поэтессы намного известнее, хотя стихи Георгия Иванова, как утверждают многие критики, намного сильнее, невероятной красоты и глубины, откуда-то или с неба, или из преисподней, совершенные по чувству, даже не ритма, а по вкусу своему:

Распыленный мильоном
                                 мельчайших частиц,
В ледяном, безвоздушном,
                                 бездушном эфире,
Где ни солнца, ни звезд,
                                 ни деревьев, ни птиц,
Я вернусь – отраженьем –
                                  в потерянном мире.
 

В одном из эпизодов передачи Г. Иванов прощался с Ниной Берберовой, известным критиком, писательницей. Берберова уезжает в Америку, а он остается в Париже, ведь они, с женой Ириной Одоевцевой только что переехали «насовсем» в «старческий дом», как и многие эмигранты, – бедствуют. Георгий Иванов беседует с Ниной Берберовой и говорит ей о том, как тяжело жить, невыносимо, что вокруг «машины, жучки-паучки», шумы и страх, и что «мир наш создан этаким Достоевским, только не таким талантливым как Федор Михайлович». Георгий Иванов читает ей свое стихотворение «Холодно ходить по свету, холодней лежать в гробу», просит одолжить ему десять франков, видимо, на вино, а Берберова протягивает ему кусочек своего пирога, который Георгий Иванов тщательно заворачивает «на бедность» и кладет в карман. Берберова смотрит недоуменно, но что-то понимает недоговоренное и едко говорит ему: «Вы же его не съедите, тут же выбросите по дороге!», как будто подмечая определенную фальшивость, театральность Георгия Иванова, его дьявольскую, но хорошо продуманную оболочку. В этот самый момент на переднем плане зритель видит лицо Толубеева, после этих, вот, слов. Лицо его выражает все. И радость жизни, и тихое отчаяние, и потусторонний блеск, и понимание чего-то важного. Георгий Иванов за свою жизнь был несколько раз женат, чуть не убил одну старушку (тетку поэта Георгия Адамовича, своего приятеля), был, по словам современников, темным и порочным человеком, а стихи его – прозрачные, чистые, в чем-то даже – ангельские. К тому же, перед самой смертью Георгий Иванов вдруг проявляет себя совершенно с другой стороны, становится трогательным и заботливым, обращается к эмиграции с просьбой позаботиться о своей жене. В музее было темно, только небольшое освещение и камера. Время – десять часов вечера, зима. И, вот, Андрей Толубеев смотрит в камеру и передает эти смутные чувства поэта, которого давно нет в живых, за несколько секунд, такие нюансы глубины личности подмечает, выражает на своем лице.

 «Петербургские зимы» – известнейшая из книг Георгия Иванова, но почти придуманная. «Зимы» вышли в свет в конце июля или в начале августа 1928-го года. Им предшествовали четыре года работы, более сорока мемуарных очерков, появлявшихся в периодике с середины 1924-го года. Работа над книгой для Георгия Иванова оказалась в чем-то подобной составлению поэтических сборников. Еще в ранней юности он оказался непоследовательным последователем Михаила Кузмина. «Как вы думаете, включать мне эти стихи в книгу? — спрашиваю я у Кузмина. Кузмин смотрит удивленно. Почему же не включать? Зачем же тогда писали? Если сочинили — так и включайте». Из опубликованных очерков Г. Иванов взял для «Петербургских зим» значительно менее половины.

Открывалась книга эпиграфом (во втором издании эпиграф снят) – стихотворением Георгия Адамовича, одним из его лучших, в чем-то загадочном:

Без отдыха дни и недели,
Недели и дни без труда.
На синее небо глядели,
Влюблялись… И то не всегда.
И только. Но брезжил над нами
Какой-то божественный свет,
Какое-то легкое пламя,
Которому имени нет.

Что это за чарующий свет, которому нет названия? Говорится, конечно, об атмосфере духовной свободы, в которой проходила молодость поколения, следующего за поколением Блока. А ведь главный герой «Петербургских зим» как раз атмосфера эпохи. Передать ее, труднее, чем нарисовать силуэт того или иного действующего лица.  В главе VIII есть эти удивительные слова «Есть воспоминания, как сны. Есть сны – как воспоминания. И когда думаешь о бывшем так недавно и так бесконечно давно, иногда не знаешь – где воспоминания, где сны». Георгий Иванов многое придумывает в этих воспоминаниях, но многое оживает несмотря на то, что он это придумал, как будто бы раз сказав, предугадывает судьбу. Пишет, например, что «падает снег. После вагонного тепла – сырой холодок оттепели принизывает, забирается в рукава и за шиворот. И что за идея, ехать ночью в Царское? Но делать нечего – приехали, и обратного поезда нет».  

