Мы живем под собою не чуя страны (фрагмент из книги «Шатры страха»). Выпуск 1

Соавтор: Матвей Рувин

Мы живем под собою не чуя страны (фрагмент из книги «Шатры страха»)

Выпуск 1

26.6.05.

Наум − Матвею

Я скомпоновал некий текст на 85 страниц, который кажется мне
приемлемым для публикации. Буду рад, если посмотришь и выскажешься.

Никакого «давления/нетерпения» нет. Меня интересует не конкретная
публикация, а качество текста: если он хорош, найдем и
«площадку».

Если тебе сейчас недосуг, скажи.

28.6.

Матвей − Науму

Мне на самом деле «недосуг», но дело не в этом. Я не готов идти «на
русский рынок» − ни физически, ни морально. Если хочешь
получить представление о реакции (самой снисходительной)
«русской публики» на подобные тексты (два еврея выясняют вопрос о
своей идентичности, спекулируя на добром имени нашего,
панимашь, Мандельштама), вспомни реакцию К. на твою статью «против
Ямпольского». Нам это надо? Либеральные журналы обходят эту
тему (если она трактуется не в духе пресловутого
«воображаемого сообщества»), так что подобная «проблематика»
монополизирована черносотенными изданиями; не случайно Аркадий Львов
опубликовал свой текст о М-ме в антисемитском «Нашем
современнике» (в связи с чем записной юдофоб Куняев получил
возможность заступиться за «своего» М-ма, умученного от жидов).
Думаю, у либералов срабатывает правильный инстинкт: чем меньше
говорится на эту тему, тем лучше (независимо от того, что
именно говорится). Скажу тебе честно: даже у самых близких
моих друзей появляется в глазах затравленно-отстраненное
выражение, когда меня «заносит» (сегодня Мотя опять неадекватный,
вечер испорчен). Чего же ждать от «чужих людей»? Какой
вообще смысл «выставлять свои раны» напоказ и вести гладиаторские
(то есть по определению рабские, плебейские) бои перед
враждебно настроенным амфитеатром («местным нобилететом»)? Чтобы
«прославиться»?

Наум − Матвею

Вообще-то я тебя понимаю. Мне легче, я далеко. Мне что антисемиты,
что нумизматы... Вот смотрю иногда «Особое мнение» по RTVi,
там то Глушкова пригласят, то Радзиховского, и уж непонятно
что хуже... То есть «русский националист» он понятен,
адекватен, но уж больно убог. А «демократ», особливо, если еврей,
вроде все говорит правильно, но уж больно «неадекватен»... А
если и попадется нормальный человек, скажем, демократ и
русский, то «вешать» на него еще и короб забот иудейских... −
будто у него своих не хватает.

А если «площадка» израильская?

Науму:

Ну, если израильская…

5.8.

Наум, привет!

Ожидание «размежевания», наполняет меня ужасом. Честно говоря, я ни
о чем другом и думать не могу. Эти 50 000 палестинских
флагов, картины взорванных синагог, ликование всего
исламофашистского мира (черные маски и нескончаемые фейерверки с пальбой
в воздух) − и глубочайшее презрение к Израилю со стороны
«цивилизованного мира». Сейчас, по моему ощущению, в западном
мире (включая и «наших друзей американцев») окончательно
откристаллизовался «молчаливый консенсус»: есть две «войны с
террором» – одну, «справедливую», ведут западные страны по
своим правилам (никакого «умиротворения» агрессора, возможность
превентивных ударов и т.д.); другую, «несправедливую», ведет
Израиль, который обязан действовать по прямо
противоположным правилам: умиротворение, уступки, вознаграждение за террор
и т.д.; иными словами, по мнению этих «моралистов», Израиль
обязан покончить жизнь самоубийством («В этом жидовском
мире одни евреи обязаны быть христианами»). Мало того, террор
против Израиля − это вообще не террор, о чем красноречиво
говорят риторические «фигуры умолчания»: перечисляя страны,
пострадавшие от терактов, западные лидеры − например, Тони Блэр
и новый Папа Римский − не упоминают Израиль. Остается
надеяться только на то, что наши друзья арабы успеют взорвать
атомную бомбу на территории наших друзей американцев раньше,
чем Израиль прекратит свое существование. Других шансов выжить
я не вижу.

Матвей, привет!

Ты удивишься, быть может, но большинству народа наплевать, что
кого-то откуда-то выселяют, левые возмущаются «протестом» по
поводу «переезда на другую квартиру». «Размежевание» происходит
внутри, вот что самое страшное.

Что можно сделать? Брат Зус приезжает из Бостона драться с полицией.
Я накатал статейку, и добрый Гольдштейн напечатал ее аж в
двух номерах подряд − мертвому припарка.

10.8.05.

Наум, привет!

Мы тут съездили недавно с Геной на пепелище Фаланстера, и я купил
там за полцены ряд книг (отчасти подгорелых – от пожара,
отчасти подмоченных – от тушения), на которые вряд ли
«замахнулся» бы при обычных обстоятельствах. Среди них оказалась
необычайно интересная книга «ЧиЖ» о Чуковском и Жаботинском
(ЧУКОВСКИЙ И ЖАБОТИНСКИЙ: История взаимоотношений в текстах и
комментариях / Автор и составитель Евг. Иванова. – М.: Мосты
культуры; Иерусалим: Гешарим, 2005. – 272 с. – 1000 экз.); по
сути, это сборник материалов тогдашних журнальных дискуссий,
прекрасно подобранный и тщательно откомментированный. Как ни
странно, главное место занимает там тема, к которой мы
«подбираемся» (в связи с М-мом): о «национальном гении» –
короче, стоит ли евреям «идти в русскую литературу». Чуковский и
Жаботинский (один – непонятный «русский», «крестьянский сын»
и православный с отчеством Эммануилович, другой – убежденный
иудей-сионист) выступают здесь сплоченными рядами – двое
против всех; по их мнению, евреям в русской литературе делать
нечего. Актуальность материалов поразительна, все происходит
как будто сейчас, изменились лишь названия «патриотических»
изданий. В общем, если надумаешь купить книжку – негорелую,
– еще не поздно это сделать. Книга недорогая. У меня нет
времени делать обширные выписки (хотя тексты того стоят);
посылаю вместо этого подборку материалов из Интернета.

