Тайна дикого гуся (11)

Юрка, хоть и парил нам мозги с отправкой в тайгу дня три, но
все-таки доставил к месту строительства. Там торчала грязной кочкой
землянка старого охотника, который оставил записку: «В этой
аптечке ни хера доброго нет. Ищите меня ниже по течению.
Корабельщиков». Искать его, конечно же, не стали, а место для
зимнего промысла освободилось. Но в сырой землянке жить и
промышлять никто не хотел – место считалось нехорошим. Нам
поставили задачу: построить избуху размером «четыре на четыре»
за сто шестьдесят рэ. Мы выгрузили на берег пожитки:
мотопилу «Дружба», бензин, провизию, инструмент, огромный брезент и
посуду. У нас не было ни легкой погонки, ни сетей, ни даже
удочек. Но Юра сказал, что через неделю, рядом будет
рыбачить Санька Храбрый из Ербогачёна, и уж чего-чего, а рыба у нас
будет в избытке. В последний раз мы вместе с Юрой выпили
чая и распрощались. Ещё долго слышался то удаляющийся, то
приближающийся шум казённого лодочного мотора, а потом наступила
тишина. В ней возникали кое-какие звуки, но они только
обозначали необъятные границы великой тишины.

Я не знаю, что чувствовал Иван, но мою грудь переполнял давно
забытый детский восторг, который испытывает любой засидевшийся
дома пацан, когда его отпускают, наконец, погулять, и он
несётся к друзьям с диким воплем, похожим на боевой клич индейца.
Мы попали в настоящую сибирскую тайгу и первый раз в жизни
столкнулись с тем, что казалось абсолютной свободой.

Для начала, как настоящие Робинзоны, мы обследовали свои владения в
поисках полезных вещей, для применения в хозяйстве. Зашли в
заброшенную землянку, но решили, что жить в ней невозможно
из-за вони, сырости и отсутствия печки. Пришлось начинать
таёжную жизнь с сооружения чума, благо, что у нас был огромный
кусок толстого брезента. В чуме обложили камнями костровище,
из жердей сделали лежанки и уже в первый вечер поняли:
какое счастье, когда ты одновременно и под крышей, и у костра –
под открытым небом. Половину ночи не могли уснуть. Так
всегда бывает на новом месте. Курили, пили чай и мечтали.

Санька Храбрый оказался мужиком высокого роста и сухощавого
сложения, лет на двадцать старше нас. Служил парашютистом в
специальном отряде по тушению таёжных пожаров. Его невыразительное
лицо полностью стерлось из памяти. Санька подрулил к берегу
на своей «казанке» и попросил помочь с разгрузкой лодки и
установкой здоровенной палатки. Он внимательно осмотрел наше
хозяйство: чум и первые венцы зимовья из толстенных
лиственничных брёвен. Потом взял мотопилу и ловко свалил могучую
лиственницу. Дерево со стоном упало поперек глубокого русла
Нижней Кривой – речушки, впадающей в Тунгуску. Сначала мы
подумали, что Саньке зачем-то нужен мостик. Но оказалось, что
замечательной красоты дерево, свалено ради двух кружков дюймовой
толщины. Рыбак отпилил их от комля лиственницы, чтобы
использовать как подкладку для гнёта – придавливать рыбу в бочках.
Это варварство «хозяина тайги» так ошарашило, что мы
мгновенно невзлюбили Храброго.

Палатку он установил с нашей помощью прямо на галечном берегу,
объяснив, что на продуваемом месте будут меньше доставать комары.
В палатке не было привычного для туристов брезентового
пола, и отапливалась она печкой, сделанной из листа кровельного
железа. Печная труба состояла из четырех жестяных колен и
выходила наружу через кусок тонкой жести с дырой посередине,
вшитый в брезентовую крышу. Храбрый угостил нас чаем со
свежим хлебом и маслом. Потом загрузил в погонку десяток сетей,
сел в утлое суденышко и отчалил от берега. Мы вернулись на
стройку и молча работали до самого вечера.

