РУССКИЙ КРИТИК 36. Прощальная повесть Гоголя (Опыт биографософии) (24)

 

Последнее видение (осень 1851)
 
Решение об окончательном сроке исполнения «Прощальной повести» было принято Гоголем по дороге на свадьбу его сестры и именины его матери, приходившиеся на один день. Можно предположить, что в дороге с ним случилось снова важное и необратимое событие, последнее видение. После чего он изменил свои планы, вернулся в Москву, заехав в Оптину пустынь. Тогда в его поведении многие заметили перемену.
Г. П. Данилевский: «А «Переписка»? – спросил Бодянский. «Она войдет в шестой том; там будут помещены письма к близким и родным, изданные и неизданные. Но это уж, разумеется, явится... после моей смерти». Слово «смерть» Гоголь произнес совершенно спокойно, и оно тогда не прозвучало ничем особенным, ввиду полных его сил и здоровья.»
То есть занимаясь изданием своих сочинений (в конце 1851 года), Гоголь уже решил, что именно войдёт в них после его смерти. Все время после возвращения в Москву и до выполнения предстоящего ему служения Н. В. провел в подготовке к нему. Сожжение своих неопубликованных рукописей я вижу не как судорожный жест разочарованного в себе писателя, а как «сжигание мостов», подготовку к предстоянию вечности.
«Смерть ее... сильно потрясла его. Он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усопшей. «Ничто не может быть торжественнее смерти, – произнес он, глядя на нее, жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти»».
Н. В. Гоголь: «О себе что сказать? Сижу по-прежнему над тем же, занимаюсь тем же. Помолись обо мне, чтобы работа моя была истинно добросовестна и чтобы я хоть сколько-нибудь был удостоен пропеть гимн красоте небесной».
Наступило время исполнения «гимна красоте небесной», его «Прощальной повести» (начало февраля 1852).
А. Т. Тарасенков: «...я не терял надежды, что Гоголь, привыкший видеть мою искренность, послушается меня. Подойдя к нему, я с видимым хладнокровием, но с полною добротою сердечною употребил все усилия, чтобы подействовать на его волю. Я выразил мысль,  что врачи в болезни прибегают к совету своих собратий и их слушаются; не-врачу тем более надобно следовать медицинским наставлениям, особенно преподаваемым с добросовестностью и полным убеждением: и тот, кто поступает иначе, делает преступление перед самим собою. Говоря это, я обратил внимание на его лицо, чтоб подсмотреть, что происходит в его душе. Выражение его лица нисколько не изменилось: оно было так же спокойно и так же мрачно, как прежде; ни досады, ни огорчения, ни удивления, ни сомнения не показалось и тени. Он смотрел как человек, для которого все задачи разрешены, всякое чувство замолкло, всякие слова напрасны, колебание в решении невозможно».
Если Н. В. Гоголя в исполнении задуманного не остановила его православная вера, то тем более не могли остановить доводы друзей и врачей. Давно и тщательно продуманное, терпеливо подготовленное и вот теперь представшее ему служение было осуществлено им с такой решительностью, что это, конечно, могли бы почувствовать и почувствовали, как смогли, те, кто не был слишком занят своей повседневностью. Большинство же его друзей и близких были так напуганы происходящим, что не дали себе даже труда спросить себя: «что происходит?», стравливая свой испуг, недоумение или даже равнодушие в рассуждения о болезни или экзальтированности. Однако ни в коем случае нельзя винить ни друзей, ни врачей, ни священников в том, что они не уберегли ни самого писателя, ни его произведения. Каждый из них действовал, как он думал, в интересах Гоголя. Например, граф Толстой, не пожелавший передать рукописи, или отец Матвей, советовавший их переделать и даже частично уничтожить. Истинный масштаб происходящего не могли почувствовать даже самые внимательные: слишком уж высока была планка, поставленная себе и преодоленная Гоголем!
«На все увещания он отвечал тихо и коротко: «Оставьте меня; мне хорошо».
Доктора пытались лечить его насильно, как человека сумасшедшего, не отвечающего за свои поступки, точно по «Запискам сумасшедшего». Не правда ли, нам всем мучительно знакома эта беспомощность при встрече со смертью и тупое и жесткое следование стандартным социальным схемам, а не уважение к воле умирающего, как нам кажется, человека, внимательное и деликатное.
«Последние слова, написанные им, были: «Как поступить, чтобы признательно, благодарно и вечно помнить в сердце (моём) полученный урок?»
Эти слова – не всё, что было написано Н. В. на этом клочке бумаге, там продолжение: «И страшная история всех событий Евангелия...» (так прочёл я); ниже Гоголь нарисовал раскрытую книгу или тетрадь с чистыми листами и несколько скрытый ею силуэт человека.
«...но лишь только прикоснулись к нему, как закричал самым жалобным, раздирающим голосом: «Оставьте меня! Не мучьте меня!»
Как Акакий Акакиевич, как Поприщин.
«Одним из последних слов, сказанных им еще в полном сознании, были слова: «Как сладко умирать!»
Так говорили герои его «Тараса Бульбы» – казаки, умирающие на поле сражения за отчизну, веру и товарищей.
«Давай бочонок!»
«Лестницу, поскорее, давай лестницу!»
Внимание, удерживаемое Н. В. Гоголем на предстоянии Смерти, уже покидало память, поэтому выскакивали те слова, которые характеризуют его намерение, – взойти живым по лестнице Иакова как настоящий казак – с бочонком вина под мышкой.
Последние публикации: 

X
Загрузка