10 февраля 2005 года

Мифы под микроскопом (Русский Журнал / Обзоры / Литература)

Автор: Михаил Эдельштейн

… еще раз они оказались союзниками в 1908 году, когда настоящий
скандал разгорелся вокруг статьи Чуковского «Евреи и русская
литература».

Основная мысль этой статьи заключалась в утверждении неизбежной
бесплодности еврея, задумавшего стать русским литератором.
Национальные барьеры, по мнению критика, непреодолимы, «духовное
сближение наций это беседа глухонемых», и сам Шекспир,
попади он в Россию, не поднялся бы выше корреспондента «Биржевых
ведомостей». «Чтобы только понять Достоевского, – писал
Чуковский, – вам нужно вернуться назад по крайней мере на десять
веков – ни годом меньше! – и поселиться, по горло в снегу,
среди сосновых лесов, и творить с дикими «гоями» их язык, их
бедную эстетику, их религию, ходить с ними в деревянные
церкви и есть кислый хлеб – и только тогда прийти на Невский
проспект и понять хоть крошечку изо всего, что здесь
делается».

Естественно, реакция на статью Чуковского была по преимуществу
отрицательной. Литераторы-евреи отказались примириться с мыслью о
своей бесплодности – и Зинаида Венгерова [Процитирую – «от
себя» – письмо Венгеровой Чуковскому от 22 янв. 1908 г.: «О
Вашей статье в прошлый понедельник неприятно говорить – как
о каком-то неприличном поступке человека, с которым привык
считаться как с корректным знакомым. Поднять с пола
оплеванное, гадкое орудие национальной вражды и биться им – рядом с
Бурениным и осененным его крестом – да еще в Ваши горячие
молодые годы! Разве можно комментировать такой поступок?»], и
Аркадий Горнфельд, и Владимир Богораз-Тан подвергли положения
критика более или менее обоснованной критике. На стороне
автора оказались только антисемиты из «Нового времени» – и
сионисты, в том числе и Жаботинский, призвавший евреев работать
в своей культуре, а не отдавать себя чужой: «Один малыш,
болтающий по-древнееврейски, нам дороже всего того, чем живут
ваши хозяева от Ахена до Москвы».

11.8.05.

Матвей, привет!

Поскольку культура – цемент нации, и «национальные гении», особенно
поэты (по Геллнеру, главное в «нации» – это язык, общность
языка), являются её столпами, то какое место в русской
культуре (в еврейской культуре?) занимает Мандельштам? Какую роль
играет его творчество в живом процессе самоидентификации
русской (российской), или еврейской нации? Не кажется ли тебе,
что российское (и не только российское) ассимилированное
еврейство создало своеобразную суб-культуру и М-м стал ее
столпом в России? И можно ли говорить о Кафке, Мандельштаме,
Целане, Аренд, как о творцах такой «культуры ассимилированного
еврейства»?

Не знаю, может ли еврей стать «русским национальным поэтом», но при
любой «интеграции» влияние неизбежно. Мандельштам,
Пастернак, Бродский, Багрицкий и т.д. (имя им легион, сюда же можно
отнести и прозаиков) изменили саму русскую национальную
культуру, они ее «объевреили», они подогнали ее под себя, и
именно через язык, и сегодня, даже если ни одного еврея в России
не останется, в русских школах будут изучать Мандельштама и
Пастернака, невольно вдаваясь в еврейскую проблематику их
жизни и творчества, и это уже сегодня неотрывная часть
«российской культуры». Как всегда были и есть в России
«славянофилы» и «западники», так есть и будут «юдофилы» и «антисемиты»,
это уже вечная часть культурного ландшафта и внутренней
культурной диалектики России.

Я тут прочитал статью Кушнера в Новом мире (№ 7 за этот год) о
стихотворении М-ма «Мы живем под собою не чуя страны». Конечно,
его, как «еврея в русской литературе», волнуют те же
проблемы. (Кстати, я совершенно не согласен с тем, что «духовное
сближение наций это беседа глухонемых», а разве принятие
христианства не изменило Россию, которая «легла под еврея»?)
Кушнер, естественно, «за Пастернака», за «русский путь» (для
еврея), за стремление к «счастью жизни», и «критикует» (очень
осторожно, мягко и косвенно) Мандельштама за
«самоубийственную» решительность (!). При этом проводятся параллели с
Пастернаком, в том смысле, что когда Пастернак оказался в том же
положении «изгоя», он тоже пошел на «самоубийственный
поступок»: написал роман «Доктор Живаго». «Можно сказать, что роман
“Доктор Живаго” в какой-то степени оказался для Пастернака
тем, чем были для Мандельштама стихи 1934 года о Сталине».

По-моему, никаких «самоубийственных мотивов» в романе Пастернака не
было, да и вообще он не был антисовестким. Роман писался
много лет, публично читался (и бдительное Око ни разу не
моргнуло?), и все эти годы Пастернак лелеял мысль о самоубийстве?
Что касается «поступка» Мандельштама, то кроме
психопатической, у меня есть на этот счет и некая, вполне рациональная
версия…

12.8.

