Масоны моего мозга

(Из записок неизвестного)

Начало

8.

Я открываю дверь – и вижу ее.

Я вижу женщину, которая сегодня принадлежит мне!

Она сидит на ночном табурете, полуобернувшись к распахнутому окну,
профессионально экипированная в блестящее неглиже. Как рыба
какая в лунную ночь, в рьяных извивах теней соблазнительных,
стремительных и неуловимых подводно, – но сообразно
положению всего тела сидячего. Ко мне спиной тела.

Странно, но мое появление ее ничуть не трогает – она продолжает
покуривать ментоловую сигаретку, не отрывая взгляд от огней,
которыми город стреляет в ночь уверенной эротической дробью…
Женщины-рыбы-русалки падки на дробинку (достаточно и одной;
сладкий приход долог и стремителен!); и даже тогда, когда
вроде бы они статичны (повернуты к вам спиной, не обращают на
вас внимания), – и даже тогда, будто бы плавают они, гладкою
кожей подлунно сверкая, заходятся они в блике зеркальном, –
от плавников своих отточенных маникюрно, от поверхности воды,
сексуально-мягкой, от красоты своей гибельной, – хохочут,
хохочут, бесноватые твари, – только бы выесть всего тебя,
выесть тайники твои грандиозные, всех твоих масонов печальных и
одиноких, а может, и соблазнить их всех и поочередно
каждого до единого…

…Хотя я свое нахождение здесь, здесь явно афиширую: то налью в
стакан вина, то зажгу спичку, небрежно кину коробок на трюмо, то,
наконец, раза два или три кашляну предвзято, чтобы
намекнуть о нетерпении, так сказать...

Ее вообще ничего не волновало.

«Точно с шизой!» – вспомнились слова ее бескомпромиссной напарницы
по бизнесу. Мало того, что к гостям не выходит, так придется,
наверное, малютку бревном волочь в кровать! А если начнет
упираться?.. А если она скользкая, русалка, впрямь? А если
она пахнет рыбой секретов?.. Или тенетой соблазнов?.. Ведь
королева диверсий же?.. Ведь заблудила в густом мраке случая?..

Суетные умствования несмыкающего глаз ученика, приноравливающего
длинные руки… но в ней вдруг в самой появляется решительное
движение. Она резко тушит сигарету – резко оборачивается.

Она оборачивается – и я чуть не теряю рассудок!

Боже мой, передо мной находится моя... нет, уже не моя – но все же
когда-то моя – Ирочка! Она первой узнает меня. Куртизанка,
вынырнувшая из литературных сочинений прошлого (а заодно из
одноименных экранизаций всех времен и народов) – разочаровано
и приторно хлопает себя по колену, демонстрируя всю пошлость
низкопробную иронии судьбы.

– Как?.. Ира!.. Это ты? – лепечу я. – Никак не мог представить, что
мы именно здесь... в этом... встретимся в этих условиях!

Она таким же обреченным рывком захлопывает фортку и хочет что-то
произнести… но запинается на полуслове.

– Объясни: как это понимать? – ползет к горлу тошнотворный ком. – Ты
стала проституткой?! Ты зарабатываешь своим телом?!

Она опять ничего не отвечает, все смотрит сквозь меня, будто не
понимает, о чем речь. Достоевский и иже с ним в команде
определили уж это состояние надутой девочки – каждый на свой лад
премногоуспешно: мгновенная тупость после безжалостного пинка
судьбы!

– Ира, но как же принципы – твои принципы? Я понимаю: безнадега,
нужда, да и вообще – повальное безрассудство, наплевательство
на уклад, – но как же ты?.. Ты сама не раз говорила, что быть
«феей сумерек» – край небрежения к себе!..

– ...Налей вина! – вот уже звучит строгий приказ ее. – И перестань
ныть! Сколько мы были знакомы – ты всегда ныл!.. Даже твои
неуемные и всегда неуместные философствования – сплошь нытье!

Она подносит стакан к губам и, несмотря на волнение, пьет до дна.
Если женщина хлещет крепленый суррогат залпом – ей не до шуток
– что-то еще, помимо внешних пятен и упреков, гнетет ее.

