Комментарий |

Гордые человеки, или Прощание с кумирами отшумевшей эпохи (Проект Сергея Роганова «Homo Mortalis»)

Проект Сергея Роганова «Homo Mortalis»

Культ жестокости

Четыре стихии, четыре культа находятся в центре поэтического мира
поэта: культ «дикого разгрома», культ крови, культ смерти, культ
самоубийства.

«Мы к жестокосердию приучали себя», – пишет Маяковский в 1914-м.
Поэзия, говорит он, «приучив нас любить мятеж, жестокость,
правит снарядом артиллериста». «Она хочет ездить на передке орудия
в шляпе из оранжевых перьев пожара». Это всё родилось задолго
до советских стихов, которые – «бомба, штык, динамит». К слову,
и его агитплакаты вовсе не рождены революцией. Он в годы Первой
мировой войны писал бравурные поделки про казака Данилу Дикого,
что «продырявил немца пикою». Или: «Выезжали мы за Млаву бить
колбасников на славу». Стало быть, революция лишь дала выход тому
динамиту, который рвался из души поэта.

В юные годы мне внушали, что-де итальянские футуристы оказались
просто фашистами, а наши – совсем напротив. Сегодня, когда мы
так просто употребляем термин «красно-коричневые», всё встаёт
в ином свете.

«В каждом юноше – порох Маринетти», – писал Маяковский.

Эрих Фромм в статье «Некрофилы и Адольф Гитлер» (Вопросы философии.
1991. № 9) пишет: «...связь разрушения с преклонением перед техникой
ярко продемонстрировал Ф.Т. Маринетти, основатель и лидер итальянского
футуризма, убеждённый фашист». Вот отрывки из лозунгов Маринетти,
которые явно были образцом для русских футуристов: «...старая
литература воспевала личность мысли, восторги и бездействие. А
вот мы воспеваем наглый напор, горячечный бред, строевой шаг...
оплеуху и мордобой». «Под багажником гоночного автомобиля змеятся
выхлопные трубы и изрыгают огонь. Его рёв похож на пулемётную
очередь, и по красоте с ним не сравнится Ника Самофракийская».
«Пусть поэт жарит напропалую, пусть гремит его голос...» «Мы вдребезги
разнесём все музеи, все библиотеки». «Мы будем воспевать рабочий
шум, радостный гул и бунтарский рёв толпы».

Как это всё знакомо!

На улицу тащите рояли,
Барабан из окна багром!
Барабан,
рояль раскроя ли,
но чтоб грохот был,
чтоб гром.

И кому интересна старая литература: «Ах он бедненький, как он
любил и каким был несчастным!» Строк-иллюстраций можно приводить
десятки.


В.Маяковский. Окна РОСТА

Стихия «дикого разгрома» вдохновляет поэта. Мы часто
не замечаем, что крушение, погром, рёв толп, пожары – вовсе для
поэта не печальная необходимость, чтобы прийти к прекрасному миру
труда, а некая самоцель, радость, упоение.

Жир
   ёжь,
страх
     плах!
Трах!
    Тах!
Тах!
    Тах!

Как талантлив поэт, какой вихрь вдохновения несёт его, когда он
описывает разгул бунта:

Дело
     Стеньки
            с Пугачёвым,
разгорайся жарче-ка!
Все поместья богачёвы
разметём пожарчиком.

Как он скучен, правилен, когда, придушив милую ему песню, изрекает:
«бьём грошом – очень хорошо! ...сыры не засижены... цены снижены...»

Что до бунта, который партия «прибирала к рукам», оно всё разумно,
но талант, но пенье вольной поэтической стихии напрочь исчезают.
Когда же Божьему раю Маяковский пытается противопоставить рай
революционеров, то впадает совсем в пошлость: ломится мебель,
прёт навалом еда... Он не замечает, что реставрирует с коммунизмом
всё то, что было предметом его ненависти. Ибо нет воздуха, простора
в бездуховном мире.