Матвею:

Я вчера был в Иерусалиме, зашел в магазин Гринберга и купил там
«ЧиЖ»а, поскольку тема «горячая». А потом пошел на вечер
Генделева, он «привез» новую книгу стихов и всю ее прочитал. Было
человек 50, но как бы «вся наша литература», во всяком
случае, проживающая в Иерусалиме. В последних стихах он задевает
ту же тему «принадлежности» творчества еврея (и его,
Генделева, в частности) к разным культурам (и М-ма не забыл).

Например, в стихотворении «К арабской речи»:

Я ухожу из нашей речи не проснуться
Бог-Мандельштам!
Куда же мне вернуться
«звук сузился, слова шипят»
куда мне возвратиться
бог-Мандельштам.

Тут все те же слова о «возвращении», и дело не в качестве разработки
этой тематики, а в том, что она ощущается актуальной.

Кроме прочего, я подумал, а мог бы поэт «типа Генделева» (не пишущий
на иврите) стать израильским национальным поэтом?

14.8.05.

Наум, привет!

Это стихотворение Генделева я знаю (прочел недавно в сборнике
«Легкая музыка»), оно не без смысла:

Поучимся ж у чуждого семейства
зоологической любви без фарисейства
а
чтоб
в упор
взаимности вполне
бог-Мандельштам
уже не можно обознаться
в Любви
как судорогой сводит М-16...

Здесь вспоминается, конечно: «Поучимся ж серьезности и чести / На
Западе, у чуждого семейства». («К немецкой речи»). Очень
эффектно – и безжалостно: Мандельштам мог себе позволить
«обознаться» (на полгода), но «мы» такой привелегии лишены: «уже не
можно обознаться». И учиться следует не глупостям
(«серьезности и чести» созревшей для беснования немчуры), и не на
Западе, а на Востоке, и не «диалогу», а «зоологической любви без
фарисейства» – той самой, которая неотличима от смерти…

Прочел с твоей подачи статью Кушнера в НМ, нашел ее пустой и глупой:
даже обсуждать не хочется… Впрочем, скажу пару слов, пока
не забыл (пользуюсь советом Козьмы Пруткова: «Плюя в воду,
смотри на расходящиеся круги, иначе это будет бесполезное
занятие»). У Кушнера ум – «антиметафизический», а мышление –
«нечувствительное к противоречиям». С одной стороны: «Поэзия –
тоже власть, да еще какая!» (действительно, какая?); с
другой стороны: «стихи нужны только тем, кто их любит» (вот те
на! выходит, это власть над несколькими чудиками). С одной
стороны, можно подумать, что памфлет («Мы живем, под собою…) –
результат сознательной «стратегии поэтического поведения»,
«игра ва-банк» (я так и не понял, на что, по мнению Кушнера,
М мог в этом случае рассчитывать); с другой стороны, –
результат спонтанного импульса (только не подумайте, что
какого-нибудь там «гражданственного»; нет, нет, боже упаси – просто
обуяла зависть к более удачливым коллегам: «Тихонов,
Сельвинский, Пастернак»). Кушнер похож на «робкого пИнгвина»,
который дожил до того, что ему теперь по чину положено выступать
на чествованиях всяких там покойных «гордых буревестников»,
будь они неладны. «Говоря о Мандельштаме и Пастернаке –
любимых поэтах, – проще всего впасть в ошибку и считать их
достоинством сопротивление власти, а виной – прославление ее».
Итак, сопротивление власти (времена правления которой сам
Кушнер характеризует так: «поживи вы две-три недели в том мире –
и этого оказалось бы достаточно, чтобы с ужасом бежать
оттуда») – это не достоинство, а ее прославление – не вина; кто
так считает, «впадает в ошибку». В таком случае между
подлостью и честью просто нет разницы. Конечно, нам легко «судить
да рядить» с безопасного расстояния, но Кушнер – не об этом;
он о том, что «вообще нет разницы» и что в этом важном
вопросе «проще всего впасть в ошибку». «Подтекст» ясен: Кушнер
требует, чтобы о нем судили, «не впадая в ошибку», то есть –
если уж очень грубо – не противопоставляя его Бродскому, как
«приспособленца» – «бунтарю». Он, если хочешь, – «Пастернак
наших дней» (о-о-о-чень умный, что бы там ни говорили
всякие лидии гинзбург), а Бродский – «Мандельштам нашего времени»
(человек, конечно, талантливый, но безответственный: не
подумал, что может «навредить товарищам» («Никакие стихи, даже
эти, не стоят чужой жизни». – Ну как же Кушнер не умный?
Вумный как вутка).

30.8.

Матвей, привет!

Я тебе обещал изложить свою гипотезу о том, что М-м в стихотворении
«Мы живем под собою не чуя страны...» действовал политически
расчетливо. Вот, что-то вроде статьи…

Литература и политика − сестры навек. И та и другая – делают
историю. То вместе, то поврозь, а то попеременно. Они нуждаются
друг в друге, соперничают друг с другом, направляют друг друга.
Изменения в политике «закрепляются» в литературе (в
культуре), эстетические революции находят свое воплощение и в
политике. Каждая нация формируется вокруг «национального поэта»,
символа и воплощения национальной культуры. Более того,
каждая субкультура в любом сообществе (которое всегда –
столкновение и борьба культур) имеет своего «поэта-жреца-жертву»
(без «освящения» своего бытия не выживет ни одно сообщество).
«Назначение» на роль главного поэта-жреца-жертвы – выбор, как
правило, политический, неизбежно «подгоняющий» творческую,
да и личную биографию поэта для нужд той или иной политики
(государство закрепляет его своей «системой образования» и
контролируемыми средствами информации).

