Дверь, закрытая изнутри (окончание).



И н д и а н а п о л и с

Из Сан-Франциско я улетел в Индиану. Мелькнул за бортом разноэтажный зеленый город, слепящая полоска Тихого океана с белым пенным
прибоем, огромный залив и пересекавшие его тонкие и долгие мосты. Я
сидел в хвостовой части самолета у окошка и смотрел вниз, туда, где
тянулись зеленые долины, виноградники, какие-то кольца, похожие на
следы деятельности внеземных цивилизаций и леса с высокими секвойами.
Потом начались глубокие ущелья, озера и ледники, местность сделалась
таинственнее и глуше, как если бы мы летели над горами, через которые
пробиралась девочка с храбрым песиком и неунывающим дядей-моряком. Уже
больше двух месяцев я не был дома, никогда моя разлука с домашними не
была столь длительной, и в самолете, отрываясь от земли, я особенно
остро эту разлуку ощущал. Я летел теперь по направлению к ним, пусть
еще много километров и дней меня с домом разделяло, и писал Бог весть
какое по счету письмо о своих приключениях и злоключениях. Самолет
потряхивало, и оттого моя рука дрожала, а потом горы закончились, и мы
приземлились в аэропорту Денвера.

Накануне здесь прошел сильный снегопад, и аэропорт был засыпан
снегом. Жаркое октябрьское солнце на параллели южнее Рима быстро растапливало его, площадь перед входом в здание, такое огромное, что внизу из терминала в терминал ходили поезда метро, была в лужах и ручейках, а далеко на горизонте виднелись горы и город. Мне было грустно
оттого, что я не выйду здесь и не увижу этого города. Теперь меня охватила жадность, хотелось увидеть как можно больше и больше крестиков
поставить на карте. В этом было возможно что-то нездоровое, спортивное, но чем дольше я здесь находился, тем сильнее чувствовал, как
действует на меня Америка, и мои отношения с ней превращаются в странное противостояние, смесь притяжения и отталкивания, любви и ненависти. Она разъедала мою душу, отбрасывая меня назад в ту самую молодость, что доставляла когда-то больше огорчения, чем радости, юношеского ощущения бессмысленности и бессодержательности от проходящих
дней, а теперь даровала свободу и одиночество. Она дразнила, влекла и
ничего не обещала мне, кокетничая и флиртуя, раздражая не слишком
привлекательными женщинами, легкостью и обманчивой доступностью. Она
была моим праздником, который летел со мной из города в город, и я
ощущал, как все глубже она проникает в мое существо, как я начинаю к
ней привязываться, и эта внутренняя перемена одновременно и пугала и
успокаивала меня. Я боялся заглядывать в свое будущее, но догадывался,
что жить так, как жил раньше, уже не смогу и чем-то мне все еще это
отзовется. Но тогда как? Самолет снова оторвался от земли, быстро упали сумерки, и в Индеанаполис мы прилетели в совершенной тьме.

В аэропорту меня встретила молоденькая девица лет осьмнадцати -
имя ее я, увы, позабыл - и лихо покатила на машине в Блумингтон, небольшой город, где находился университет штата Индиана. Я уже привык к
тому, что в Америке молодые люди всех полов очень рано садятся за руль
и никого это не удивляет. Но все же осознавать, что тебя везет девчушка, почти что школьница, да и к тому же не вполне американка, было и
странно и чудно. Красавица моя жила в Америке недавно, однако дети осваиваются быстрее взрослых, а девицы скорее парней, и темноокая дочь
скорбного и древнего народа, который уверенно и легко расселился по
всей этой стране, хотя и не растеряла изящества и легкости русской
разговорной речи, прочно укоренилась в чужую жизнь. Непринужденно касаясь тонкими пальчиками отзывчивого руля шикарного автомобиля и свободно поворачивая голову в мою сторону, так словно машина была сама по
себе, а девица сама по себе, она повествовала, как ей было странно самой год назад побывать в России и встречаться с бывшими одноклассниками. Ей казалось, что она ушла от них далеко и были смешны их разговоры, планы на будущее, заботы и мечты. Она водила машину, отдыхала где
хотела, ее ждала счастливая независимая жизнь американской студентки
и, упаси меня Бог, было ее разубеждать, назидательно поучая, что в
жизненной гонке трудно назвать настоящих фаворитов...