Зато труха из шедевров живописи, яростный пожар, «железная буря»,
«взорванный Петербург» – предмет восторга. «Кругом тонула Россия
Блока, «Незнакомки», «Дымки Севера» шли на дно, как идут обломки
и жестянки консервов». Именно то, что истинная трагедия для России,
для её поэтов: «Зелёная звезда, Петрополь, город твой, твой брат
Петрополь умирает!» Так для Мандельштама. Так для Ахматовой, Бунина...
Так это обернулось для нас. Но нет:

В диком разгроме
Старое смыв,
новый разгромим
по миру миф.

Пустить миф нам удалось, разгромить тоже сумели, но вот созидания
по модели мифа, увы, не получилось. А потребность лить кровь родила
культ крови. «Окрасим кровью понедельники и вторники».
Недаром поэт любит слова «режь», «всадить нож». «В гущу бегущим
грянь парабеллум». В гущу – чтоб побольше крови. Десятки
строк о льющейся крови полны радости. Более того, вообще культ
смерти
. Почему-то приятно написать, как по трупам шагает
пролетариат к своему солнцу. Пусть грозится «оскаленный череп»,
пусть он «челюсть ощерит». Шагай сквозь «могильный тлен и прах»,

Шествуй
        к победе,
                 пролетариат!

За привычными лозунгами о ярости масс, о чудном Ильиче, мне кажется,
мы просто не замечали, какая за этим стоит философия. Вспомним
знаменитое, гиперболичное творение «Владимир Ильич Ленин».

Мечется безголовый мир. Мир хочет понять цель своего существования.
И вот он обретает мозг. Над миром встал Ленин «огромной головой».
Что же открыла человечеству эта великая голова?

Теперь
       руки знают,
       кого им
       крыть смертельным огнём.
Теперь
       ноги знают,
       чьими трупами 
       им идти.

Мне подумалось, как же представляет для себя каждый поэт воплощение
своего идеального мира? Для Пушкина – это бескрайняя лазурь, «где
мысль одна плывёт в небесной чистоте». Предел свободы. Для Лермонтова
– «ландыш серебристый» в блеске росы, «струя светлей лазури»,
«таинственный сумрак, луч лампады», и сквозь всё это – открывающийся
Бог. Тогда и счастье возможно на земле.

Для Тютчева – звезда, сияющая за гранью солнечных лучей, «риза
чистая Христа». Ахматова: «Я к розам хочу в тот единственный сад»
или миг, когда «хор ангелов великий час восславил», когда в божественном
огне расплавилось Небо...

Предел счастья для поэта Маяковского – это вдохновение бомб, динамита,
пожара. Упоение радости – шагать по трупам.

Перечитайте полное собрание поэта. Вовсе не конечная победа –
радость для него, а сам миг крушения, гибели, смерти. Об этом
«Ода революции». Как прекрасно, когда в воду, вниз головой «прикладами
гонишь седых адмиралов» («седых», очевидно, добавлено для сладострастия).
Радость: «снова вижу вскрытые вены я». Радость: собор напрасно
молит о пощаде. «Твоих шестидюймовок тупорылые боровы взрывают
тысячелетия Кремля
». Как странно он проговорился: «тупорылые
боровы». Именно по всему этому надо дать «революции такие же названья,
как любимым в первый день дают». Подтверждение всему вышеизложенному
ещё и в том, что если взять все стихи поэта после Октября, то
самые радостные, во весь голос написанные – именно
стихи революционных лет
. Потом уже выступает необходимость
«стать на горло», писать, что требуется.

Говоря о культе смерти и жестокости, необходимо отметить одну
из пугающих сторон эстетического мышления Маяковского. Он совершенно
неожиданно использует один старый художественный приём. Драматурги
Средневековья, поэты восемнадцатого столетия любили аллегорически
воплощать отвлечённые понятия в зримые образы. (Статуя «Добродетель»,
«Месть» или «Справедливость», которую изображает актёр.)