Осип Мандельштам с шестидесятых годов 20 века стал «главным» поэтом
советских диссидентов, борцов со сталинизмом, и даже «поэтом
советской интеллигенции», основным культурным посылом
которой стала ориентация на западные культурно-политические
ценности («тоска по мировой культуре»).

Поскольку борьба «западников» (или «демократов») с разного рода
искателями «особого пути» не прекращалась в России никогда, то и
сегодня именно политическое значение фигуры Мандельштама
по-прежнему очень велико, он и сегодня для многих в России –
духовное знамя борьбы не только против пережитков сталинизма,
но и против возрождения российского авторитаризма.

Основная канва (и канон) героизации М-ма строится вокруг
стихотворения «Mы живем, под собою не чуя страны...» (1933), которое
трактуется, как отчаянно-героический вызов Сталину и его
системе. При этом обычно тиражируется свидетельство Aнны
Axматовой, которой он, по ее словам, признался после чтения этого
стихотворения: «Я к смерти готов», часто упоминается в этом
контексте также стихотворение «Волк» («За гремучую доблесть
грядущиx веков...»). В статье Н. Хрущевой «Владимир Набоков и
русские поэты» («Вопросах литературы» № 4 за 2005 год),
рассыпано бесконечное количество славословий героическому
поведению М-ма («героическая судьба внешне невеликого Oсипа
Mан¬дель¬штама»; «готового к смерти отважного поэта»; «отчаянная,
героическая «Четвертая проза»; «Политическая судьба Oсипа
Mандельштама соответствовала его поэтической судьбе. Человек и
поэт, слабый и страдающий, – он все-таки добр и благороден.
Mандельштам сам был героем», и т.д.), включая
соответствующие цитаты из Набокова, который считал «Волка» (он его
перевел на английский) «одним из шедевров русской поэзии». Н.
Хрущева считает, что «Oсип Mандельштам, один из самыx
мужественныx и трагическиx набоковскиx героев», и что с него «списан»
Цинциннат Ц., герой романа Набокова «Приглашение на казнь».
«И, как Цинциннат Ц., Mандель¬штам пошел «на казнь» – в
воронежскую ссылку – xрупкий, слабый, тонкий, негероический,
великий герой». Плотность «героических» эпитетов здесь такова,
что не оставляет сомнений в желании «слепить образ».
Героизация исторических персонажей (тем более поэтов) кажется мне
«детской болезнью»…

У А. Кушнера другой взгляд на «поведенческую стратегию»
Мандельштама. В статье «Это не литературный факт, а самоубийство»
(«Новый мир», №7, 2005) он цитирует Пастернака: “Я много бы дал за
то, чтобы быть автором „Разгрома” или „Цемента”, – говорил
Пастернак А. К. Гладкову в Чистополе. – Поймите, что я хочу
сказать. Большая литература существует только в
сотрудничестве с большим читателем”. Совершенно справедливо (хотя
Пастернаку ли не знать, что кроме «большой» литературы есть и
литература вечная), и это означает, что большая литература – это
всегда большая политика. Это утверждение особенно
справедливо для бывшей советской системы: крупные советские писатели
были не только искусными политиканами (например, Эренбург),
но и прямыми действующими лицами государственной политики.
Это настолько вошло в плоть и кровь советских литераторов,
что можно с уверенностью сказать: все их жизненные поступки
были политически мотивированы. Нужно было не только тщательно
отслеживать (и предугадывать!) малейшие изгибы «генеральной
линии», но и ясно представлять себе характер тенденций и
взаимоотношений разных литературных групп, вплоть до личных
связей и отношений, политики отдельных печатных изданий и
увязки всего этого с тенденциями большой политики. Характерным
видом «политических жестов» были, например, личные письма в
ЦК, вождям, товарищу Сталину… Не чуждо было политическое
«маневрирование» и Мандельштаму.

А. Кушнер, осуждая стихотворение «Мы живем под собою не чуя страны»
в духе Пастернака (слова которого не случайно вынесены в
заглавие статьи), видит «Решающую причину, заставившую
Мандельштама пойти на самоубийственный акт» не в «ненависти к
Сталину и советской действительности», не в «импульсивности», не в
«гнетущем впечатлении» от коллективизации, не в отвращении
к репрессиям, такой подход представляется Кушнеру «слишком
общим», а «в литературных отношениях, в профессиональной
уязвленности поэта». «Он потерял читателя». «Слава переехала в
Москву, там теперь создавались и раздувались поэтические
репутации». «Ко всему этому добавлялось неумение налаживать
литературные отношения, заносчивость и неуступчивость изгоя».
Кушнир подытоживает словами Лидии Гинзбург: «Мы видим
человека, который хочет денег и известности и огорчен, если не
печатают стихи». То есть, главным побудительным мотивом
«самоубийственного» стихотворения М-ма был желание любой ценой
«вернуться на сцену». «Скажу еще раз: нужен был неслыханный
поступок, способный вернуть ему самоуважение и привлечь всеобщее
внимание, из “обоза”, из “архива”, из акмеистической лавки
древностей вырваться “на передовую линию огня” – произнести
самое актуальное слово, сказать в стихах то, о чем все думают,
но не смеют заявить вслух, – и сгореть в этом огне».

В принципе можно согласиться с утверждением Кушнера, что М-ом
двигало желание «любой ценой вернуться на сцену», но самоубийством
такое желание не удовлетворишь. А вот ловкий, пусть и
безумно рискованный ход, типа пан или пропал, может привести к
успеху.