А я, потрясенный (но скорее потрясенный постфактум, уже переживший
нечто подобное в извилистых лабиринтах мозга где-то, когда-то
(после закидывания в себя очередного книжного литературного
кирпича масонско-классического), стою посреди
полуосвещенной комнаты у безымянной высоты – края продавленной софы, – не
в силах приблизиться к Ирен, и рыдания пост-постмодерниста
готовы в любое мгновение вырваться из меня. Я не знаю чему
мне слезы лить: тому ли, что ситуация такая, чрезвычайная,
непредсказуемая, щекотливая и вместе с тем пафосно-отчаянная,
проманифестированная тревожным гением человеческим задолго
до моего появления на свет, – или же: что случай – коснулся
меня лично, заблудившего в этот житейско-литературный
разворот… Попытаюсь по порядку.

Итак, вот уже целый год, как мы с Ириной расстались, вернее, это она
бросила меня. И год напролет я слезами и эрекцией исходил
по ней, слепо стремился в своих мечтах; казалось, ни одна
женщина, кроме нее, не способна меня по-настоящему увлечь –
пробудить восторженное влечение души и тела… Да, да, так бы и
увидел, и написал (особо уж не сопереживая) Лимонов, я в этом
просто уверен, даю голову на отсечение!.. Но реальность,
есть реальность – впереди только голая (хе-хе) реальность, а
стало быть, литературщина, не иначе!.. Иду далее.

После Ирки, этой любимой змеи, у меня не было вообще баб, я
совершенно отвык от них, всячески избегал. Но время берет свое, оно,
конечно, затушевывает любые интимные подробности и всхлипы,
– и вот я опять пускаюсь в поиски амурных авантюр, а
баловнем судьбы зачем-то вновь заброшен к ней, Ирине, но уже не в
качестве партнера на равных – а временщика ее тела, души
своей подарить она, увы, уже не в состоянии!.. Приторный ученик
Лимонов-Савенко, не иначе!

Я так эмоционально размяк, что не могу вымолвить ни слова, – а все
смотрю на нее, не отрывая глаз, и смотрю. Я, должно быть,
напоминаю ребенка, которого в чем-то великом провели, обманули
в ожидаемом, – и вот-вот он сейчас разрыдается на виду у
всех, но в силу младой гордости, в силу внутренних
фантастических причин сдерживает свой плач, который уже явно заметен
если не в конкретном проявлении, то в подрагивающих губах,
глубоко торжественно осознающих обиду глазах, в страстном
величии глаз… Уже не ранний Лимонов – Достоевский в зените,
ей-ей!..

– Что ж, если тебе необходимы объяснения – изволь! – она тянется к
пачке сигарет, неверно чиркает раз-другой надломленной
спичкой. – Но проблема в том, что это совершенно ни к чему! –
неровно затягивается она, чуть не подпалив пышную челку. – Ты
все равно останешься при своем!.. Черт побери, – почему ты
считаешь, что Земля крутится для тебя?.. Это нелепо!.. Вот и
сейчас у тебя такой вид обиженный, будто все вокруг виноваты:
все пошлые, грязные, а ты – святоша, ангелоподобный нищий
супермен!.. Ха-ха-ха! – Оглядись! Ты что, не видишь, чем живет
мир? Не философией и поэзией... Мир живет деньгами – только
деньгами! – как хищно сверкают ее глаза, что светодиоды с
проспекта.

– Как ты изменилась, Ирочка, – не отступаюсь я, комкая и выбрасывая
с маху всю Достоевщину с Лимоновщиной, – как негодящийся
тест отработанный, длиною в сумеречность километровую, – их
почему-то, этих двух (а заодно и целый легион, включая
иностранный контингент) злосчастное присутствие занудное в патовых
обстоятельствах моих стрессовых. – Раньше у тебя были иные
мнения. Ты сама писала стихи – напомнить...

– Глупости! Оставь абстрактные увлечения в покое – я о другом!

– О чем же?