Маяковский же, подменяя понятия наглядными образами, желает эпатировать
наши чувства, оскорбить грубостью, жестокостью картины, наглым
попиранием наших представлений (вспомним Маринетти: «наглый напор»,
«горячечный бред», стремление растоптать прекрасную греческую
богиню).

Маяковский вместо того, чтобы сказать, что мы разрушим собор Святого
Петра (казалось бы, и так уж хорошо!), говорит, что будет «валяться
Святой Пётр с проломанной головой собственного
собора». Вместо того чтобы рассказать, как жестоко мы накажем
уклоняющихся от войны непротивленцев, он пишет, как ухватим мы
Толстого и «по камням бородой». Вместо мысли о том, что мы за
новизну, он наглядно изобразит некий людоедский обряд: убьём тех,
кто стар, – и «на пепельницы черепа». Подобных примеров очень
много.

Да и про себя, который писал плакаты «против плеваний», он скажет:
«Поэт вылизывал чахоткины плевки».

Кажется, будто не поэт играет всеми этими кошмарами, а они властвуют
над ним, ибо даже такая тема, как любовь, которая у поэтов ассоциируется
с садами, луной, журчанием ручья, музыкой, у Маяковского сопрягается
с ножом, самоубийством, смертью. Так, поэма о любви «Про это»
говорит, что эта тема «у негра вострит на хозяев нож». Влюблённого
она вдохновляет «головы спиливать с плеч хвостатой сияющей саблей»
(«Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви»). Лирический
же герой почти всегда соединяет её с желанием покончить с собой.

Старой поэтике, увязшей в «соловьях и розах», Маяковский противопоставил
бандитский кастет, который шарахнет земной шар прямо «по черепу».
Поэтому и ключевыми, поэтизирующими мысль словами становятся не
«лазурь небес», не образ «чистейшей прелести», а нож, кастет,
маузер, парабеллум, браунинг, бомба
.

Пророческой оказалась одна из картин поэмы «150 000 000». Когда
пустоголовые профессоры выходят, забив башку книгами, а поэты,
художники – произведениями искусства, их встречает «дулами браунингов...
молодая орава».

Недаром, подводя итоги своего творчества, Маяковский напишет:

Раскрыл я с тихим шорохом
глаза страниц – 
И потянуло
           порохом
со всех границ.

В поэме «Во весь голос» «войска страниц» выходят на военный парад.

Злым похмельем обернулось для нас, потомков, это упоение порохом
и кровью.

Любивший Маяковского Пастернак ушёл от него, послав ему стихи:
«...как вас могло занести под своды таких богаделен». В этих богадельнях
молились не Богу, а его врагу.

Есть у Маяковского небольшое талантливое стихотворение, в котором
изложена и мирная концепция его взглядов на вселенную.

Портсигар в траву
ушёл на треть.
И как крышка
блестит
наклонились смотреть
муравьишки всяческие и травишка.
Обалдело дивились
выкрутас монограмме,
дивились сиявшему серебром
полированным,
не стоившие со своими морями и горами
перед делом человечьим
ничего ровно.
Было в диковинку,
слепило зренье им,
ничего не видевшим этого рода.
А портсигар блестел
в окружающее с презрением:
–  Эх, ты, мол,
природа!

В свете этой философии становится понятным, что если и портсигар
прекраснее всех божьих творений, то что уж говорить об Эйфелевой
башне или Бруклинском мосте?! Человек всё делает лучше Бога. «Нам
не Бог начертал бег». Потому вместо звёзд «мы ввинтим лампы «Осрам»«
прямо в небесный свод. А луны и звёзды сдадим в «Главсиликат».
Грома будут «на учёте тяжёлой индустрии» («Наше воскресение»).
А Казбек, как было уже сказано, при необходимости можно срыть.
Человек, так мнящий о себе, обречён. Его крушение и крушение той
системы, которую он избрал, становится неизбежным.

А ведь древние мифы о Фаэтоне, об Икаре учили человека сознавать
пределы своих возможностей.