Храбрый казался нам лишним: своим появлением он нарушил ощущение
чистоты. Такие приходят в тайгу, чтобы взять своё. А своим они
считают всё, что попадает в их цепкие руки и продолжение
рук: в сети и капканы, в прицел карабина или на мушку ружья.
Они чувствуют себя хозяевами. Для нас с Иваном жизнь рядом с
подобным типом обещала невольное соучастие в насилии. В то
время мы поэтизировали охотничью страсть, потому что не
понимали разницы между любительской охотой и промыслом. Мы ещё не
знали, что промысел – тяжёлая работа ради денег. Она
заставляет выживать в любых условиях, выслеживать и убивать зверя,
птицу и добывать пушнину не ради азарта и удовольствия, а
для прокорма семьи. Но если промысловиком становится человек
без моральных принципов, то в тайге появляется кровожадный
зверь, смертельно опасный для всего живого.

Санька вернулся раньше, чем мы закончили свой ежедневный плотницкий
урок. Он успел приготовить максу – щучью печенку и икру –
вперемешку с картофелем и позвал нас отужинать. Нет более
нежного и вкусного блюда, чем жареная макса с картошкой. Ему
радуются и рот, и желудок. У Саньки не было ни водки, ни
спирта, а у нас с Иваном этого добра уж тем более быть не могло. К
спиртному нас не тянуло, а говорить с этим мужиком на
трезвую голову не получалось. Храбрый посоветовал нам
перебираться в палатку, но мы уже привыкли к чуму, да и жить под одной
брезентовой крышей, выслушивая нравоучения этого хапуги, не
очень-то хотелось. Вроде бы он ничего плохого нам не сделал,
но мы чувствовали, что Санька – дурной и опасный человек.

Иван понимал людей лучше, чем я. Его голова, не забитая литературным
хламом, мешающим разглядеть человеческую суть через густую
паутину слов, сразу давала точную оценку. Я спросил его в
чуме, после вечернего чая: «Ну и как?» Он ответил коротко:
«Подонок». Я знал, что Ванька прав, но почему в таком случае мы
сидели с Храбрым за одним столом и ели его пищу? Говорить
на эту тему не хотелось.

Говорили мы совсем о другом. Именно тогда, в августе 1974 года, в
чуме на берегу Нижней Тунгуски, прозвучали первые слова о
коммунистической колонии в Восточной Сибири, на создание которой
стоило потратить всю нашу жизнь.

В той части СССР, которая начиналась от Уральских гор и упиралась в
«железный занавес», от нас ничего не зависело. А открытая
борьба с Государством неминуемо приводила в психиатрическую
больницу или в зону. Мы слышали фамилии безумцев, которые
открыто боролись с беспощадной и тупой властью. Они вызывали
сочувствие как безнадежно больные люди. Бессмертие
многоголового чудовища под названием КПСС не вызывало сомнений.

В самой серёдке этого лагеря мы решили создать другую систему, в
которой было бы не так противно жить. Нам казалось, что
построить коммунистическое общество можно только на «чистом месте».
Я проштудировал книги социалистов-утопистов, которые
официально считались безвредными, и сделал важный вывод: при
феодализме или капитализме создать коммунистическую колонию
невозможно по причине неразрешимых противоречий между
новообразованием и существующим строем. Иное дело, когда такая колония
создается на фундаменте социалистической системы.
Антагонизма-то нет!

Никто из умных людей ничего не мог возразить. Даже коммунист-отец,
даже бабушка – бывший майор НКВД. Иван и я верили в успех и
готовы были костьми лечь за эту идею.

Однажды утром, когда костер только начал оживать после ночного сна в
толстых, не сгоревших до конца брёвнах, в нашем лагере
появилось ещё одно действующее лицо. Им оказался Женька Онегин,
пожизненный неудачник и бич. Никто бы не взялся определить
его возраст через грязную щетину на щеках и длинные немытые
волосы. На вид он выглядел на сорок лет, или на все
пятьдесят. Он «подженился» на эвенкийской барышне, а она, будто бы в
насмешку, «звалась Татьяной». Татьяна, как почти все
эвенкийские дети, получила восьмилетнее образование в
школе-интернате и умела читать и писать. Онегин вряд ли знал Пушкина, а
потому без особого смущения вошёл в её семью и принял со
смирением все антисанитарные условия кочевой жизни, что у
русских охотников случалось редко.

Для эвенков их тайга – сама жизнь, связанная с домашними оленями и
подчиненная определённым циклам. Любому европейцу она
покажется такой же бессмысленной, как существование диких племён в
джунглях Амазонки. Для большинства русских охотников
эвенкийская тайга была тем местом, где жить стоит только ради того,
чтобы свободным трудом заработать, если подфартит, шальные
деньги.