– Ты что, не понимаешь, что молодые красивые девки просто не в
состоянии идти в офис на телефоны или к станку на завод, да и
вообще где-либо вкалывать? Не для того даны красота и
молодость, чтобы сгубить – за гроши отдать государству!.. Я не
оправдываю свое занятие, но другого выхода здесь нет – в этой
стране! Тут либо спиваются, а потом идут пахать за копейки; либо
выходят на панель...

– ...и потом спиваются. Ты это хотела сказать?

– Ах, опять с упреками… – она смотрится уже в ручное зеркальце и уже
совершенно обыденно, по-домашнему, правит пышные, белокурые
локоны, окутанные блестками, словно деревья клип-лайтом на
проспекте. – Поверь, я сама себя корю, но такова
действительность. В данный исторический момент для меня не существует
никаких перспектив, кроме этого рентабельного дела…

– Я уже слышал подобное. От твоей подруги.

Она усмехнулась в зеркало, вскинула на меня потрясный взгляд –
закружила словесной танец.

– Ты неисправимый идеалист. Я, может, специально год назад ушла от
тебя, чтобы ты разобрался в себе – понял людей вокруг. Ты мне
очень нравился, не скрою, но оставаться с тобой было
невыносимо: мы бы дошли до абсурда! Ведь кроме рифмоплетства и
философских бредней, кроме постели, которая ничем не
подкреплялась – кроме, как только постелью, – мы ничего не имели. Мы б
опротивели друг другу...

А вот это уже стало попахивать мыльной телевизионной оперой.

– А что мы должны были иметь?.. Чем должна была подкрепляться
постель?! – Рамки жанра, есть рамки жанра; продолжаю гнуть этот
вневедомственный водевиль. Ирен также оправдывается, по
накатанной; интересно, с какой героини безжалостно дерет она
кальку чувств – по масону Флоберу, иллюминатам: Золя или
Мопассану?.. Ее реплика…

– Тебе никогда не понять женщину! Ты наглухо заизолирован
беспрерывным эгоцентризмом. Все твои идеи отталкиваются и замыкаются
только на своем. А женщине в первую очередь нужен мужчина, –
а не болтун! – требуется опора, а не сопливый пессимизм
разглагольствований о мире! Мне так кажется, что любая
философия, какой бы она ни была, – уже пессимизм!.. Тем более – эта
твоя мрачно-игривая традиция – валить без разбора все на
масонов…

Ну и змея, нашла как ужалить…

– Именно я повлиял на твое намерение продавать себя?! – новое
чувство заслоняет и детскую обидчивость, и несуразное
вчувствование себя в фокусе обывательского накала, – не говоря уж и о
впечатывании себя, – на ошарашенное мгновение, растянутое в
вечность, – в литературную версию всегда актуального, по
вышедшим уж в тираж меркам, Просвещения. Я требую от себя (словно
бы стучу молотком остервенело по земному престолу) реальных
чувств, и, стало быть, реального же события!

Ирен как заводная опять тянется к сигаретам.

– Время, проводимое с тобой, удвоило мое отчаяние, состояние
безысходности. Ты, конечно, бывал очень мил, по-своему даже
талантлив, что меня и удерживало рядом, но формула «с любимым рай в
шалаше» устарела… Хм! Иногда я просто проклинала приход
зимы – по причине стыда и ужаса: не имела приличных сапог! Ты
был не в состоянии меня сохранить при себе в необходимой для
женщины форме; ты ни на что не способен был в материальном
отношении...

– Ира, но ведь это ужас! Тихий ужас!! Это не оправдывает… нисколько не…

– Конечно, я могла бы найти какого-нибудь обеспеченного мужчину,
который решил бы все мои финансовые трудности. Но за это нужно
платить. Рабством у этого человека – быть к нему всецело
привязанной. А так проще, гораздо проще: клиент сменяется
другим, другой – третьим… ни от кого в конечном итоге не
зависишь. Так честнее перед собой!.. А денег?.. Денег хватает, чтобы
вообще не думать о них.

– Много платят?

– А разве ты не знаешь? – Она мечет в меня стробоскопически быстрым
щупающим взглядом. – Сколько ты заплатил хозяйке? Небось,
разбогател? Каким это образом?