Не снимая шляпы перед небом, но требуя, чтоб небо сняло перед
ним шляпу, человек начинает безмерно расти в своих глазах. Поражают
космические претензии поэта. Он шагает, и гремит привязанное к
ногам «ядро земного шара». А чтобы вздёрнуть его, «преступника»,
Бог должен «Млечный Путь перекинуть виселицей». Шаг его лирического
героя – семимильные вёрсты (это ранний Маяковский), но и советский
поэт, наклонившись, беседует с Эйфелевой башней, огромной
няней наклоняется над лошадкой. Он скажет себе: «справлюсь с двоими,
а разозлить – и с тремя». Сами по себе эти гиперболические образы
очень ярки, метафорически наглядны. Но именно это представление
(это ощущение себя в мире) привело поэта к трагедии.

До революции это была трагедия столкновения могучего титана с
Богом. «О-го-го! могу!» – кричит герой поэмы «Человек». Могу вино
обращать в воду, зиму – в лето. Могу создать новое существо, и
будет бегать на трёх ногах. Что ему было бы не заглянуть в пушкинское
«Подражание Корану», где Всесильный отвечает могучему:

Подъемлю солнце я с востока,
С заката подыми его.

Но главное – это приводило к трагедии одиночества среди хмурых
мелких людишек. Оставалось лишь в отчаянье разбиваться о мостовую,
кидаться то на Бога, то на Наполеона или целовать «умную морду
трамвая».

В советские же годы это ощущение своего великанского «я» привело
к краху, к конфликту с обществом и с собой.

Функции космического титана поэт передал вечному, вездесущному
вождю. О себе должен был писать «мы» – «всех времён малыши». Мы
создали его. Я – капля, которая «льётся с массами».

Он даже уверял, что отрадно ощущать себя каплей в массе. Уговаривал
себя и нас: «Я счастлив, что я этой силы частица». Более того,
без поэтических метафор, в устных выступлениях повторял: «Какое
значение имеет личность по сравнению с миллионами?» (т. 13, с.
228).

Он и в этом был тринадцатым апостолом могучего Духа Тьмы. Он предрекал
нас, которым велено было стать «винтиками» и стать шлаком, который
уже бесполезен и потому может быть отправлен на свалку. Быть навозом,
дабы, затоптав нас в землю, грядущие счастливые люди разводили
свои сады коммунизма. Ради этого счастья и поэзия не нужна. Стихи
могут умереть, зато

...нам общим памятником будет
Построенный
            в боях
                   социализм.

Мне представляется, он не заметил, что написал. Он хотел сказать,
как это будет хорошо – живые люди, социализм. Но сказал правду.
Этот страшный памятник, это надгробье над миллионами
трупов, жуткий, безликий манекен – единственный итог того, ради
чего он пожертвовал талантом.

Но талант его не мог с этим мириться. Его гигантическое «я» не
умело шагать в массе с муравьями. Он мучился, часто проговаривался:
«...кому я, к чёрту, попутчик! Ни души не шагает рядом».

Мне скучно
            здесь
                  одному
                         впереди...

Он торопил время. Влетал до срока в свой коммунизм. Печально возвращался
к отставшим колоннам. Порой создавал великолепные автопародии,
где признавался, как трудно быть железным поэтом, как нелепо отрицать
красоту природы («Тамара и Демон», «Разговор на одесском рейде...»,
«Весенний вопрос»).

Его прекраснейшая партия на него плевала. Пролетарские поэты злобно
обличали: верные псы не могут не чувствовать волка.

Меня всегда занимал вопрос, а был ли он таким, каким всегда представлялся?
Образ Маяковского в жизни никак не совпадает с тем цельнометаллическим
главарём, агитатором, которого он изображает.

