Там, где в пространстве затерялось время (Опыт прочтения стихотворения А. Фета «Никогда»)

 
 
 
 
                                          … отвлечённая концепция
                         Личного опыта в предельной его интенсивности,
                                                              Опыта, что становится универсальным и нами зовётся «поэзией»,
Может в стихе найти воплощение.
 
                                                                        Т. С. Элиот (перевод  И. Имазина)
 
 
 
Из строк Т.С. Элиота, вынесенных в эпиграф, следует, что стихи – это не поэзия, а скорее ее противоположность. Так, вода – противоположность утоления жажды. Игра теней и отражений, плеск звука увлекает праздных и напоенных
тех, кто довольствуется поверхностными образами и их узорами. Они для жаждущего - враждебная среда, а утоление жажды – глоток, уничтожающий фальшь образов, узоров и бликов. Только глотком оживает вода и живет для человека. Личный опыт в предельной его интенсивности, который становится универсальным – вот лаконичное и точное описание глотка поэзии в противоположность декоративной, зыбкой поверхности языка, называемой стихотворением.
В написанном в январе 1879 года  «Никогда» А. Фета находит воплощение его личный опыт отношений со временем – отчаянная попытка заглянуть за горизонт событий жизни и оживить обезвременное пространство мечущимся сейчас стихотворения.
 
Проснулся я. Да, крышка гроба. …
Да, я помню эти муки
Предсмертные…
 
Стихотворение начинается с описания мук человека, проснувшегося в гробу, и собственно это просыпание есть двойная мука – пространственная – осознание пространства есть осознание пребывания в гробу и временнАя – тело делает усилие ожить воспоминанием предсмертных мук. Кстати, это единственное прямое упоминание прежней «настоящей» жизни ожившего мертвеца.  Обломки времени, оставшиеся от телесных мук и судорог, пытаются собраться и слиться воедино, чтобы обрести иную плоть, живую ли? Небытие (преодолённая граница) не стала знанием\воспоминанием, а осталась интуицией, тем невидимым и черным, которое, как земля под снегом, не видна, но против власти которого умерший восстал.
 
И встал. Как ярок этот зимний свет
Во входе склепа!
 
 Letum non omnia finit, - печальная ирония видится современному читателю стихотворения «Никогда»  в этой строке из Секста Проперция, выгравированная на белом мраморе могилы Иосифа Бродского, а у  Фета словно витающая в мертвом белом свете, который льется из дверного проёма в склеп. Синтаксис настолько чувствителен к движениям ожившего тела, что, как представляется,  передаёт длину его шагов.
Первые  шаги – ещё в склепе. Короткий. Чуть длиннее.
 
 
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Выход за порог склепа. Шаги по-прежнему короткие, нерешительные.
Пора домой. Вот дома изумятся!
 
 
Охват-захват пространства взглядом. Первый решительный шаг. Узнавание. Кажется, именно здесь рождается надежда.
 
 
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться.
А как он весь успел перемениться!
 
 
В жестком взгляде поэта на белый снег листа, по которому суждено пройти перу видится тень иного узнавания.
 
 
Тень  же Орфея сошла под землю. Знакомые раньше,
Вновь узнавал он места. В полях, где приют благочестных,
Он Эвридику нашёл и желанную принял в объятья…
(Публий Овидий Назон. Метаморфозы, 11. 61-63. Перевод С. Шервинского)
 
 
Но если первый поэт узнавал места, ранее, при попытке вернуть любимую, им посещенные,  и он знал, что это места смерти, и знал, что смерть вернет ему любимую уже навсегда, то  оживший в никогда надеется, что вернулся в жизнь, хотя бы на время, хотя бы на объятье…
 
И начинается путь домой – борьба с пространством смерти, которое поразительно напоминает пространство жизни, но черты последнего искажены до… узнаваемости. Так среди двух близнецов один бывает жизнерадостным румяным красавцем, а другой, внешне повторяя его черты, но с искажениями, – печальным бледным уродом.
 
 
 
Объем пространства смерти  исследуется с помощью звука и жеста от первого ещё гробового усилия до изумления и остановки.
 
Руки
С усильем простираю и зову
На помощь.
 
Умерший, оживший в смерть говорит, - тело оживает в смерть языком. Зов о помощи – эхо прошлых предсмертных мук  и единственная речь вслух в стихотворении, - нужно полагать, стихает, как только раздвинута сотлевшая домовина. И теперь не язык является органом тела, а тело, перемещаясь по белому листу пространства, пишет собой текст, то есть является органом языка. Перо, двигаясь по снежной пустыне, повторяет путь живого мертвеца.
Жест отчаянья (простертые руки) отражается в мертвом лесе, который
 
торчит
Недвижными ветвями в глубь эфира
 
И только дом, в котором прошла жизнь, и который теперь разрушен гораздо больше, чем склеп, давший приют смерти, гасит жест отчаянья.
 
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.
 
 
Звук затихает с первыми шагами в склепе – единственной обжитой полости пространства, жест угасает у безнадежно разрушенного дома человеческого. И лишь взгляд летит к самой верхней точке пространства - горе с пустым навсегда храмом.
 