– Я не платил. За меня Валерка рассчитался.

Мой луч также выхватывает ее лицо, исказившееся в уродливой гримасе.
И уже совсем не чета надуманным ликам нашенским
Достоевского или же не нашенским, но иже с ним, – там была хоть
какая-то надежда (на просветленность), в том времени.

– Валерка – твой друг? Я не знала. Так ты до сих пор такой же нищий!
А я-то думала: деньжата появились – вот дура, зачем бросила
такого парня! – Ха-ха-ха!

Вот оно! Внимание! Самое настоящее побуждение, – или пробуждение
динамическое зверя! – нигде не вычитанное, а поднимающееся
валом изнутри! Мне вдруг захотелось наброситься сейчас на нее –
избить. Чувство обиды вытесняет настоящий гнев. Не потому,
что Ирка сделалась блядью, а оттого, что так легкомысленно и
небрежно отмахнулась от всего, что объединяло нас раньше,
делало целым в главном потоке поэзии жизни; и вот теперь,
из-за дурацких сапог, у нее не просто сменились занятия –
изменились мозги – стали набекрень!

Ей богу, захотелось избить: придавить сладко, припереть своей лапой
за глотку, вырвать и язык, и горло, и жабры русалочьи!

Ее проституцию я бы мог понять, простить, но вот нынешнего отношения
к жизни и ко мне, – лихой фейерверк из слов: «зачем бросила
такого парня» – этого я принять отказываюсь! (Радикальная
разница мировоззрений, безусловно, – в прочитанном материале
в коленкоровых обложках.)

Я подошел к ней, благоухающей неистово парфюмом, вплотную, попытался
захватить своей пятерней ее шею, как обычно берут кошек –
за шкирку,– потом развернул и резко бросил Ирку на видавший
уж виды, условно застеленный для клиента диван.

– Раздевайся, сука! – в ярости прошипел я. – Сейчас будем
выколачивать твою дурь!

– Что?! Что ты хочешь делать? – взмолилась она. – Ты сошел с ума!

– То, зачем пришел, – получать!

Я содрал с нее (под блеск и треск статический) туманные блядские
одеяния и зашвырнул их куда-то в угол.

– Ты хотела настоящего мужчину?! Сейчас узнаешь, что такое настоящий
мужчина!!

Я зачерпнул с трюмо ворох всяких кремов, помад – принялся наскоро
выжимать их содержимое на Иркино прекрасное тело.

– Что?! Что ты делаешь?! – пробовала крикнуть она, рассчитывая на
помощь со стороны, но я заткнул ей рот, процедил в самое ухо:

– Будешь орать – прибью!

Мне захотелось скандала, жуткого, свирепого, все сметающего на своем
мрачном вдохновенном пути. Во мне восстали масоны и их
символы и атрибуты, как это обычно и бывает в период значимой
исторической ломки: резец-мысль, молот-воля...

Я выпотрошил маленькую блядскую подушку, стал валять Иркино
вымазанное жирным кремом тело в сухих перьях. Я даже ее

чудесные волосы не пожалел – они торчали скомканные, клочьями в
разные стороны; Ирка была похожа на мокрую курицу.

Что характерно, в момент экзекуции мне вдруг становилось даже
забавно. Будто у меня в руках податливый пластилиновый комок, с
которым можно творить все что угодно, любые исторические
эмоции коммунально вымещать. Я то душил Ирку, то заламывал ей
руки, то пытался трясти, как грушу. По бессознательному
инстинкту хотелось выбить из нее все то, «чем она сделалась
сейчас», – оставить «что было раньше», когда мы искренне нуждались
друг в друге: бегали на фильмы всегда ретроспективного
Бунюэля, читали вслух откровения всегда уничтожаемого (самое
себя) Лимонова и нежно, почти невесомо погружались во
внелитературное и уж тем более внекиношное объятие, – прежде чем
впервые провели вместе ночь. Я хотел силой заставить ее
измениться, не понимая, что возбуждаю и в ней ответную коммунально
профанную ярость.