Рассмотрим политическую обстановку, в контексте которой возникло
стихотворение «Мы живем под собою не чуя страны…».

Курс Сталина на коллективизацию создал обстановку новой гражданской
войны: разорение крестьянства, массовый голод, крестьянские
восстания, чистки партии, возрождение военных методов
управления экономикой. Советская интеллигенция, и прежде всего
«старая» интеллигенция, а также здравомыслящая часть
администрации и партийных кадров, были в основном против этого курса и
сочувствовали «правой оппозиции». Сам Сталин, не
считавшийся интеллектуалом, особенно по сравнению с Троцким или
Бухариным, и соответственно не пользовавшийся у старой гвардии ни
симпатией, ни уважением, стал после ряда коварных и жестоких
расправ с оппозицией вызывать опасения многих, как
претендент на роль диктатора, и диктатора беспощадного. Все это
выдвинуло на повестку дня острейший политический вопрос о
смещении Сталина. Сложился своеобразный политических союз «старой»
интеллигенции со старыми партийными кадрами (которые во
многом и сами были «из интеллигентов»), включая смычку бывшей
левой и бывшей правой оппозиции на платформе борьбы со
Сталиным. Отвергаемый интеллигенцией, старыми партийными кадрами,
в обстановке гражданской войной с крестьянством, Сталин
понял, что он неминуемо проиграет, причем не старым партийным
кадрам, уже разгромленным в качестве оппозиционеров, а своим
же «сталинцам»: Кирову, Куйбышеву, Орджоникидзе и другим,
образовавшим некое «умеренное крыло», имевшее большинство в
Политбюро. В «деле Рютина», открыто выступившего против него
лично, Сталин наткнулся на сопротивление своей воле не только
в Политбюро (вроде бы вычищенного от «оппозиционеров»), но и
в «органах», которые отказались «втихую» расстрелять
старого большевика, а передали дело в Политбюро. Политбюро
выступило против казни. Это был 32 год. Старые партийцы вели против
Сталина интенсивную пропагандистскую войну, «самиздатом»
публикуя и распространяя разоблачающие Сталина документы,
такие как «политическое завещание» Ленина, где Сталин
характеризовался, как грубиян, как интеллектуально уступающий Троцкому
и Бухарину, и предлагалось «товарищам обдумать способ
перемещения Сталина» с поста генсека. Кроме группы Рютина
известно также о группе Смирнова, почетного старого большевика,
члена партии с 1896 года и бывшего члена Оргбюро, которого _ 1,
вместе с двумя другими старыми большевиками, Эйсмонтом и
Толмачевым (членами партии с 1907 и 1904 годов) разоблачили как
антипартийную группу на Пленуме в январе 33 года. «И опять
была сделана попытка расстрелять оппозиционеров – и опять эта
попытка была блокирована» _ 2 группой Киров, Орджоникидзе,
Куйбышев, которых поддержали Калинин и Косиор. Многие
рассчитывали, что на предстоящем в 34 году 17-ом съезде партии Сталин
будет заменен Кировым, и Киров действительно, получив на
съезде серьезное повышение (кроме Политбюро он был избран в
Секретариат), провозглашенный «прекрасным ленинцем» и «любимцем
всей партии», стал в известной мере противовесом Сталину. В
ходе подготовки к съезду шла серьезная закулисная борьба, и
многие надеялись и рассчитывали, что на съезде победит более
умеренный курс, курс на внутрипартийное примирение, на
наведение мостов между партией и народом. «Растущее влияние
этого крыла проявилось в последовавших переменах. В середине 33
года прекратилась «вакханалия арестов» и высылок из деревень
и начались уступки колхозному крестьянству, в том числе
разрешили иметь небольшие приусадебные участки… Уменьшились
преследования беспартийной интеллигенции и бывших
оппозиционеров, многие из числа последних получили назначения на видные,
хотя и второстепенные посты.» _ 3 Покаявшийся Бухарин занял
после 17-ого съезда пост редактора «Известий» («покаяния» были
далеко не всегда «страхом за свою шкуру», а играли
политическую роль – Бухарин хотел поддержать «умеренных»), ряд бывших
оппозиционеров были возвращены в ЦК.

Во всей этой обстановке борьбы за власть огромную роль играл
контроль над средствами массовой информации, газетами и журналами,
и важной его составляющей была поддержка интеллигенции. Не
останавливаясь на действиях Сталина на других фронтах
политической борьбы (так в 33 году было «вычищено» из партии
восемьсот тысяч членов), коснусь только взятого им в это время
курса на дружбу с интеллигенцией. По организационной линии
началось формирование, через привлечение Горького, нового Союза
писателей. С помощью того же Горького Сталин стал налаживать
личные, почти интимные контакты с писателями, создавая у
многих интеллигентов (и у самого Горького) иллюзию успешной
«борьбы за душу Сталина».

В 32-ом году, с апрельского (23-его апреля) постановления ЦК «О
перестройке литературно-художественных организаций», по сути, о
роспуске РАППа, господствовавшей прежде писательской
организации, ненавидимой интеллигенцией «старого типа» (накануне
РАПП повел наступление на писателей-»попутчиков») началась
первая советская «оттепель», воспринятая с энтузиазмом.

«Ходят такие выражения, как пасха, «Христос воскрес», «Манифест 1861
года», «конец рабства»… На многолюдном правлении
Всероссийского Союза писателей Клычков заявил: «Наконец-то ласточка
искусства может лететь куда хочет» _ 4.