В Блумингтоне девица повела меня в греческий ресторан, деловито
заметив, что деньги на ужин выдал университет и я могу себя не стеснять. Мы ели умопомрачительную баранину - я, запивая красным вином, а
ей по возрасту алкоголь не полагался. Малость захмелев, я настырно пытался понять, что будет, если все-таки моя спутница выпьет пива и пояснял, что на ее бывшей Родине студенты наверное гордились бы, буде им
пришлось бы попасть на вторую страницу газеты и оказаться в списке нарушителей трезвого образа жизни. Юная экс-соотечественница хихикала,
кокетливо стреляя во все стороны миндальными глазами, томно тянула коку-колу и рассказывала о покоренных ею мальчиках, а потом отвезла к
пригласившей меня преподавательнице университета Рае Шульман. У Раи я
попал на Хэллоуин - тыквенный карнавал, от которого упреждала своих
воспитанников православная гимназия города Святого Франциска.

Ничего демонического, правда, здесь не было. Хеллоуин превратился
в сумасшедшую многолюдную вечеринку с русской попсой, одни люди появлялись, другие исчезали, совершенно пьяная хохлушка, приехавшая по
программе Фулбрайта изучать молекулярную биологию, вешалась подряд на
шею всем мужикам не взирая на национальность. Американцы были растерянны, а устроившая все это торжество по широте души и отчасти из соображений карьерных Раиса не знала, куда любвеобильную гостью девать.

Раечка была совершенно замечательная женщина: крупная жгучая брюнетка с чудными карими очами, низким грудным голосом, похожая на оперную певицу, живая, подвижная и непринужденная, при общении с которой
кажется, что вы знакомы тысячу лет. Приехав в Америку в середине восьмидесятых, она довольно быстро развелась с мужем и начала устраивать
новую жизнь. К тому времени, когда я с ней познакомился, Рае привалила
необыкновенная удача: она попала в автомобильную катастрофу и сильно
повредила ногу. Она тот час же подала в суд на своих друзей, в чьей
машине находилась, предварительно поставив их об этом в известность. В
суде ее адвокату удалось доказать, что травма может воспрепятствовать
профессиональной деятельности его клиентки, а еще пуще устройству ее
личной жизни, в результате чего пострадавшая получила от страховой
компании своих приятелей очень приличную компенсацию. В тот момент
когда я у нее гостил, она подумывала о покупке собственного дома, писала очередной учебник, снимала учебный фильм и много работала, чем
очень гордилась (как и все здешние люди). В частности она работала переводчицей у Горбачева, когда тот приезжал в Индиану по приглашению
какого-то фонда. Раиса непринужденно рассказывала о нем смешные бытовые подробности и, слушая ее, опять я думал все о той же вещи: как поразительна жизнь - еврейская эмигрантка, «предательница» Родины переводит бывшему Генеральному секретарю коммунистической партии Советского
Союза, ходит с его женой по магазинам и помогает ей выбирать тряпки, а
потом, поругивая мужиков, курит с дочкой, а папаня их политически-корректно добродушно поругивает. Для Раи же все это было в порядке вещей,
и Горбачев был просто доброжелательным, воспитанным мужчиной, любящим
свою семью. Рая была счастлива, как только может быть счастлива свободная энергичная женщина. На Хэллоуине отплясывала под Алену Апину и
Таню Буланову так, словно и не было никакой травмы, ну а про личную
жизнь и нечего говорить.

Вышла ли бы у нее такая жизнь в России? Кто знает. Раечка не питала к бывшей Родине злых чувств, как не питала их, по-моему, вообще
ни к кому. Где-то в Нью-Йорке жил, устраивая судьбу, ее взрослый сын -
у него все складывалось не столь удачно, возможно он пошел в папашу -
а Рая, притягивая удачу, брала от жизни все... Наутро после бессонной
ночи она отвезла меня на автобусную остановку, мы мило расстались, но
я чувствовал, что ее интерес ко мне, ежели и был хоть чуточку, то давно угас, и вряд ли мое пребывание в Индиане, в ее доме и в ее памяти
оставило какой-нибудь след. Но какое это имело значение?

3.

На восточном побережье было холодно и шел дождь. В аэропорту Вашингтона никто меня не встречал, хотя и обещали встретить, и только за
рулем притормозившего автомобиля похожая на мальчишку пристально и
враждебно смотрела молодая женщина с короткими темными волосами.

- Если бы вы не появились через минуту, я бы уехала, - сообщила

она мне холодно.

- Но я вас ждал, я думал...

- Что вас будут встречать у трапа?