В какой-то момент она выскользнула из моих «ваяющих» клешней (не
так-то легко удержать измазанную кремом женщину), хладнокровно
– предельно хладнокровно – запустила в меня маленькой ночной
табуреткой, и с истошным воплем: «Уберите этого
сумасшедшего!» – выбежала из комнаты.

Табуретка рассекла мне левую бровь. При виде крови меня обуяло
неописуемое бешенство – я принялся крушить все вокруг.
Перво-наперво я схватил торшер, зачинщика бегающего блика – светового
сюжета, и жахнул его тяжелой пятой по огромному зеркалу
трюмо. Потом взялся уж за бельевой шкаф – в котором простыни,
одни лишь простыни, ничего кроме простыней, неглаженных и
быстрых для употребления, исключая подозрительного вида черный
кружевной чулок, который сам собой вдруг взвился в воздухе, с
целью залепить, наверное, мою рассеченную (но и не так
чтобы очень, уже терпимо) бровь. Тут как тут объявились Валерка
с хозяйкой. Валерка хотел накинуться на меня, скрутить,
однако был пьян – промахнулся. Я увернулся от него, отбросил на
диван мертвецки побелевшую даже сквозь толстый слой румян
Марью Ивановну. Путь к упоительному натиску был открыт – я
вбежал на кухню.

На кухне побледневшая же голая девка, обронив начисто простынь,
пыталась добудиться кавказца – тщетно. Она уж давно спрыгнула с
него и трясла, парень привалился к стене. Ирки тут не было.

– Где? Где она?! – набросился я на проститутку, почти замахиваясь
нешуточно. – Отвечай – иначе зашибу!

– Она... наверное, в ванной... – пролепетала обмякшая шлюха.

Бросив остервенело в мусорное ведро напитавшийся кровью черный чулок
соблазнов, я бросился в ванную комнату.

Дверь оказалась почему-то открытой. Я быстро запер ее за собой и
хотел, было, продолжить учиненную расправу – но что-то
остановило.

Вдруг резанула по сердцу поза, в которой находилась моя Любовь.
Забившись в угол у плакучего, подсифонивающего унитаза (сразу
видно: мужчин в этом доме нет, одни клиенты!), она сидела на
корточках, безуспешно пытаясь спрятаться под ворохом быстрого
использованного белья, еле слышно всхлипывала; все в ней
этим мгновением выдавало жалость и беззащитность.

Спесь выветрилась, высвобождая место для другого. Странно, но Ирка
опять сделалась исторически ближе, желанней.

Я склонился к ней.

– Извини, милая, дорогая Ира, – прошептал я самое простое, что
пришло на ум, не думая о литературных героях и героинях,
высвобождал ее из кокона липких простыней; решился ее обнять. – Я в
самом деле стал полным психом... У меня ведь не было вообще
после тебя… никого… Во всех видел коварство – одичал...

– Нет, нет, это я виновата... Ты милый, хороший мальчик – это я
довела тебя до кошмара, – она повлеклась ко мне, ее глаза тоже
были полны тихих слез. – Ты ведь всегда любил меня – так?.. А
я, продажная, променяла любовь...

В дверь тем временем без устали тарабанила Марья Ивановна. Она была
не на шутку встревожена, что я прибил несчастную Ирку, раз
такая странная тишина воцарилась в ванной комнате. Она
требовала, чтобы мы ответили, не дождавшись, заставила Валерку
вломиться.

Валерка приналег, дверь без особого внутриквартирного сопротивления
коммунального распахнулась.