  … над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
 
 
«В мире не существует силы, которая могла бы ускорить движение меда, текущего из наклоненной склянки», - пишет О. Мандельштам в «Разговоре о Данте». Не существует и силы, которая могла бы замедлить движение стихотворения, оно начинается бегом  воскресшего тела от надежды к надежде (выход из склепа – родной дом)  и заканчивается полетом взгляда от безнадежности к безнадежности (разрушенный дом – заброшенный храм).
 
Взгляд над дальней горой видит, что время умирает безнадежней, чем человек, при том, что смерть времени приобретает почти человеческий облик.
 
Как мерзлый путник в снеговой пыли,
Она торчит в безоблачной дали.
 
 
Покинутость царит повсюду. Нет даже Того, Кто, по словам Иосифа Бродского «Сам в пустыне дольше нас».
 
Язык в никогда – лишь для того, чтобы выкрикивать просьбы о помощи и хранить молчание, дом и храм – лишь для того, чтобы убедиться в невозможности жить и верить.
Почему так убедителен рельеф  царства смерти сказочного мира?  Не потому ли, что и в рельефе самого стихотворения равнина (нарратив) сменяется резким подъёмом – уступами вопросов? Их призванье, не находя с чем связано сознанье, тем не менее состоит в том, чтобы беречь в груди дыхание там, где некого обнять.
 
Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
 
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
 
 
Время – иллюзия будущего всё ещё присутствует, но стихотворение истончается, пытаясь слиться с тишиной, скрытой в каждом слове. Мерзлый путник, обреченный на одиночество в степи раздольной  и мерзлый путник на вершине горы встречаются в полёте взгляда и как бы взаимно отражаются. В зазоре этого разнесенного взглядом двойного мертвого, остановившегося навсегда тела – пусто, все иные полёты растворились и даже на дне пространства – на снегу – от них не осталось и следа.
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Именно таким образом строятся отношения пространства и времени в стихотворении –  телесное время «настоящей» земной жизни является фактически ожиданием смерти, испытывает предсмертные муки, по другому – время жизни сгущается до телесных предсмертных мук, то есть наполнено болью и распадом, а пространство есть пространство смерти, время затерялось и тело-слово, не обретя его вновь, удваивает в конце концов своим трупом труп земли.
 
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
 
 
Пространство и время чужеродны телу и фальшивы. Пространство избыточно, а время, последовательно разрушая жизнь и смерть тела, блуждает в пустыне тонкими нитями его следов, и уже почти готово уступить место равно-душной вечности.
Стихотворение, которое начиналось громким обращением к живым с просьбой помочь, с надеждой жить, заканчивается молчаливым обращением к смерти  с призывом  вернуться и
                             …   принять
 
Последней жизни роковое бремя.
 
Время-иллюзия будущего - «я живу и это необратимо», - окончательно затерялось пространстве с его бесконечным давлением тишины. Стихотворение, как мифологический змей Урборос, вцепилось себе в хвост, и, кажется, окончательно омертвевает, но вещество поэзии, напротив, сдержать невозможно.
 Жизнь всегда последняя, осознать конечность не дано человеку, и к смерти обращается живой.
 
Смерть — это нет…
…Даже тебе
Да кричу, Нет!
 
так это выразила Марина Цветаева.
  Фет не кричит. Бездонная тишина его стихотворения речёт об обрыве бытия, но разбивается о сотворённое собою же никогда.  Тем самым в стихотворении о смерти происходит аннигиляция небытия, именно потому, что оно ничего не знает о смерти, не может в нее проникнуть.
Жажда, даже неутолённая, есть всегда жажда жизни и самая невозможность утолить жажду жизни у Фета есть глоток поэзии.
 
 
Афанасий Фет
 
 Никогда
 
Проснулся я. Да, крышка гроба. - Руки
С усильем простираю и зову
На помощь. Да, я помню эти муки
Предсмертные. - Да, это наяву! –
И без усилий, словно паутину,
Сотлевшую раздвинул домовину
 
И встал. Как ярок этот зимний свет
Во входе склепа! Можно ль сомневаться? –
Я вижу снег. На склепе двери нет.
Пора домой. Вот дома изумятся!
Мне парк знаком, нельзя с дороги сбиться.
А как он весь успел перемениться!
 
Бегу. Сугробы. Мертвый лес торчит
Недвижными ветвями в глубь эфира,
Но ни следов, ни звуков. Всё молчит,
Как в царстве смерти сказочного мира.
А вот и дом. В каком он разрушеньи!
И руки опустились в изумленьи.
 
Селенье спит под снежной пеленой,
Тропинки нет по всей степи раздольной.
Да, так и есть: над дальнею горой
Узнал я церковь с ветхой колокольней.
Как мерзлый путник в снеговой пыли,
Она торчит в безоблачной дали.
 
Ни зимних птиц, ни мошек на снегу.
Всё понял я: земля давно остыла
И вымерла. Кому же берегу
В груди дыханье? Для кого могила
Меня вернула? И мое сознанье
С чем связано? И в чем его призванье?
 
Куда идти, где некого обнять,
Там, где в пространстве затерялось время?
Вернись же, смерть, поторопись принять
Последней жизни роковое бремя.
А ты, застывший труп земли, лети,
Неся мой труп по вечному пути!
 
 
 
 
            Склеп А. Фета в церкви Покрова в Клеменово.
 

X
Загрузка