Я замолчал и стал смотреть в залитое водой окно, уже жалея, что
поселился не в гостинице, а согласился на предложение знакомых знакомых переночевать у их друзей, жалея, что вообще поперся в этот Вашингтон, где кроме Белого дома не на что смотреть. Да и зачем мне Белый
дом? Никаких дел у меня тут не было, и после независимой жизни в
Сан-Франциско и пирушки в Блумингтоне я был огорошен и разочарован.
Нахохлившаяся, вызывающе молчащая девица, разбрызгивая лужи, и, как
мне казалось, не слишком уверенно вцепившись в руль, везла меня по
мокрому, продутому ветром хмурому городу в подозрительный офис, где я
должен был переночевать.



Улица в Джорджтауне - старой части Вашингтона

Мы заехали в район, напоминавший Васильевский остров - те же ровные пересекающиеся узкие улицы с номерами, аккуратные и долгие проходные дворы с арками, доходные дома. В одном из дворов остановились и
нырнули в лабиринт проулков, лесенок, переходов, балконов, так что
очень быстро я потерял направление пути, но боялся рассердить свою
спутницу расспросами, как отсюда выбраться.

Офис располагался на первом этаже небольшого здания. Он принадлежал одной из тех неправительственных добровольческих организаций содействия кого-то кому-то, которых так много в Америке, что неизвестно,
есть ли от них толк кроме как им самим.

За столами с компьютерами стоял диванчик, рядом кухонка и ванная.
- Сегодня и завтра здесь никого не будет, но постарайтесь, чтобы
вас не заметили.

- Мне только переночевать.

- Вот ключ. Когда будете уезжать, оставьте его под ковриком. Никто вас не побеспокоит, правда, может придти Джордж. Он гомосексуалист,
но вы не бойтесь. Джордж неопасен.

Голова еще шумела от недосыпа, мелькавших лиц, смеха и звонких
голосов. Я тщательно запер наружную дверь на такую же аккуратную защелку, что была в гостинице в Сан-Франциско, принял душ и усилием воли
заставил себя не лечь спать, но собраться на прогулку. Уже перед выходом машинально повернул крохотную защелку замка, хлопнул дверью, сделал несколько шагов и только тогда понял, какую ужасную совершил вещь.
Но было поздно - дверь захлопнулась. Только на сей раз изнутри, а я
остался снаружи без вещей и ночлега. Я еще не верил в этот абсурд. Я
не мог второй раз наступить на те же грабли. Я пытался что-то сделать,
повернуть ключ под подозрительными взглядами проходящих мимо людей, но
все было тщетно.

Боже, как я не хотел с ней снова встречаться! Но что оставалось
делать... Сразу я вспомнил все лабиринты, сразу отыскал телефон и
двадцатипятицентовую монетку, и наверное у меня был такой несчастный
голос и такой несчастный вид, когда мы встретились вечером после того,
как я три часа безо всякого удовольствия побродил по Национальной галерее, что нелюбезная соотечественница смягчилась.

- Не думайте, что вы первый. Эту дверь столько раз и ломали, и

вскрывали. Я поищу запасной ключ дома. А не хотите вечером пойти на
службу в церковь?

- В какую? - спросил я испуганно: не адвентистка ль?

- В православную, разумеется.

Все-таки постепенно я начал ощущать разницу в общении с русскими
и с евреями в Америке. Русские могли быть закрыты, насторожены и даже
враждебны, но если удавалось их тронуть или расположить, внутренняя
защита пропускала, и дальше начиналось безудержное общение. С евреями
все происходило наоборот: они были дружелюбны и милы, разговорчивы и
даже болтливы, но когда отношения с ними доходили до какой-то точки,
замыкались, и ты наталкивался на стенку. Американцы сочетали качества и
тех, и других, но это отдельная история...

Темными улицами мы проехали через центр города и остановились
возле небольшой одноглавой, недавно построенной церкви Иоанна Предтечи
с вынесенной на угол четверика колокольней. Здесь было что-то совсем
иное, чем в Сан-Франциско. Менее пышное, менее торжественное и больше
похожее на обычную московскую службу. Полутемный храм, редкие молящиеся, непрофессиональный хор, огоньки свечей и долгая исповедь после
службы. Когда мы вышли, на улице среди густых деревьев горело так мало
фонарей, как если б я оказался не в столице самого богатого государства, а в каком-нибудь южном городе в сегодняшней Малороссии.

Мы побрели по вечернему городу и, чем больше я узнавал свою спутницу, тем больше мне нравилась и она, и ее здешняя жизнь, так непохожая на судьбы и сан-францисской беженки, и блумингтонской еврейки. Все
было очень уютно и разумно устроено в ее повседневном существовании.
Она много занималась домом и воспитывала дочь так, чтобы та ни в коем
случае не забыла родного языка и говорила без всякого - что такая
редкость для приехавших из России детей - акцента, водила ее в русскую
церковь, на выходные уезжала с мужем на океан, а летом спасалась от
невыносимой вашингтонской жары в русской школе в Вермонте.