Решение было символически приурочено к возвращению в СССР Горького,
на которого были возложены все организационные мероприятия
связанные с проведением этого постановления в жизнь, что не
могло не вызвать соответствующий эффект. А «7 мая был
опубликован хозяйственный декрет, предполагавший возобновление
рыночной продажи хлеба и расцененный как первый шаг по пути
возвращения к НЭПу. (… перемены молва склонна была связывать с
благотворным влиянием Горького на Сталина)» _ 5. Перемены
коснулись и многих видных «попутчиков» персонально, в частности,
Пастернака. В майском номере «Нового мира» были опубликованы
его стихи, 29 мая в «Литературной газете» была помещена
большая статья «О Пастернаке», отмечавшая рост популярности
творчества Пастернака и написанная в тоне подобревшего
начальства. В ней в частности были такие строки (цитирую по книги
Флейшмана): «Пастернаку надо понять прежде всего следующее: в
светлые чертоги социализма не въезжают, как в наемную
квартиру, в них входят лишь их созидатели. Но чтобы стать
созидателем чертога социализма, поэту вовсе не нужно сломать свое
перо и вооружиться инструментами и фартуком каменщика. Ему
нужно лишь настолько включиться в жизнь, в общественность
строителей социализма, чтобы суметь правдиво петь о сущности их
работы, чтобы суметь правдиво отобразить в песнях их думы и их
чувства. В советской стране для этого имеются все
необходимые условия. Дело лишь за доброй волей, за действительным
желанием самого Пастернака. Необходимую помощь и поддержку он
всегда найдет. Рабочий класс, как и вся советская страна,
великолепно учитывает, что «вакансия поэта» – важный и
ответственный пост на стройке».

Статья появилась в те самые дни, когда поэту предоставлена была
Союзом писателей двухкомнатная квартира в Доме Герцена на
Тверском бульваре – у большевиков слова с делом не расходились.
Пастернак намек понял и стал «включаться» (летом 32-го он
отправился в творческую командировку на Урал).

Ю. Кротков сообщает в мемуарном очерке о том что Пастернак был
глубоко подавлен увиденным в ходе этой командировки. «С одной
стороны, спецпитание, разносолы, избыток, дачи, машины для
руководящих, с другой – простой народ, живущий в нищете,
превращенный в рабочую силу, безголосую, безликую. Пастернак
чувствовал, что заболевает, лишился аппетита, не спал по ночам».
Это, правда, не помешало Пастернаку побеспокоить председателя
хозяйственной комиссии Союза писателей И. В. Евдокимова
насчет московской казенной квартиры: «Удалось ли уже закончить
оборудование наших комнат: наружной двери, ванны, освещения
и теплопроводки?»

Флейшман, как «высшую точку либерализации», отмечает публикацию
осенью 32 года письма невозвращенца Замятина в «Литературной
газете». Материалы Октябрьского пленума Оргкомитета (союза
писателей) говорят, по его мнению, об «эйфории, охватившей
писательские круги». С экзальтированной речью выступил на пленуме
Андрей Белый («Что извлекает из меня энтузиазм? Факт, что
обращение партии и ко мне обобществляет мой станок»). В конце
32 – начале 33 года прошла серия его публичных выступлений,
сопровождавшихся оглушительным успехом.

«Пленуму предшествовала встреча 26 октября группы писателей со
Сталиным у Горького дома, и взволновавший современников факт
домашней, дружеской беседы руководителей государства с бывшими
попутчиками» _ 6. Подобные встречи Сталин и в дальнейшем
практиковал, создавая «либеральную иллюзию» влияния на него
Горького. В одном из случаев он даже сказал, что «партийные
писатели должны учиться у беспартийных» (естественно, мастерству).

(Вот как обрисовывает эти встречи один из современников (Ив):
«Личных друзей у Сталина нет. … Единственный человек, с кем Сталин
теперь «дружит» и перед кем он почти заискивает, это – М.
Горький. Уже давно повелось, что Сталин ни к кому не ходит в
гости. Горький – единственный человек, для которого делается
исключение. К нему Сталин ходит охотно, – и сравнительно
часто. Бывает, что они вдвоем проводят вечера за беседою;
бывает, что Горький созывает к себе на эти вечера небольшую
компанию наиболее талантливых из современных писателей. Эти
последние вечеринки – своеобразная форма «хождения Сталина в
народ», как смеются здесь у нас. Во время них Сталин пытается
быть общительным, охотно подсаживается к тем из писателей,
произведениями которых он заинтересовался, – и начинает
беседы. Но разговор редко хорошо клеется. Слишком много в словах
Сталина вопросов, – и слишком часто эти вопросы напоминают
допрос. … Естественно, что собеседник бывает явно сдержан,
замкнут. Сталина это раздражает, – и он пытается оживить
разговор, подливая вина в стакан своего собеседника. «Почему ты не
пьешь? Боишься, что проговоришься?» Конечно, пить
приходится, – но на откровенность подобные «шутки» вызывать не
склонны. Зато, если кто-либо охотно пьет и много говорит, к тому
Сталин по-своему даже привязывается. Именно так, за стаканом
коньяку, началась «дружба» Сталина с Ал. Толстым…»

К. Федин в письме к Замятину описывает одну из таких встреч в
сентябре 33-его: «Был у Горького, в Горках и на Никитской.
Последний раз – на встрече с участием трех членов правительства,
самых высоких. Братья-писатели вели себя унизительно. Алеша
(Толстой) шутковал, скоморошничал всю ночь. Другие –
петушками, или кто как мог. Обстановка предельно грустная, но, так
сказать, показательная» _ 7.)