Женька Онегин и близко не походил на пушкинского героя, но тоже
выглядел естественно: настоящий бродяга и оборванец. Его
резиновые сапоги были покрыты многочисленными заплатами из брезента
и кирзы, пришитыми к резине сапожным швом. Они исправно
служили оболочкой для грязных портянок. Изо всей одежды у
Женьки имелись только засаленные штаны от спецовки, «энцефалитка»
и куртка из грубого сукна со следами многочисленных ночёвок
у костра. Всё это провоняло дымом, пропиталось ондатровым
жиром, рыбой и ещё чёрт знает чем.

Молодая жена, Татьяна Сычёгир, могла в ближайшие дни родить Онегину
наследника, и Женька даже бросил на время пить, чтобы
получить участок и подзаработать на ондатре. За ним, честь по
чести, закрепили цепочку озёр на противоположном берегу
Тунгуски, прямо напротив нашего лагеря, где эти зверьки когда-то
действительно водились. Но к моменту оформления озёр по акту на
имя Онегина, последние из ондатр вымерли от одинокой
старости и болезней. Участок оказался пустым, а Женька уже взял по
неосторожности аванс под будущие шкурки, и пропил его
вместе с тестем, тещей и беременной женой Татьяной.

Об этом он рассказал нам, потягивая крепкий чай и мусоля в жёлтых
зубах «туберкулёзную палочку» – папироску «Север» из
подмоченной пачки. В его погонке валялись снятые капканы и пяток
мелких ондатр-детёнышей, не успевших вырасти до размера, нужного
приёмщику пушнины. Сама погонка выглядела ещё
«душегубистей», чем у Храброго. Под грузом онегинского тела она торчала
из воды всего на пару сантиметров. Малейшая волна – и купание
в остывших водах Тунгуски обеспечено.

Пока Женька говорил о своих неудачах, Храбрый управился с утренним
уловом: в его сети попал десяток небольших щук. Каждая из
рыбин распарывалась по хребту от хвоста до кончика хищной
морды. Развалив очередную щуку, Санька убирал внутренности и
жабры, отделял максу, потом аккуратно укладывал рыбную пластину
в бочку и густо солил. Очередная порция прижималась
деревянным кружком и грузом из здоровенной булыги. Над местом
разделки крутились ещё не улетевшие на юг речные крачки и чайки. С
дикими криками они чуть ли не на смерть дрались за рыбьи
потроха, которые Санька, смеха ради, подбрасывал в воздух.

Пару щук он отложил в сторону, так как взялся доставить Онегина
вместе с его душегубкой до поворота реки, где за сосновым
хребтиком была фамильная стоянка оленеводов Сычёгиров. Там, в
тёплом чуме, поспевала целая фляга свежей браги, и пришла пора
снимать пробу. Просто так, «за здорово живешь», Храбрый не
стал бы тратить на Женьку драгоценный бензин. Мужики отчалили
от берега, взревел мотор, а мы вернулись к топорам, чугунным
брёвнам, выпиленным по мерке из стволов сибирской
лиственницы, и мешкам с мохом из рода Sphagnum, используемым вместо
пакли. Работа ещё не перевалила за середину, потому что мы
задумали построить зимовьё не простое, а с двумя этажами и
башенкой. Чтоб осталась память о нашем геройском труде…

Храбрый вернулся ночью. Я слышал, как он причалил и матерился,
начерпав воды в болотные сапоги. Потом всё стихло. Брага всё-таки
свалила Саньку, он даже печку растопить не смог: прямо в
одежде залез в спальный мешок, откуда сердобольный Иван
кое-как выманил его кружкой крепкого чая. Утром же, к
спасительному «ланчу» из горячей ухи с чёрным молотым перцем, приплыл
Женька. Под глазом – багровый «фонарь», руки мелко тряслись с
похмелья. На Саньку он даже не смотрел, и стало понятно, что
между ними произошел конфликт с последующей дракой.

Рассиживать у костра и выслушивать «прения сторон» нам с Иваном не
хотелось. Нас поджидали тяжёлые брёвна. А Женька, выпив
кружку ухи, подался вверх по реке. Там, в тихих заводях,
попадались «кормовые столики» и «уборные» ондатр, где он собирался
раскидать капканы. Часа через два вслед за ним ушла моторка
Храброго.