Он чаще бывал в нервной депрессии. Мрачен, непостоянен. Он был
игрок и даже бретёр. Он пытал судьбу: играл в рулетку, в карты,
в бильярд. Он вечно что-то загадывал, высчитывал. Он всю жизнь
любил свою Лилю. Утверждал свободный брак втроём. Метался от Лили
к Татьяне Яковлевой, на которой хотел жениться. Застрелился, когда
ему отказала в любви Вероника Полонская. Но в предсмертном письме
написал: «Лиля, люби меня!»

Он пытался стреляться раньше – одной пулей. Он поставил, как лермонтовский
Вулич, свою жизнь на кон. Произошла осечка. Кстати, в маузере,
который его убил, тоже была только одна пуля.

Он всегда «вкомпоновывал» свою жизнь в безнадёжные ситуации своих
героев и пытался эту ситуацию переиграть. Он играл себя в фильме
«Барышня и хулиган» (Маяковский был большой актёр: недавно телефильм
показал, как похож мертвец из этого фильма на мёртвого поэта).
Он написал в поэме «Человек» (еще в 1918-м!): поэт Маяковский
«здесь застрелился у двери любимой», но пытался переиграть эту
ситуацию. В том же году он снимался в фильме, созданном им по
мотивам «Мартина Идена». Герой кончает самоубийством. Маяковский
пытается переиначить эту, по его словам, «неудачную концовку».
Самоубийство маячит над ним в любовном послании «Лиличке. Вместо
письма»: «И в пролёт не брошусь, и не выпью яда, и курок не смогу
над виском нажать...» Не переиначил. Нажал. Чувствовал всегда:
«Хорошо поставить точку пули в своём конце».

Откуда выкопал он эту свою излюбленную идею анти-Христа? Антихриста?
(Известно, что в письме из тюрьмы юный поэт просил сестру передать
ему «Полное собрание Достоевского».) Он хорошо знал, что этот
герой будет сметён силами Света. Он и тут, верно, пытался поставить
на безнадёжную карту. Переиграть. Переиграть не удалось. Какая
чёрная сила влекла его под эти сатанинские своды?

На этом можно было бы поставить точку. Но остаётся что-то невысказанное.
Гремят во мне его могучие ритмы. Театральными лампами вспыхивают
образы, слова. Стоит перед глазами лицо, которое Театр Маяковского
превратил в пустую маску. Огромные грустные глаза глядят с его
портретов. Я любил его. Не разлюбил. Десятки строк не ложатся
в эту пусть справедливую, но одностороннюю схему. Про скрипку,
про лошадь, про плешивую собачонку...

Справедлив ли этот беспощадный приговор?

Но человек и не бывает сатаной. Он может только страдать от насилия
врага над его душой.

Воинствующий утилитаризм, ради которого он пожертвовал Богом и
красотой, не дал даже утилитарного сыра и рафинада.

Гигантский дар поэта, придавленный обезумевшей стопой, клокотал,
рвался наружу. Не потому ли в одну из тех самых, осмеянных им
волшебных ночей, когда струился Млечный Путь «серебряной Окою»,
когда он вновь ощутил в себе силы вещать «векам, истории и мирозданью»,
он решил поставить точку пули в своей последней строке?

Как страшно сбывались его пророчества!

Он звал окрасить кровью понедельники и вторники, дабы превратить
их в праздник. Понедельники, вторники и все прочие дни пошли заливаться
этим чудным томатом, а его имя-знамя реяло на площадях. Его строки,
его профиль писали на красном фоне или красными красками. Праздник
катился от Лубянки до маленькой деревушки, где обилие черепов
дало возможность умельцам вытачивать из них пепельницы. Год великого
перелома стоял на дворе. Он втоптал свою душу в его кровавое месиво.
Опорочил «кулаков», обелил «солдат Дзержинского» и грохнулся на
пол на той же Лубянке.

И его музей стоит там же, плечом к плечу с надбавившим себе этажей
многокомнатным и многокоридорным домом, овеянным ужасной славой.

Необходимо зарегистрироваться, чтобы иметь возможность оставлять комментарии и подписываться на материалы

Поделись
X
Загрузка