Забавно, но именно эта история повторялась со многими людьми, и с нашей съемочной группой тоже, когда мы снимали передачу о поэтах серебряного века в Пушкине. Мне даже кажется, что ту самую скамейку, которую мы нашли вдруг случайно в тридцатиградусный мороз в ночном парке, видел и Георгий Иванов, когда встретил там как-то ночью поэта Комаровского. Тот рассказывал Иванову, что какой-то другой поэт на этой самой скамейке застрелился, да еще прибавил, что «это уже второй случай»! Во время наших съемок передачи о серебряном веке «Город муз», все, что происходило в Пушкине, странным образом напоминало мне далекие встречи и долгие разговоры с эмигрантами в Париже, которые необъяснимым образом были связаны со съемками и воспоминаниями поэтов. (Наступает парижское утро, легкая дымка, красивые мадемуазель спешат на работу, а тротуар вымыт шампунем. А потом — долгие вечера за чашкой чая или рюмкой когда-то запрещенного зеленого абсента, который на деле просто подкрашенная крепкая полынная водка, купленная в соседней лавке «у араба»).

Мистика, связанная с поэтами серебряного века, присутствует постоянно. В некотором роде, она сродни ощущению, которое преследует Германа в «Пиковой даме» Александра Сергеевича Пушкина. Дама ему все время подмигивает! Непростые это были, мягко говоря люди! (Только что читала воспоминания П.Лукницкого об Анне Ахматовой, в которых, якобы, Федор Соллогуб называл Пушкина «негром, который кидался на русских женщин!»)  Так вот, рассказывает Ирина Одоевцева в своих воспоминаниях, что Андрей Белый встретил ее как-то на скамейке в Летнем саду, целую ночь откровенничал (все подробно описано, как рассказывал ей о Блоке, о Любови Дмитриевне), а на следующее утро не узнал даже, а Одоевцева все ждала встречи:

«Другого раза не будет, сказал Белый. Но я все же надеюсь. Я хожу каждый день в Летний Сад, сажусь на ту скамейку и жду. Жду долго. Целую неделю. Я даже не хожу в Дом Литераторов. Гумилев недоволен. —Чем это вы так заняты? Вчера я звонил вам — и дома вас тоже не оказалось. Где вы пропадаете? Я краснею, как всегда, когда лгу. — Я хожу к тете. Она заболела. Гумилев пожимает плечами. — Ну, вряд ли вы хорошая сестра милосердия. Без толку время тратите. Зря. Да, он прав. Без толку, зря. И все же я не в силах прекратить это изводящее меня бессмысленное ожидание». 

Несколько раз Георгий Иванов улыбался и мне. Сначала, когда известный и очень любимый мною литературный критик подписал мне свою удивительную, очень подробную, тщательно подготовленную, совершенно завораживающую книгу о Георгии Иванове и поставил датой число – день рождения моего отца (кстати, день свадьбы моих родителей, тоже 10 сентября, как и день свадьбы Одоевцевой и Иванова). Другой раз, Иванов улыбнулся мне, когда мой удивительный ученик позвонил мне неожиданно поздно вечером, практически ночью. Взрослый человек, преуспевающий, умный, совершенно не мистически настроенный. Позвонил и взволнованно сообщил мне, что только что сделал «то-то и то-то», а открыл мой томик Георгия Иванова, а там как раз три стихотворения подряд об этом же…