Он вернулся с приличным уловом после полудня, долго возился с
засолкой очередной порции щук, а потом позвал нас есть варёную
рыбу. Щук в этих местах варят прямо в чешуе. Когда приступили к
чаю, Санька сказал, что Онегина на реке не видно, может,
заснул с похмелья где-нибудь на берегу. В тот момент мы не
обратили на эти слова никакого внимания: погода портилась на
глазах, и следовало скорее заканчивать строительство. Юрка
обещал привезти тёс на крышу, но, видно, забыл об этом в
хлопотах перед очередным промысловым сезоном.

Следующий день выдался мрачным и холодным, из низких осенних туч
вместо дождя пошёл снег. На землю тихо падали крупные хлопья,
неожиданные для начала сентября. Река стала угрюмой и тёмной,
и трудно было представить, что три недели назад Серега,
Иван и я купались в ней после земляных работ. Ваня, по совету
Храброго, ушёл вверх по реке. Там, в наволоке, ещё попадались
выводки рябчиков. У меня болела спина, и я остался в чуме и
пёк пресные лепёшки. Мука подходила к концу. Заканчивалось
и всё остальное: курево, сахар, растительное масло и крупа.

Иван вернулся неожиданно скоро: за ближним поворотом он нашёл Онегина.

Труп Женьки лежал на берегу, лицом вниз. Один сапог снят, мокрая
одежда заледенела под холодным ветром. Поделиться этой страшной
новостью было не с кем: ещё затемно Храбрый отправился вниз
по реке стрелять глухарей, вылетающих на берег, чтобы
наклеваться мелкой гальки перед зимой. Обычно Санька охотился и
рыбачил выше по течению Тунгуски, объясняя это тем, что места
там глуше и богаче, а если откажет мотор, то добраться на
веслах до лагеря намного проще.

Получалось, что только Иван мог наткнуться на труп Онегина.

Или должен был наткнуться?

Работа валилась из рук. Ближе к вечеру вернулся Санька, которого,
как нам показалось, совсем не удивило известие о смерти
Евгения. Он лишь повторил свои вчерашние слова: «Я и то смотрю
вчера: а Женьки-то на реке не видно. Может, думаю, заснул с
похмелья где-нибудь на берегу? А оно вон как вышло…».

Слова прозвучали фальшиво, как будто успели прокиснуть во рту от
частого повторения…

Иван написал на куске обёрточной бумаги строчки, посвященные смерти
Евгения Онегина, нашего современника, бродяги и лишнего
человека:

«Тучи в чудовищном молчании землю утюжат…
Воля разбита, разум в отчаянии, царствует стужа.
С криком прощальным на юг унеслась гусей последняя стая.
«Стойте, родные, я уж людей не призываю…
Сволочи! Звери! Так больно, так страшно, так гадко…
Как холодна вода…»

На следующий день у Татьяны, жены Онегина, родился сын.

Санька Храбрый погрузил всю свою добычу в лодку и уплыл в Ербогачён.
Работники прокуратуры, прибывшие на место преступления,
почему-то даже не остановились в нашем лагере, чтобы задать
положенные вопросы. Мы стояли на берегу и размахивали руками, а
они старательно отворачивались, и с интересом смотрели на
противоположный пустынный берег. Их вполне устраивала версия
смерти безродного бича от переохлаждения организма. Был
человек – нет человека.

Но помимо этой мрачной истории случилось ещё кое-что, о чём не знал
даже Ванька. Лёжа на госпитальной койке, я пока и сам не
хотел бы это вспоминать. Но память назойлива… Стараюсь думать о
чём угодно, но не получается… В казарме было легче. То Эрик
пристаёт с боксом и неотвратимым нокдауном, то отупляющая
шагистика на холодном плацу, то утренний кросс в
противогазах, то так хочется есть, что все мысли отходят на задний план.
А здесь…

Кровать… Палата… Белый потолок…

И никуда не убежишь…

Всё прокручивается в мельчайших деталях…

И кровь будто останавливается и твердеет…

И от страха к горлу подступает тошнота…

И невозможно об этом кому-нибудь рассказать…

И нет доказательств вины, кроме холодного кольца из нефрита…

Оно висит на шее и напоминает: это было…

(Продолжение следует )

X
Загрузка