Она представлялась мне таинственной, благополучной и счастливой.
Позднее я понял, что во многом ошибался - вряд ли судьба молодой женщины без образования, без профессии, полностью зависящей от мужа и
постоянно привязанной к ребенку, пусть даже не знала она нужды, была
такой уж благополучной. Но тогда она показалась мне созданной для
счастья. В ней было дыхание чего-то очень далекого, может быть роднившее ее с теми русскими эмигрантам, кто избежав тяжкой советской судьбы, сохранили в сердце Россию. Но ведь она-то родилась в "совке", ее
отравляли, как и нас всех - так что же тогда и почему я воспринимал ее
как существо совершенно иного порядка?

За несколько лет, миновавших с того вечера, отдельные детали ее
рассказа могли потеряться, но суть его была такова. Танин отец принадлежал к людям диссидентствующим и неспокойным. Таню растили христианкой, она не была ни пионеркой, ни комсомолкой, а когда ей исполнилось
тринадцать лет, отца, занимавшегося распространением религиозной литературы, посадили. К тому времени у него уже была другая женщина, и Танина мать на суд не пришла. Обращенная в христианство мужем, она не
могла простить ему измены, а Таня была и помнила, как все происходило.

Она говорила об этом довольно бесстрастно и скупо, но в ее сдержанности было нечто обжигающее, и, слушая ее, я вспомнил две истории.
Одну - рассказанную Леонидом Бородиным - как во время суда над ним в
восемьдесят втором году, его дочка все время сдерживалась, но когда
объявили приговор - пятнадцать лет лагерей - и его уводили из зла суда, заплакала. Он обернулся и крикнул:

- Не смей реветь! Ты не видишь, они именно этого хотят.

И другую - про украинскую девочку, с которой я познакомился в восемьдесят шестом году в Артеке. Я работал тогда переводчиком, и однажды поздним вечером, когда мои подопечные колумбийцы отплясывали на пирушке, со мной вдруг заговорила девочка из Припяти - в лагере тогда был целый отряд чернобыльских детей.

Она говорила о том, как переживала те апрельские дни, как сначала
им не разрешали никуда из города уезжать и делали вид, что ничего не
произошло, а потом велели в одночасье собраться и покинуть дома, не
взяв с собой ничего. Как потом привезли в какой-то лагерь и все в этом
лагере - и взрослые и дети - шарахались от них, точно от прокаженных.
У нее не было ни обиды, ни боли, ни ужаса, ни упрека, а только доверчивость, обращенная к постороннему человеку, и эта доверчивость заставляла меня испытывать неясное чувство вины. Она не видела моего лица, а я - ее, мы не знали, как кого зовут и на завтра не смогли бы
друг друга узнать, и вряд ли понимала тринадцатилетняя девочка, зачем
рассказывает свою историю неизвестному человеку. Все происходило помимо ее воли, и только на прощание, когда немолодая пионервожатая стала
созывать детей спать, девочка отпрянула:

- Вы только, пожалуйста, не выдавайте меня никому.

И вот почему-то Таня с ее бесстрастной и - показалось мне - впервые рассказанной историей про своего отца и суд над ним, напомнила мне
ту девочку и снова заставила ощутить вину.

Я представлял московскую школьницу, отец которой сидит в тюрьме,
и все это знали, все сторонились ее, говорили за спиной гадости, и все
нужно было пережить, ходить на уроки, учиться и не сломаться. А вина
моя была в том, что у меня не было уверенности: если б так случилось,
что я оказался в ее классе и учился вместе с ней, я не был уверен, что
не примкнул бы к тем, кто от нее шарахался и осуждал... Во всяком случае так показалось мне тем вечером, когда мы шли по окутанному туманом
сырому покойному городу.

А все же удивительно складываются людские судьбы. После освобождения из лагеря Танин отец занялся бизнесом. Довольно скоро он разбогател, и Таню, совсем молодую, только-только окончившую школу, выдал
замуж за своего молодого компаньона, который был ее старше на десяток
лет. Потом он обанкротился, и к той поре, когда мы с Татьяной каждый
на свой лад вспоминали былые дни, скрывался от кредиторов, в числе которых был его зять, в Восточной Европе. Танина же матушка, выполнив
долг перед семьей, оставила дом, постриглась в монахини и вскоре подвизалась игуменьей в одном из отдаленных вятских монастырей. Она скупо
писала дочери о заботах и тяготах необъятной монастырской жизни и звала к себе погостить. Мне бы хватило и половины этой истории, чтобы голова пошла кругом, и быть может именно поэтому там, в Вашингтоне, у
меня возникло желание пожить неспешной полуэмигрантской жизнью. Ходить
в храм, учить детей русским сказкам, ездить на нормальной машине и не
знать нужды. Удобным и приспособленным к жизни все здесь казалось. Невысокий зеленый город, красивый и в то же время незахолустный. И даже
до Москвы на самолете столько же часов лету, сколько езды на поезде из
Питера.

