Крен с ним, или Уроки подземного пенья

 

Леонид Бежин. Разговорные тетради Сильвестра С. – М.: АСТ, 2019

 

 

…Связь с традицией в этом необычном романе несомненна. Да может ли быть иначе, если век литературной мистификации вроде бы миновал с уходом из него и Козьмы Пруткова, и Черубины де Габриак, а речь, опять-таки, именно о ней. Некий итальянский издатель с русской фамилией Волконский вывез за взятку в лучших литературных традициях (т.е. борзыми щенками) тетради, опять-таки, некоего Салтыкова. И что, спросите? А то, что тетради эти – некий важный символ, без которого честь России попрана, сама она рушится в хаос, а издатель наш только ручки, персиковым кремом смазанные, потирает. И не для того, чтобы внедриться по южному обычаю в анналы истории, а как раз наоборот – чтоб умыть руки и никак на дальнейшую судьбу далекой Родины не влиять.

Ничего не напоминает? Ну, Гоголь же, ну открутил какой-то там винт в середине корабля великой российской истории и литературы, после чего тот дал течь, крен и стал разваливаться. Кстати, Розанов писал об этом, а уж Гоголя вам не знать, он ведь тоже в Италии обретался. Правда без виллы с виноградником, как наш издатель, а всего лишь с минеральной водичкой в пустом желудке, но географически русская культура на всех этих горьких Капри, как известно, надежно застряла. Недаром все кому не лень отметились в недавнем сборнике об этих дивных по своему растленному символизму местах, написав о том, как бывал, пивал, вспоминал и вообще. А не о каких-нибудь экзотических далях с двусмысленным тэгом #сказочноебали.

Так вот, роман. По сюжету, упомянутый герой, готовясь стать то ли святым, то ли героем песни БГ о мастере подземного пенья, был «Сильвестр Салтыков, недавно умерший от астматического удушья в Кёльне». Но это ничего, поскольку рассказ и его, и о нем как композиторе – это своеобразное хождение за три моря смысла в поисках идеи, которая, как оказалось, всегда была при нем.

Зачем, спросите, тетради, которые герой романа вел всю свою жизнь с перерывом на войну, которую, в свою очередь, как все истинно русские интеллигенты то ли на Лубянке пересидел («как и Генрих Нейгауз, с началом войны тоже сидевший в одиночке по подозрению, что ждал падения Москвы и прихода немцев»), то ли не о чем было писать? Не о Сталине же, ей богу. На самом деле, что касается этой «тетрадочной» терапии то, во-первых, «хорошо бы выбросить из души весь сор-то, но не выбросишь (только больше прежнего засоришь душу) — в лучшем случае доверишь бумаге», как сообщает герой. С другой стороны, это ведь общеизвестно, и Пригов подтверждал, что пока пишешь, все вроде бы хорошо, а стоит от листа оторваться, такая тоска накатывает. Хотя, если уж быть точным, по Галичу, то, конечно же, Караганда – вот какое было продолжение у всех вышеупомянутых интеллигентов духа в 40-х. Ссылка, уголек на-гора и на картиночке – площадь с садиком, а перед ней камень с «Медным Всадником»…

Словом, история страны, конечно, все эти тетради, иначе как бы мы еще узнали о том, что в 30-е говорили «и в Коктебеле у Габричевского, и в Москве у Нейгауза, и в Переделкине у Пастернака, и у Юдиной в квартире на Дворцовой набережной». А говорили-то о разном, не только о том, кем же был тот самый жираф с озера Чад, но и о возвращении Сергея Прокофьева, привезшем крамольный роман Набокова, и о «красном» графе Алексее Толстом, и о Стравинском с Рахманиновым…

Что же касается пения у главного героя и его современников, то «музыка для них была страстью, предметом философского созерцания, одной из стихий, на которых держится мир». Тогда как у других, о чем чуть ниже, мир держался на честном «слове», а не на звуке небесных сфер.

И все-таки, почему «тетради»? То, что их автор – гуру и учитель, присутствующий при всех разговорах благодаря чуть ли не телепортации, как шутят в романе, это понятно. Дух Гурджиева таким же образом пробирался не так давно в грузинский постмодернизм у Зазы Бурчуладзе. Но «тетради»? И в этом тоже немалая толика русской гностики того времени. Не гроссбух староверца как недавняя литературная сенсация, а именно «общая тетрадь» как старая добрая форма разговора, как «черная тетрадь» Хармса и, собственно, «Разговоры» Липавского, как «серая тетрадь» украинского поэта Свидзинского, сожженного конвоем в сарае под Харьковом вместе с участником тех же разговоров, обэриутом Введенским. (То же самое в случае с тайным опусом нашего героя: «Тетрадь прошла через множество рук. Побывала во всех кругах ада. Горела в геенне огненной»).

«Асмус. Но учти, что ты проявляешь политическую близорукость, в чем тебя сразу уличат. В той же Европе уже пробиваются ростки новой пролетарской культуры. Возьми, к примеру, Бертольда Брехта. Кроме того, там создаются компартии. Поэтому ты должен написать: к европейской буржуазной культуре. Буржуазной! А то еще подумают, что ты считаешь порочным пристрастие к пролетарской.

Нейгауз (одобрительно). Резонно. Совершенно верно.

Габричевский (исправляя написанное на листке). Добавил, что к буржуазной. Что дальше?

Асмус (явно крючкотворствуя). Хорошо бы еще приписать: к загнивающей. Ведь она загнивает. Бах, Моцарт, Шекспир, Микеланджело — те уже, собственно, давно сгнили. Но гнильца подбирается и к нынешним — всяким там Прустам…»

И не в последнюю очередь, благодарю подобному «некоторому количеству разговоров», автор романа в любое время может совершить сюжетно-временной камбэк в мерном течении своей, иногда такой орнаментальной прозы. В ней, говорят, наш Сильвестр то ли с чертом беседовал, то ли еще какие темные силы на диспут вызывал, но только драгоценные россыпи смыслов, по тем временам весьма нешуточных, эти самые копи царя Соломона сталинского разлива хранили в себе, оставаясь недоступными. Да и сам их автор времен то Первой, то Второй мировой войны порой неуловим, таинственен и многолик.

«Сильвестр. А мне кажется, что я ненастоящий.

Бабушка Софья (окидывая его долгим, изучающим взглядом). А какой же ты? Гуттаперчевый? Или, может быть, тебя слепили из папье-маше?

Сильвестр. Они меня усыновили, а настоящего спрятали в дальней комнате».

Словом, интрига. И довольно традиционная, добавим, сокрыта в романе – о том, что же такого тайного изобрел наш русский Сильвестр, что даже немецкий черт в разговорах по душам ему завидовал? Неужели «найденный способ гармонизации знаменного распева», который и Чайковский, и Рахманинов, и Римский-Корсаков искали? До этого «суть» разыскивали в литературе, в книгах, чтение которых (обязательно советских) приводило к читательскому оргазму, и даже уже сегодня, лингварная бомба удовольствия от текста, как в «Седьмой функции языка» о Барте, имеет исконно «русский след». Сильвестр с его музыкой души мог бы гордиться, немецкий бес снова посрамлен, а корабль русской идеи – эта извечная баржа то ли философского, то ли библейского изгнания – что ж, пускай идет ко дну. Крен, как говорится, с ним – словно плен, тлен и дзен.

X
Загрузка