Мистика была для этих поэтов естественна настолько, что даже не верится и понимается, что может быть при общении с ними как-то иначе. Все со всем связано. Вокруг каждого события и произведения – реальная история и история – потусторонняя, с привлечением других сил. Во время съемок наших телепередач всегда вовремя выпадал снег – раз в сто лет, но так, чтобы не испортить кадры, остаться на пленке, вовремя находились тексты и стихотворения, давно утерянные вроде бы, как будто поэты с любопытством наблюдали сверху, с небес, как и что будет делаться, все ли успеем… Сергей Есенин, кстати, меня тоже не забыл! Пришла недавно в Пушкинский Дом, Институт русской литературы на презентацию удивительную проекта Пушкин.digital, а в Институте была выставка поэтов серебряного века. Первое, что увидела – стол Сергея Есенина (чью книгу стихов выпустила год назад со своими комментариями). Этот самый стол стоял в Англеттере, где Есенин провел последние свои дни и повесился, и за этим самым столом было написано стихотворение «До свиданья, друг мой, до свиданья». На строчке «милый мой, ты у меня в груди, предназначенное расставанье обещает встречу впереди», которую я тотчас себе прочитала мысленно, даже стало немного жутко!  

Георгию Иванову свойственен безупречный вкус в поэзии. Точное ощущение слова, его звука, его возможностей. Назвать свой сборник «Распад атома», представляете? Я хотела тут как-то недавно сказать своим знакомым молодым поэтам…. Видите ли, все у Вас хорошо. И много, и талантливо, наверное, и тоже с неба как бы диктуется вам, но…. Но. Как это выразить так, чтобы было как у Иванова, ну хоть немного? Чтобы очень сильно, очень вечно, и – просто?  Без вычурностей, без самолюбования, без каких-то недоговоренностей, пинков. Чтобы было просто и ясно, как от Бога! Так ведь и Пушкин писал. Просто и ясно. Поэтому он гений. Гений – это какая-то вселенская гармония, которая может быть и очень в диссонансе с чем-то, но все равно совершенно какая-то органика. Естественность. Самое интересное, что все эти проделки ивановские, это тоже органика. Такая изощренность ума.

Поэзия– это все-таки дело вкуса, конечно. Как сказать, что такие строки, вот, гениальные, а другие, вот, нет, совсем нет. Как сказать, что такие строки, как у Иванова - очень редкие? Что их нужно прожить, увидеть, чтобы понять.  Так точно написано, так удивительно тонко и пронзительно. При том, что жизнь была у поэта такая, очень непростая? А ясность ума и сердца, несмотря на муки и того и другого, осталась безупречная. На память приходят слова о том, что доносит поэзию наша память. Некоторые поэты, например, помнили себя в возрасте одного года! На подобные комментарии, кстати, Лев Толстой и вовсе замечал, что помнит себя козленочком! В общем-то, говорить о чистоте и прозрачность души, это не о поэтах вовсе. Не о людях, в целом. Но дело в том, что из этого всего, душевного, возможного, разного, иногда выкристаллизуется совершенство. В этом поэзия Г. Иванова совершенно и кардинально отлична от многих современных попыток хоть как-то к ней приблизиться. И не может в ней быть особой ироничности даже, зачем? Но, знаете, если бы мне хотелось говорить о нежности, о любви, не о христианской только, конечно, наверное, я бы повторила вот так. «Вспоминая», ведь, вовсе и не только о конкретном случае, или человеке. Здесь «воспоминание» глобальное, лирический герой такого стихотворения находится в вечности, в этом и, правда, соединении «жизни и смерти» в одном мгновении вспышки сознания:

Я тебя не вспоминаю,
Для чего мне вспоминать?
Это только то, что знаю,
Только то, что можно знать.
Край земли. Полоска дыма
Тянет в небо, не спеша.
Одинока, нелюдима
Вьется ласточкой душа.
Край земли. За синим краем
Вечности пустая гладь.
То, чего мы не узнаем,
То, чего не нужно знать.
Если я скажу, что знаю,
Ты поверишь. Я солгу.
Я тебя не вспоминаю,
Не хочу и не могу.
Но люблю тебя, как прежде,
Может быть, еще нежней,
Бессердечней, безнадежней
В пустоте, в тумане дней.
____________________________
 
Программа о поэтах серебряного века, снятая в Пушкине. Цикл "Место и время". "Город муз" (т/к "Культура"). Ведущий нар. артист России Валерий Дегтярь, автор Н.Щербак, режиссер Елена Плугатырева. https://yadi.sk/mail/?hash=wY69NoRvYqvHwdSsFShqkE1Wdob%2FdmEZL7JWbrHmMHc%3D
 

X
Загрузка