На осень 32-ого приходится и взлет Павла Васильева, и это несмотря
на прежние скандалы, антисемитские выходки и судимость.
Вокруг Васильева явно шла подковерная борьба: с одной стороны в
ноябре 32 был запрещен его первый лирический сборник и изъяты
стихи из «Нового мира», с другой стороны тот же Новый мир»
устроил 3 апреля 33 года большой творческий вечер Васильева,
на котором тот, снискавший ранее репутацию законченного
антисоветчика, назвал Клюева «врагом революции» и призвал
порвать с ним Клычкова, видимо, демонстрируя результаты
«перековки».

Кожинов, в статье «Драма самоуничтожения», оспаривая приоритет М-ма
по части вызовов сталинизму («нередко можно встретить ложное
утверждение, что-де Мандельштам явился единственным поэтом,
осмелившимся написать антисталинские стихи. Верно другое:
он был единственным выступившим против Сталина поэтом
еврейского происхождения»), отмечает, что Васильев еще «за
полтора-два года до Мандельштама (то есть в 1931 -м или в начале
1932 года) сочинил «эпиграмму в античном духе» на Сталина»: «О
муза, сегодня воспой Джугашвили, сукина сына,/ Упорство осла
и хитрость лисы совместил он умело./ Нарезавши тысячи тысяч
петель, насилием к власти пробрался...» Кожинов считает,
что даже «есть основания сделать вывод, что Мандельштам, тесно
сблизившийся в 1931-1932 годах с Васильевым и его друзьями,
знал эту эпиграмму, и она так или иначе «повлияла» на его
собственное отношение к Сталину». Так или иначе, но Васильев
тогда не пострадал из-за этого, он был расстрелян позже, в
37-ом, когда Сталин всем возвращал долги.

Милости «оттепели» коснулись и Мандельштама (перечисляю по биографии
Мандельштама Лекманова): в январе 32 он получил
десятиметровою коморку в Доме Герцена, но затем переехал в более
просторную комнату; весной Бухарин выхлопотал ему пожизненную
персональную ежемесячную пенсию в размере 200 рублей за «заслуги
перед русской литературой»; в четвертом номере «Нового
мира» удалось напечатать два мандельштамовских стихотворения, а
в шестом – еще четыре, 8 сентября поэт подписал договор с
ГИХЛом на издание своей книги «Стихотворения» (издание в свет
не вышло); в номере газеты «За коммунистическое просвещение»
от 21 апреля появилась мандельштамовская популяризаторская
заметка «К проблеме научного стиля Дарвина»; осень 32
Мандельштамы провели в санатории ЦЕКУБУ «Узкое», в бывшем имении
Трубецких, в ноябре в «Литературной газете» состоялась
(последняя прижизненная) публикация стихов Мандельштама и 10
ноября в редакции «Литературной газеты» был устроен его закрытый
творческий вечер. В 32 и 33 было организовано еще несколько
публичных вечеров Мандельштама, появились отклики в печати и
сочувственные выступления. Знаковым событием стал вечер
поэзии Мандельштама в московском Политехническом музее 14 марта
33 года, который прошел почти триумфально. Л. Розенталь
описывает встречу так: «Аплодировали истово, долго-долго, как
будто не могли насытиться».

3 апреля 33 года состоялось последнее в жизни М-ма официальное
поэтическое выступление – в Московском доме печати. На следующий
день был арестован друг Мандельштама Кузин, но после
интенсивных хлопот Мандельштама (через Шагинян), Мандельштам при
этом, в качестве «охранной грамоты», предъявил тот факт, что
Кузин является его персонажем в «Путешествии в Армению»,
Кузин был через несколько дней освобожден. Само «Путешествие в
Армению» было опубликовано в мае 33-его в ленинградском
журнале «Звезда». Летом 33 Мандельштамы отдыхали в Коктебеле, в
Доме творчества, вместе с Андреем Белым, а в октябре настал
пик милостей: была получена кооперативная двухкомнатная
квартира в Нащекинском переулке. Мандельштам мог считать, что он
не только «возвращен в строй», но и стал в какой-то мере
номенклатурным советским писателем, даже не без политического
влияния (освобождение Кузина).

Милости надо было отрабатывать, «подключаться к работе» на
социалистическую революцию, не забывая в частности конкретных
благодетелей. Номенклатурные (как и неноменклатурные) писатели
прекрасно знали кому, чем и за что они обязаны. Они прекрасно
разбирались в хитросплетениях политической и внутрипартийной
борьбы: многие были активными и высокопоставленными деятелями
партии, дружили лично и политически с государственными
деятелями самого высокого ранга, тогдашние литературные салоны
во многом напоминали политические, где высокие чины НКВД
запросто общались со своими будущими жертвами. В те времена это
был один слой советской элиты, связанный не только старыми
знакомствами и родственными связями, но и общими интересами:
писатели нуждались в государственных милостях, а
государственные деятели нуждались в поддержке СМИ, которые в ту пору
были еще относительно «открыты», то есть «принадлежали» разным
политическим группировкам. [Не надо думать что сегодня, как
в России, так и на Западе, что-то принципиально изменилось
в этом симбиозе Власти и Информации.] Мандельштам был
прекрасно осведомлен об острейшей внутрипартийной борьбе вокруг
вопросов коллективизации и вокруг личности Сталина, как и о
том, что всем своим неожиданным благополучием он обязан
Бухарину лично и той борьбе, которую тот вел внутри партии. В
данном случае ему не приходилось кривить душой: он искренне
сочувствовал линии Бухарина.