Наутро я отправился смотреть Белый дом, который удивил меня своей
незначительностью. На телевизионной картинке здание выглядело внушительным, наяву - обычный американский особняк, вроде того, что хотела
купить Раечка Шульман. Даже в Айове-сити, не говоря уж про Сан-Франциско, я видел дома побогаче. Да и вообще странное впечатление произвела на меня столица Соединенных Штатов Америки с ее парадной стороны.
Здесь была как раз та самая история, которой мне недоставало в Айове,
здесь ее тщательно культивировали, но образ ее... Он был очень советский, только с более человеческим и продуманным лицом. Я бродил среди
мемориалов двух войн - корейской и вьетнамской, и на гладкой мраморной плите отражалось мое лицо и лица всех, кто проходил мимо, рассеянно скользя по рядам фамилий погибших и чеканно выбитой надписи Freedom
is not free с ее слишком изящной для места скорби игрою слов. Толпился
народ, американцы, иностранные туристы, экскурсионные группы и очень
много детей, которых привозили сюда со всей страны.



Мемориал Корейской войны


Мемориал Вьетнамской войны


Мемориал Вьетнамской войны

Дождь не прекращался и по-прежнему было холодно. На зеленой траве
стояли в человеческий рост фигуры солдат в касках и плащ-палатках,
иные даже в ушанках, так что их можно было принять издалека за солдат
Великой Отечественной, либо за брянских партизан. В огромном мемориале
независимости экскурсоводы рассказывали школьникам и приезжим студентам историю образования их государства и давали уроки патриотизма,
возносились высеченные из камня монументальные лица отцов-основателей
нации, и я легко распознавал в выражениях их лиц тот комендантский
дух, что был приставлен проверять наличие железных сеток на окнах в
далекой Айове.



Канал в Джорджтауне - старой части Вашингтона

Мемориальной частью и прилегающими к ней широкими имперскими улицами Вашингтон не исчерпывался. Город сохранил историческую часть, где
было очень зелено и оживленно и ничего не напоминало о столичной судьбе обыкновенного американского городка. Я шел вдоль Потомака, глазел
по сторонам, смотрел на яхты и катера, забрел в церквушку, где давали
концерт органной музыки и разносили бесплатные напитки и печенье для
всех пришедших послушать; потом двинулся выше по извилистой улице к
огромному кафедральному собору. Дорога была очень долгая, ее пересекали неизвестные мне улицы и бульвары, но я не садился в автобус, потому
что привык узнавать незнакомые города ногами.

Было уже совсем поздно и темно, когда я пришел к собору на высоком холме. Несмотря на неурочный час храм оказался полон народу. Роскошно одетые мужчины и женщины, нарядные девушки и множество молодых
людей в черной военной форме - здесь торжественно отмечался выпуск
морских офицеров. Незримая и теперь должно быть самая могучая армия в
мире, следов которой я прежде нигде не замечал, предстала перед моими
глазами во всем своем величии. Я смотрел на лица этих улыбчивых и
взволнованных торжеством людей со странным чувством, кто они - недруги, друзья?

А потом долго шел в ночи наугад в обратную сторону. В пустынном
баре выпил текилы и съел острую мексиканскую пиццу. Дождь кончился, и
в небе над Вашингтоном зажглась луна. Она осветила притихший город,
крышу Капитолия, фигуры солдат на зеленой траве и фамилии на зеркальной стене, здание Национальной библиотеки и Верховного Суда. Мокрые
листья лежали в лужах, река Потомак - почти что Потудань - текла передо мною. Мне захотелось в ней искупаться и так же плыть, как я плыл по
Ойошке, но что-то остановило меня. На другом берегу располагалось пятиугольное здание военного министерства, еще дальше то место, где, по
мнению переделкинской поэтессы, прослушивали все наши разговоры - я
был в самом сердце этого враждебного моей стране мира, но не чувствовал ни опасности, ни вражды - а лишь страшное одиночество.

Последние публикации: 

X
Загрузка