Сцена представилась невероятная. Два покрытых перьями чудища,
свернувшись в один ком, катались по полу – лобзались с неистовой
страстью. Казалось, ничем нельзя разорвать это причудливое
любовное сцепление. Валерка с хозяйкой замерли на месте, не в
состоянии произнести ни слова. Они полагали увидеть ужасное;
им грезилось нарваться на изуродованный труп бедной
проститутки и безжалостного убийцу, монструозно взирающего хладно
на окровавленную жертву. Мало того, что они не обнаружили
борьбы, ожидаемого насилия квартирного, – на них вдруг
неожиданным светом, всплеском ярких лучей навалилась сама любовь,
взаимное понимание слившихся в одно целое, в едином поцелуе
любовников – прекрасных в своем счастье… Возможно, и звучит
банально по сказу непутевому, коммунальному, но это так…

Однако сомнение во внутренней текстуальности индивидуальной, в
мировоззренческом дискурсе собственном, все же зародилось в Марье
Ивановне:

– Скажи, Валера, он что – сексуальный маньяк? – вполголоса
произнесла она, и сама вдруг повлеклась к Валерке, мягко и осторожно
погладила его по груди.

– По всей видимости, – выдохнул протрезвевший Валерка. – Привел вот
на свою голову...

– Сама шизонутая, и клиенты ей шизонутые попадаются! – заодно
ляпнула подоспевшая девица, так и не добудившаяся кавказца.

– Я где-то читала, что все масоны – чокнутые! – осмелев, опять
заверещала она. – Они либо гомосексуалисты, либо имеют другие
половые извращения! По крайней мере, если ты гомик или иной
маньяк – то тебе прямая дорога в масонство. Не знаю только –
почему?.. Да, да, я сама читала, своими глазами...

Меня, между тем, одолевала страсть, я уже не мог сдерживать порывы.
Несколько месяцев абсолютной нелюдимости, в том числе
воздержание сексуального порядка, сказали свое дословесное и
интертекстуальное «Можно!» дискурсивное. Кувыркаясь в обнимку с
любимой змеей, не обращая никакого внимания на отупевших
зрителей, я наскоро принялся сбрасывать с себя вымазанную кремом
и перьями рубашку, затем брюки. Хотелось на факте доказать
нашу с Иркой любовь.

– Точно шибанутый! – взяла сторону суетливой девицы хозяйка притона.
– Он что, в нормальных условиях никак не может этим
заняться? Обязательно нужны скандал, драка, погром – а уж после...
да и где – на голом кафеле?.. Всякого навидалась в жизни,
поездила с Петровичем по стране, но такого!.. Ладно, ребята,
не будем мешать. Потенциальный клиент, все-таки… – Уже
уверенней произнесла она и поманила обескураженную компанию прочь.
– Ох, кто мне только за все заплатит? Такое шикарное
зеркало – вдребезги!..

– Ирка забашляет. У нее денег – туча!.. Я догадался – ха-ха! – они
знакомы давно, а сейчас случайно встретились! Вот умора!.. Он
не в состоянии заплатить – поэт, мыслитель, медведь! –
закрыл, наконец, Валерка дверь.

9.

Сейчас я просыпаюсь и уже знаю, что будет дальше. Я открою глаза, и
реальность чужого, прижитого другим человеком коммунального
пространства, – наверное, ослепит меня, я болезненно
соглашусь с его существованием. Но чувство новизны от незнакомых
предметов, расположения вещей, всего непривычного внесет в мое
сознание удивление... Сейчас я молчу; я притаился в
закрытых глазах своих и думаю, что проснется-то ведь и она. Она
проснется, и я уже знаю, что будет дальше. Еще некоторое время
будем мы тишиной, закрываясь друг от друга и от всего, что
вокруг, пеленой – закрытыми глазами. В нас войдет чувство, со
всей историей отношений за пробытую вместе ночь, – за всю
вообще историю наших отношений; но имя ему, этому чувству,
почему-то простое, из слова, одного слова, из букв,
бесчувственных букв, – неудобство... В прикосновении моих ног о ее
бедра я наблюдаю это «СЕЙЧАС» – эту постоянную величину –
сейчас, здесь. А с ней, что будет с ней? А у нее так кожа пойдет
вдруг мурашками, все в ней как-то сожмется, все в ней
замерзнет; неудобство овладеет нами, парализует нас, и даже если
начнем говорить, то пойдет из нас совершеннейшая нелепица
коммуникационная...