Известно его потрясение ужасами коллективизации. Весной 33
Мандельштам провел в Старом Крыму, в гостях у вдовы А. Грина и
наблюдал все воочию. Кожинов пишет, что Мандельштам воспринял
коллективизацию, как «космическую катастрофу», и не случайно он
в это время сближается с «крестьянскими поэтами»: Клюевым,
Клычковым, Павлом Васильевым, за что критиком С. Розенталем
был зачислен в «шовинисты», разумеется, русские. Я уже
приводил мемуарные высказывания о том впечатлении, которое
произвела коллективизация на Пастернака. Но Пастернак никогда не
высказался об этом публично и уж тем более не писал на эту
тему стихов. Можно даже сказать, что в тогдашнем политическом
раскладе он принял сторону Сталина. Летом 33-его
организованная Горьким поездка писателей на ударную стройку
Беломорканала открыла серию коллективных поездок писателей по областям и
национальным республикам (тут надо отметить и моду на
переводы), в этих поездках группировался коллектив писателей,
державших сторону Сталина. Флейшман пишет о «внезапно
обнаружившемся решительным изменением пастернаковского отношения к
Союзу писателей и приводит письмо Павленко (того самого
подонка, который во время допросов Мандельштама сидел в шкафу,
«собирая впечатления») Тихонову: «Кстати, бешеной активностью
проявил себя Пастернак. Он намечен в Уральскую бригаду, но
рвется в Грузию, и уже перевел три стихотворения из Тициана
Табидзе…» Просьба Пастернака была удовлетворена. Флейшман
пишет, что Пастернак «вынужден был перевести тексты, которые по
собственной воле не стал бы переводить, но и отказаться от
которых не мог», якобы «потому, что не считал себя вправе
отказать друзьям». Вот одно из таких стихотворений Н.
Мицишвили, которым открывалась подборка пастернаковских переводов в
«Новом мире» весной 34 года:

                 

СТАЛИН

Своей страной ты выкован, как меч, Как мысль без сна, как вечное исканье, Как скрытых мук прорвавшаяся речь На потрясенье старым основаньям. Твой край соединил в одну слезу Все слезы толп, и ей, как горной соли, Алмаза твердость дал в твоем глазу, Чтоб растоплять, как солнце, лед неволи. Он прометеевым огнем согрел Тебя, и ты, по старой сказки слову, Из зуб дракона нижешь тучи стрел, Орфей, с рабов сдвигающий оковы. Твой край тебя на подвиг снарядил И щедро одарил тобой народы, Чтоб всей игрой согретых кровью жил Ты радугою лег на их невзгоды. Ты та мечта, что он хранил промеж Двух тысяч лет, в кромешной тьме лелея, - Прошел моря борьбы, как Гильгамеш, Герой седого эпоса Халдеи. Живущий в камне гений россиян Встал над тобою северным сияньем, И вы, как с океаном океан, Теперь одно безбрежное плесканье. И ты недостижимого достиг: Ты пересоздал ум людей и душу, Рука с серпом покрыла материк, И с молотом – ушла концом за сушу. Как коммунизма имя, так и твой Звук имени стал словом обихода, Как слово: «хлеб», «река» и громовой Клич «Лилео»: гимн солнцу над природой. Хотя, принадлежащий всем краям, Ты всюду станешь страждущих скрижалью, Будь гордостью еще особой нам И нашей славой, человек из стали.

Это было время борьбы, время выбора. Можно было, конечно, и
спрятаться, промолчать, но Мандельштам решил выступить, и выступить
на определенной стороне. Кроме внутренней солидарности с
ней, он мог надеяться, что в случае победы, ему зачтется.
Конечно, риск был велик, но был пример Васильева, были надежды на
серьезное покровительство. И потом, выпад был почти
«личный». За это до сих пор не расстреливали. А в случае поражения
так и так будет не сладко.

По крымским впечатлениям он пишет «Холодная весна. Голодный Старый
Крым…» (стихотворение будет фигурировать в его «деле», как
контрреволюционное), а в ноябре 33-го – «Мы живем под собою не
чуя страны…», эту прокламацию. Она должна было «сплотить» и
«зажечь». Мандельштам рассчитывал на распространение, читая
очень многим литераторам. Той самой «расе», «ночующей на
своей блевотине и везде и всюду близкой к власти». Нет, эти не
стали переписывать и перепечатывать под копирку, учить
наизусть и читать другим. В лучшем случае, они закрыли рот на
замок. Как сказал Пастернак: «вы мне ничего не читали, я
ничего не слышал». Мягкий же приговор Сталина логично объяснить
не желанием «приручить» Мандельштама, а тем, что на том
этапе, накануне открытия первого Съезда советских писателей, в
разгар подготовки к 17-ому, очень важному для Сталина и судеб
страны, съезду партии, Сталин решил не дразнить гусей, он
был терпелив в мести. 17-ый съезд в январе 34-ого был съездом
его поражения. Только убийство Кирова 1 декабря 34 года
положило конец «мирной» политической борьбе в партии и развязало
руки сталинскому террору (70% делегатов 17-ого съезда были
репрессированы), а эти жернова уже перемололи почти всех.

_________________________________________________________________

Примечания

1. Роберт Конквист, «Большой террор», изд. Аурора, 1974, стр. 73

2. там же, стр. 73

3. Стивен Коэн, «Бухарин», Москва, «Прогресс», 88 год, стр. 412

4. Лазарь Флейшман «Борис Пастернак в тридцатые годы»,
изд. Еврейского Университета, 1984 г, стр. 69.

5. Там же, стр. 72

6. там же, стр. 85

7. Лазарь Флейшман «Борис Пастернак в тридцатые годы»,
изд. Еврейского Университета, 1984 г., стр. 134

X
Загрузка