Нарушит молчание она, я и не собираюсь, да и незачем мне нарушать;
ведь можно и удивиться, истерически – до неприятия в себе
собственных же бездн – удивиться одному своему голосу – сейчас,
теперь, при всем этом, после всего «этого»… Она соберется с
силами и скажет коротко: «Я приготовлю что-нибудь».

Встанет и хоть чем-то, хоть как-то попытается скрыть в себе всю
нелепость обнаженного бледного тела. А я вдруг и посмотрю,
по-предательски вдруг и посмотрю на нее, высокую и худую, и
по-предательски ничто не изменится в лице моем. Она быстренько,
по-лягушачьи дошлепает до спасительной, с ночи прокуренной
кухни, вдохнет глубже, и почувствуется ей полнейшая
безопасность от моих невыносимых взглядов...

Лежа наблюдать звуки передвигающихся кухонных предметов, смотреть по
сторонам и уже утренним затаившимся сознанием принимать все
заново… Меня будет удивлять то, что как это все вдруг и
получилось – как-то уж быстро очень, слаженно, давно будто
обговорено, сотню-другую раз, отрепетировано, все это с нами
получилось. И ведь случилось: словно в тумане случилось, будто
и не со мной, а с другим кем-то, кто привык уже так, без
вдохновения, без мечты, а только с напряжением, диким, все
сметающим на пути напряжением… садомазохистски все это
получилось… Во мне эхом, навязчивым эхом вдруг встанет ее это – «Я
приготовлю что-нибудь». А как встанет, так и пойдет непрерывно
повторяться. Слуховая навязчивость дойдет до того, что
совершенно потеряется смысл сказанного, и лишь скомканное
звуковое наличие в повторении будет напоминать о ней, о ее голосе…
Во мне залпом вдруг проявится пленка – пленка всего
зафиксированного за вчерашний, с удивительной для меня философской
страстью вечер (не только ночь, разговоры на кухне…).
Проявка закончится нелепым, утренним вот сейчас вставанием –
бегством от меня, вдруг начавшего осознавать, на кухню же… Тогда
меня опять начнет беспокоить и ее расшатавшаяся мебель:
второй уж из пары, найденный черный ажурный чулок, торчащий
опять из растворенных дверок покосившегося бельевого шкафа; эти
пустые, стоящие на опрокинутой тумбочке без одной ножки
ополовиненные и пустые бутылки… наверное, символы этой
удивительной, этой странной жизни… И все до самобрезгливости начнет
беспокоить меня; и это мое беспокойство, мое свойство,
наверное, априорное свойство... Я даже встану – не могу находиться
в постели женщины, меня совратившей. Пройдусь по скрипучему
полу: вперед-назад, беспомощно борясь с пафосом налетевших
вдруг мыслей…

Посмотрюсь в расколотое на пять углов зеркало и увижу в нем не себя;
себя-то я привык видеть в другом, в привычном для меня
освещении, в окружении знакомых предметов... И вот тут-то, у
чужого, – непривычного, калейдоскопически острого в осколках
отражения, – меня и доконают. Доконает запах, пришедший из
кухни: чужого тепла и жилья – аромат яичницы и приготовляемого
кофе. «Это она для меня старается!» – мелькнет во мне, да
так, что тошнотворный ком брезгливости пеной вдруг соберется
из меня, волосы также соберутся в один нерасчесываемый ком, а
по всему лицу и по уже одетому телу бегать начнут суетные
пощипывания – мурашки. И все это буду наблюдать в чужом
расколовшемся на масонскую звезду зеркале, и лицо мое будет
двигаться. И как все вдруг затуманится вокруг – в чем-то начнет
враз упрекать меня... И тогда я тихонько проберусь в коридор,
осторожно поверну щеколду замка, беззвучно отворю дверь и
уже там, где пахнет вседоступно подъездом, азартно и
коммунально, буду не спускаться, а сбегать, сбегать вниз по
лестнице, повторяя: «Это она для меня старается, ЭТО ОНА ДЛЯ МЕНЯ
СТАРАЕТСЯ!» И уже на улице воздух нового, чистого дня приведет
мои чувства и мои мысли – привычных и Весьма Досточтимых
масонов головного мозга – в порядок.

X
Загрузка